Часть 8 из 100 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Пусть я буду красивой рабыней, Макс! Представь меня в этих чудных костюмах!
Я честно признался, что меня подобное зрелище по-настоящему возбуждает, но мне не хотелось бы разделять такое возбуждение с несколькими миллионами мужчин.
Она гