Часть 36 из 100 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— С помощью общества и идеализма, — ответил граф, занятый пенковой трубкой, — а не коммунизма и риторики. Все мы должны сплотиться ради пользы общества.
Лейтенант Фроменталь воздержался от скептических замечаний.
Тем вечером паша пригласил нас в свой шатер.
— Это стало большой редкостью с того дня, когда он повстречал вашу прекрасную спутницу, — подмигнул мне мистер Уикс.
Он, как и все остальные, не заметил, что мои отношения с мисс фон Бек выходили за профессиональные рамки. Они предпочитали думать, что мы выполняли некое общее поручение итальянского и британского правительств. Я считал, что нам обоим не следовало раскрывать подробности пережитого, достаточно было и рассказов берберов. Истории очень быстро приукрашивались, когда их переводили на литературный арабский. Фроменталь, единственный человек, которому я доверял, согласился:
— Люди, живущие под властью тиранов, мистер Питерс, не движутся вперед. Они учатся только оставаться на месте. Они постигают науку молчания: примитивные бюрократические и армейские выражения, договоренности правящей элиты, которая боится живого языка, потому что именно на этом языке задают вопросы. И навыки публичной речи позволяют не говорить ничего нового, хотя люди творят новый язык каждый день. Именно поэтому арабская литература утратила в Средневековье всякую оригинальность, снабдив Запад почти всеми ныне существующими формами сюжетов и приемами повествования. Новый арабский язык — не что иное, как способ пересказывать одни и те же мифы различными путями. Результат этого ощущается в Турецкой империи и повсюду, где серп и молот режут и бьют. У тирании нет никаких преимуществ — только для самого тирана.
— И это, — подвел итог я, — неэффективный метод сохранения власти, как могут подтвердить нью-йоркские финансисты!
Эль-Глауи, надо признать, был идеальным примером современного доброжелательного тирана — учтивый, бурно проявляющий чувства, щедрый и веселый, интересующийся чужими мнениями, нетерпеливо стремящийся к чудесам двадцатого века и в то же время решительно убежденный в превосходстве своего образа жизни. Когда мы сели на подушки в его большом шатре, после того как наши руки и лица омыли красивые негритянские рабы (по слухам, белых рабов он припрятал, побоявшись оскорбить европейцев), меня тотчас покорили его гостеприимство и обаяние. Всех гостей паша приветствовал и расспрашивал об их нуждах и пожеланиях. Он был исключительно вежлив и помнил вкусы каждого из своих собеседников. Мистер Уикс, сидевший рядом со мной, пробормотал, что не удивится, если узнает, что наш хозяин получил образование в Итоне. Лейтенант Фроменталь внимательно слушал графа Шмальца, который расспрашивал пашу о недавних конфликтах с рифами.
— Но вы же летали, лейтенант Фроменталь, во французских воздушных войсках, верно? — Паша явно хотел, чтобы молодой человек высказал мнение собственного народа.
— Несколько дней, ваше высочество. Конечно, в качестве наблюдателя. Я никогда не испытывал желания управлять одной из таких машин!
Тут заговорила Роза фон Бек.
— Я завидую вам, лейтенант.
Я едва заметил ее в тени. Она надела длинное роскошное платье, отделанное в берберском стиле, а ее голова была покрыта своеобразным тюрбаном. Берберские женщины часто не носили вуалей и прятали лица только тогда, когда подражали нравам более искушенных арабов. В деревнях, как мне рассказали, ходивших с открытым лицом считали просто неотесанными, а не неверующими. (Кино, говорит миссис Фези, изменило все это. Она вновь обвиняет египтян. «Теперь все в провинциальных городах стали кинозвездами, — замечает она. — Но мы не носили вуалей, никто в моей семье. И так было в Мекнесе[643]».)
— Завидуете мне, мадемуазель? — с удивлением спросил мой юный приятель.
— Вы по своей воле летали над этой дивной страной. Мы, с другой стороны, едва успели увидеть ее красоту, прежде чем потерпели крушение. (Она не стала объяснять, почему мы так редко рассматривали пейзажи!) Мне очень жаль, что я не была вашим пилотом! Какое ужасное и волнующее зрелище — толпы рифов во всем их могуществе!
— По правде сказать, мадемуазель, — ответил лейтенант Фроменталь после неловкой паузы, — мы бомбили деревни. На «Голиафах», знаете ли. Это самые новые тяжелые бомбардировщики. Из-за дыма и огня нам было почти не видно рифов.
— Шесть тысяч часов полетов и три тысячи рейсов. Надо же, сорок вылетов в день! — В голосе паши звучало самое искреннее восхищение. — Я прочитал это в «Ле Темпс[644]». Сорок вылетов в день!
— И все-таки Абд эль-Крим и его рифы умели сбивать эти самолеты. Там были снайперы, рядами лежавшие на спинах и стрелявшие залпами! Самолеты не влияют на исход войны, если вы спросите мое мнение. В это верят только гражданские. — Мистер Уикс явно принял сторону мятежного вождя. — Сколько эскадрилий вы там задействовали? Четырнадцать? Это просто безумие. У британцев был такой же катастрофический опыт — когда они бомбили курдские деревни в Ираке. Аэропланы никогда не смогут действовать независимо. Авиация, как и артиллерия, не способна самостоятельно вести войну. В конечном счете все всегда сводится к пехоте. И, — признался он после некоторых размышлений, — иногда к кавалерии. Я сомневаюсь, что французы вообще начали бы войну в Сирии, если бы не их бестолковые бомбардировки. «Таймс» об этом ясно пишет. Разрушение деревень, конечно, позволяет врагам заполучить множество бездомных новобранцев.
Тут я начал смеяться.
— Надо же, мистер Уикс. Теперь вы нам скажете, что дирижабль — изобретение дьявола!
Он пожал плечами и приподнял руки, а потом, слабо улыбнувшись, сменил тему. Все прекрасно знали о его ненависти к воздушныму транспорту.
— Однако аэробланы очень эффективны, — внезапно вмешался паша, заставив нас замолчать. Он сделал паузу, чтобы взять конфету с начинкой с подноса, который предложил ему раб. — Как и говорит мистер Уикс. И артиллерия эффективна. Знаете ли вы, мистер Уикс, что польшая часть могущества нашей семьи основана на том, что у нас есть орудие Крубба[645]?
Мистер Уикс так мне и говорил, но сейчас он просто притворялся невеждой.
— Дар Пожий, — сказал паша. — С этим бревосходным немецким орудием (еще одно выражение нежных чувств к соплеменникам Шмальца) — мы смогли усмирить небослушных варваров, сделали всю опласть единым целым и укребили нашу дружпу с французами. — Паша облизнул губы и опустил пальцы, которые тут же омыли и обтерли рабы. — Но есть отдельные южные районы, куда не достанет даже орудие Крубба, а там до сих пор пунтовщики, брестубники и мятежники, и они устраивают трусливые напеги на наши земли, а ботом снова скрываются. Мы часто говорили о них с генералом Лиоте, этим великим человеком. В Танжере и в Бариже. — Эль-Глауи самодовольно кивнул. — Он сказал, что если мне нужны воздушные силы, то я не должен бросить у французов. Это неболитично. Но если я бострою сопственный маленький флот, просто пару эскадрилий, то никто мне и слова не скажет.
Он смотрел куда-то вдаль, как будто его взгляду уже предстали блестящие боевые птицы, готовые нести пламя новой великой мавританской державы, империи, которая, рука об руку с империей французской, сможет цивилизовать всю Восточную Африку. Я понял этого проницательного человека точно так же, как он понял меня. Я очень хотел, не медля ни секунды, встать во весь рост и поклясться, что через пару лет я создам авиацию, о которой он мечтал. Я дал бы ему еще больше. Я подарил бы ему странствующие города, медленно движущиеся по дюнам на могучих гусеницах. Я подарил бы дороги, созданные из песка, расплавленного тепловыми лучами — в точности похожими на мой луч смерти, который расплавил камни Киева. В тот миг наши взгляды встретились. Он улыбнулся, немного озадаченный. Я подарил бы ему Утопию.
Я немедленно уверовал в это общее будущее. Я не сомневался, что оно вскоре станет реальностью и, как только мои идеи воплотятся в полной мере, меня пригласят в Рим.
Собеседники обратились к другим темам, и я остался наедине со своими радужными мыслями. Лишь однажды я заметил, что привлек чье-то внимание. Я всмотрелся в тени, возникавшие в свете костра, всмотрелся в дым и маленькие клочки тумана, который надвигался из долины. Роза фон Бек следила за мной из-под длинных ресниц, притворяясь, что слушает своего нового возлюбленного. Казалось, я во второй раз пробудил в ней любопытство. Думаю, что она понемногу начала видеть того человека, которым я был в действительности, а не фантазию, созданную ею самой. Я прикрыл глаза, а потом решительно посмотрел на нее. Паша, поглощенный каким-то сложным философским спором с графом Шмальнем и мистером Уиксом, не обращал на нас внимания. Только Франсуа Фроменталь, который поудобнее устраивался на подушках и раскуривал внушительную гаванскую сигару, бросил на меня удивленный взгляд.
Ma sha’ allah! Ma teru khush ma’er-ragil da! A ‘ud bi-rabb el-fulag! A ‘ud billah min esh-shaitan ev-ragim![646]
Немного позже я услышал свое имя.
— Мистер Питерс! Ас! — Молодой француз наклонился и потряс меня за плечо.
Я открыл глаза. И с удивлением понял, что на мгновение снова перенесся в страну грез.
Уже на следующий день меня в третий раз посетило видение рая — огромные пальмовые рощи Марракеша покрывали зеленую гору, окруженную благородными скалами Атласа, а посредине, под чистым синим небом, стоял Красный Город, с которым мог соперничать только Тимбукту — такой же таинственный и легендарный. Зубчатые стены возносились над кронами пальм и тополей — то был город, давший имя целой стране и подаривший миру слово «мавр». Полный грез Марракеш, такой же древний, как сказка, столь же прекрасный, как запретное вино, если цитировать Уэлдрейка.
В тот вечер я стоял, трепеща от восторга, и размышлял о том, как мавры могли отвернуться от такой неповторимой красоты.
Эль-Глауи подошел ко мне и легко, почти изящно коснулся моего плеча.
— Мистер Битерс, я хочу, чтобы вы бомогли мне строить будущее — здесь, в Марракеше.
Отказаться было невозможно. В тот момент я позабыл все мечты о Голливуде и вернулся, паря на крыльях надежды, к своему истинному призванию.
Мои города будут заполнены садами. Окруженные ореолом золотого света, они поднимутся над землей и утвердятся на горах, словно гордые ястребы. И первый из них будет называться Марракеш.
Должен признать, что не ожидал ничего подобного тому приему, которого удостоился по прибытии в Марракеш. Постепенно собралась целая толпа; люди кричали и указывали на меня, и, когда я весело махнул им рукой, послышался громкий вздох, а затем вопль, полный чистой радости.
Эль-Глауи, ехавший в тот момент рядом со мной, усмехнулся и заметил:
— Вы, наверное, бривыкли к такому, мистер Битерс, где бы вы ни боявились. Я на вашем фоне выгляжу совсем маленькой рыпкой.
Не думаю, что он очень обрадовался, когда приветствия зазвучали громче, и я услышал: «Ковбой!» — срывавшееся с губ каждого. По некой счастливой случайности меня в Марракеше обожали так же, как Валентино обожали в Миннеаполисе. Лейтенант Фроменталь почти опьянел, купаясь в отраженных лучах моей славы.
— Когда-нибудь, — взволнованно объявил он, — о вас узнают и во Франции. Мой дорогой друг, вы будете столь же знамениты в Париже и Марселе, как сейчас — в Мекнесе и Фесе!
У меня не осталось иного выбора, кроме как махать рукой и приветствовать собравшихся; одновременно, борясь с ужасной ломотой в мышцах, я пытался управлять своей игривой лошадью. И таким образом мы миновали стены Марракеша, и только Роза фон Бек не обратила внимания на мою славу.
Глава двадцать пятая
Наркотики не обладают лечебными свойствами «белых» психоделических веществ. Я говорю не о ЛСД-трипах, которые устраивают жаждущие удовольствий хиппи, а о чистом кокаине, расширяющем разум и одновременно помогающем сосредоточиться. Сегодняшние мальчики и девочки ничего не знают о кокаине. Они никогда его не нюхали. Они испытали иллюзию удовольствия от чистящего средства, смешанного с детским слабительным, и они снисходительно относятся к человеку, который принимал «женское лекарство» с величайшими знаменитостями двадцатого века — и я имею в виду совсем не наших нынешних правителей и их родственников. Я высказываю свое мнение, когда оно у меня есть, но я давно прославился осторожностью. Я усвоил ценность молчания в Египте и Марокко. Для тамошних жителей «свобода слова» стала синонимом «богохульства».
Самодисциплина при мавританском дворе — это залог выживания. Я постиг старые, средневековые добродетели и начал осознавать смысл рыцарства. Я путешествовал во времени. Как мне известно, на подобных древних соглашениях были основаны кодексы «Черной руки»[647]. Так называемая мафия в своем мире воплощала древние формы Закона, противостоявшие новым, точно так же, как сегодня арабы противостоят учреждениям демократии.
В Телуэ[648], месте, где зародилось могущество его семьи, эль-Хадж Тами Бен Мохаммед Мезоури эль-Глауи, паша Марракеша, изложил мне свой план — еще до того, как мы вошли в столицу. Величественная средневековая громада была заполнена, почти как в странной фантазии Херста, смесью мавританских сокровищ и дорогой европейской мебели с будто бы выбранными наугад произведениями искусства. В замке обитала большая часть наложниц паши, по крайней мере половина из них, по слухам, были француженками. Прислуживали во дворце огромные нубийцы, и там никогда не смолкал шум.
По словам паши, его беспокоил неприятный маленький француз низкого происхождения, человек по имени Лапен[649] — коммунистический журналист, получивший какое-то юридическое образование. Он вступил в союз со старым врагом Глауи, неким опозоренным сеидом по имени эль-Хаким, который нанял приспособленца-француза, чтобы тот помог подать иск против паши. Сторонники эль-Хакима даже предоставили в распоряжение Лапена газету, где он печатал самую разную клевету о паше и его семье. Одно из обвинений (его эль-Глауи считал особенно унизительным) состояло в том, что он якобы не вкладывает свое богатство в развитие страны. Он ничего не тратил на культурные проекты или научные разработки. Если Глауи — действительно просвещенный властитель, вопрошал Лапен, почему же он не поощряет науку и общественное развитие в своей стране? В ответ на это паша указывал на мистера Микса, нанятого, чтобы запечатлеть детали просвещенного правления великого паши и быта его окружения «для ботомков». Он основал в Марракеше киноиндустрию, которая в конце концов сможет соперничать с Голливудом. Теперь настал черед аэронавтики. Это было поистине блестящее, современное начинание. С каждым днем город все сильнее напоминал второй Лос-Анджелес. Внезапно, по совету защиты, мистеру Миксу поручили подготовить планы солидных общественных построек английского типа. «Вроде туалетов на Лестер-сквер», — заявил паша. Другие гости также включились в работу. К графу Шмальцу обратились за советом касательно дисциплины и организации современной постоянной армии, хотя немец, подобно мисс фон Бек, был только гостем паши.
Обо всем этом эль-Глауи подробно рассказывал, когда мы стояли вместе на крыше самой внушительной из башен касбы, глядя на вершины Высокого Атласа, прислушиваясь к шуму Уэд-Меллы и всматриваясь вдаль, в скрытую за окрестной полупустыней истинную Сахару, которую мы совсем недавно покинули. Я никогда не видел таких ярких разноцветных гор. Сами скалы сияли темно-зеленым и желтым, блестящим вишневым и сиреневым, глубоким красным и голубым; каменные плиты иногда сливались с холмистыми лугами, полными полевых цветов, которые словно вспыхивали под жарким синим небом. Я не перестаю думать о том, насколько отличался этот пейзаж от всего, что я видел раньше, о том, что пустыня скрывала целый мир контрастов и перемен, в котором не было ничего общего с миром европейским. Пока солнце опускалось за горы и их тени вытягивались, словно поглощая замок, эль-Глауи говорил о своей любви к этой земле. Именно здесь, а не в Марракеше, была его истинная столица, которую он считал подлинным домом и к которой питал самые сильные чувства. Его бы воля, сказал мне паша, он проводил бы здесь гораздо больше времени. Меня представили нескольким кузенам и шуринам паши (хотя сам местный вождь, Стервятник, проявляя тактичность, отсутствовал), но я никого из них не запомнил. Это было ничем не выдающееся семейство, за исключением основной линии. Именно тогда эль-Глауи попросил, чтобы я работал на него и построил для него воздушный флот. Я сказал, что тщательно все обдумаю. Той ночью мне прислали двух черкесских гурий, наделенных самыми изысканными и удивительными дарованиями. Моя жажда осталась неутоленной, но я оценил заботу гостеприимного хозяина. В то время я предполагал, что это было своеобразное извинение с его стороны, учитывая его интерес к мисс фон Бек, но позже стало ясно: слово «вина» не существовало для эль-Глауи ни на каком языке.
Он спросил мое мнение о лейтенанте Фроментале; я дипломатично ответил, что лейтенант казался достаточно приятным молодым человеком.
— Он здесь, чтобы шпионить за мной, — пробормотал эль-Глауи с еле заметной улыбкой. — Думаю, он скрытый коммунист.
Я в глубине души считал, что это чрезмерно сильная реакция на христианский гуманизм Фроменталя; но свое мнение я держал при себе. Я не стремился к гибели. Как мне уже случалось говорить, я по натуре не мученик.
Возможно, уже слишком поздно, даже для нового мессии? Иногда я говорю еврею Барнуму, что у людей его племени, может, и появляются правильные мысли. Способно ли все стать еще хуже? Где же этот мессия, о котором вы нам рассказываете? Еще не явился? Он не может ответить. Он будет ждать своего мессию, даже когда все мы уже окажемся на глубине двух футов, но он, без сомнения, и тогда заберется ко мне на шею.
— Я считаю, что причина всего — смерть семьи, — говорит Барнум.
Он особенно расстроен из-за своей девочки, о которой миссис Корнелиус предупредила его, когда той исполнилось всего шесть лет.
— Смерть семьи, — сказал я, — вероятно, остается нашей единственной надеждой.
Но тогда я думал, будто знал, что означает «семья в первую очередь». Со своей стороны я по-прежнему верю в великие политические идеалы, которые мы создали в течение девятнадцатого столетия. Ницше в этом случае нельзя абсолютно доверять. Мы должны вернуться к тем самым ценностям девятнадцатого столетия, а не искать какой-то идеальной анархии.
— Кто захочет жить в твоей Утопии? — спросил я у него.
Твоя мать! А кто еще? Некоторые семьи нужно разлучать сразу же! Я встречал в Марракеше Г. Дж. Уэллса[650]. Он все еще предлагал в качестве решения проблемы какой-то проект вроде гигантских детских яслей, но я сказал, что гораздо проще на самом деле уничтожить фактор отцовства. Пусть отец всегда остается неизвестным. Это его позабавило.
— Есть немало знакомых мне парней, включая и меня самого, которые выпили бы за это, — сказал он. — Теперь я знаю, чем мы похожи!
Illustre Abraham; procriateur fanatique du Mythe sacrificateur[651]. У Герберта Уэллса уже не оставалось времени на занятия практической наукой, и его общественные воззрения были зачастую неосновательными, но, став вдохновителем моего поколения, он оказал на него огромное влияние. Сталин считал его своим близким другом. Только мистер Микс, как я припоминаю, никогда его не поддерживал. Но я привык к странным переменам в настроении этого человека. Я думаю, мистер Микс чувствовал себя хуже других и потому злился. Теперь он обычно обменивался со мной только несколькими фразами, но иногда бывал столь же любезным и дружелюбным, как в прежние времена. Я начал подозревать, что он зависел от какого-то ужасного наркотика.
Он часто исчезал со своей камерой и разношерстной командой берберских погонщиков ослов и уличных арапчат в горах, а потом возвращался в Талуэ. В этой мрачной семейной крепости клана Глауи высоко над Соленой рекой[652] в трудные времена по-прежнему собирались вожди, чтобы решить судьбу племен, которые остались в Атласе и принесли феодалу Глауи присягу на верность, по забавному выражению берберов, не обменяв ружья на мулов.
Берберы гордились своими кланами примерно как шотландцы, и, судя по моим воспоминаниям, оставшимся от чтения «Роб Роя»[653], их общественное устройство и занятия были почти одинаковы, за исключением того, что у марокканцев тогда не нашлось непримиримой, решительно возрастающей власти, готовой навсегда их подчинить, заставив склониться под суровой и все же совсем не жестокой рукой прогресса. Мистер Микс стал в какой-то степени защитником этих кланов («бербер» — просто искажение греческого слова «варвар») и проводил очень много времени с блокнотами, пытаясь записывать местные диалекты и народные верования. Я задумался о том, не возникло ли в его затуманенном сознании мысли, что эти таинственные люди могли оказаться его предками. Я высказал свое предположение вслух; он ответил отрицательно. Поскольку мистер Микс стал личным режиссером эль-Хадж Тами, он считал своим долгом запечатлеть величие и многообразие владений паши. Не испытывая ни малейшего интереса к мелким отличиям шрамов одного племени от шрамов других племен, я понял, что описание местных нравов помогает мистеру Миксу получить более полее полное представление о собственном прошлом.
Я также начал понимать, что осторожность мистера Микса связана в основном с его нежеланием смущать меня перед прочими белыми. Это было типичное проявление чуткости моего друга, и я позволил ему догадаться, что высоко ценю такое решение. Когда мы оставались наедине, он возвращался к нашей прежней товарищеской манере общения. И все-таки даже в таких ситуациях он как будто не мог преодолеть чувство обиды. Не раз он предлагал мне сесть на первый же поезд в Касабланку и оттуда отправиться в Италию, где, по его словам, было мое настоящее место. Он говорил, что там во мне нуждаются. Сначала я считал, что он просто заботится о моем процветании, но потом постепенно осознал: мистер Микс почему-то желает отправить меня подальше от Марракеша. Без сомнения, он боялся, что я, истинный представитель Голливуда, вскоре могу затмить его и лишить места. Однако мистер Микс продолжал заниматься производством фильмов без всякого моего участия, а паша с огромным удовольствием пользовался его услугами, чтобы делать записи торжественных событий и общаться с иностранными журналистами, когда им требовалась кинохроника или интервью. По сути, мистер Микс занял высокое место пресс-атташе правителя, а также придворного хроникера. В те первые дни на службе у паши я еще не очень понимал, как мистер Микс добился своих должностей; вдобавок он наверняка тосковал по железным дорогам. Что до моего собственного положения, как я в шутку сказал лейтенанту Фроменталю, теперь меня можно было назвать и придворным инженером, и арлекином, и королевским строителем самолетов.
Марракеш — наиболее изящное из всех мавританских поселений. Это бесконечный город, цвет красных бархатцев и зеленых пальм здесь насыщен и глубок, а небо так же спокойно и сине, как отлично прорисованный голливудский небесный свод. Дни Марракеша полны запахов животных, мяты, шафрана и мускуса, хны и свежих апельсинов, моркови, лука-порея и десятков загадочных сушеных пряностей, чая, и сладкого шербета, и варящегося кускуса, поджаренной баранины и тушеной козлятины, меда, кофе и красок, тяжелого табачного дыма и густого манящего кифа, кислого молока и сладкой плоти, горячей грязи летом и кислой сырости зимой, когда засоренные стоки скрыты под водой и даже французские коллекторы не могут справиться с наводнением. Марракеш — один из волшебных городов Земли, деловая, современная столица Магриба, где автомобили и верблюды на равных спорят о праве проезда по узким переулкам. Марракеш великолепен и красив в любое время года. Весной он поистине совершенен; огромные заснеженные горы видны со всех сторон, и многие мили пальмовых рощ создают пышный изумрудный фон для города, который, словно пылающий рубин, сверкает в сердце страны.
Марракеш красив во время дождя, когда деревья и кусты темнеют под тяжестью воды, а стены начинают блестеть; он красив летом, когда в густых, насыщенных цветах появляются оттенки пустыни. Он был основан в тот год, когда Вильгельм Завоеватель сделал Лондон своей столицей[654]. Даже если внезапные песчаные бури мчатся по улицам, словно беспощадная харка[655], и в течение многих недель почти невозможно выйти наружу, не ослепнув и не захлебнувшись в этом непрерывном потоке красной пыли, — даже тогда есть что-то волнующее в облике города, есть особое благородство в том, как величественные пальмы и крепкие люди принимают удары стихии. Если ваше воображение не умерло, нельзя не полюбить Марракеш. Этот город превосходит Париж, он может обольстить путешественника и удержать его в уютном убежище, за массивными зубчатыми стенами. Ведь Марракеш — в силу необходимости — город-крепость. Всего несколько лет (даже не десятилетий) назад крепостные стены отделяли местных жителей от неутомимых варваров. Возможно, и впрямь именно здесь, а не в пустыне, я встретил Искушение и уступил ему. Очарование эль-Глауи и волшебство Марракеша объединились и сбили меня с пути. Они создали иллюзию научного прогресса. Эль-Глауи был щедрым работодателем. Я познал такую роскошь, о которой прежде не мечтал. Я обрел почет, положение, поддержку — все, что мне мог обеспечить паша. Все, о чем я когда-либо мечтал.
— Я сам, — сказал он мне, — вовсе не аскет. Есть немало сбосопов исболнить волю Аллаха. Он дал мне возможность изучать брироду наслаждения. А иногда, — он улыбнулся как мужчина мужчине, — даже брироду поли.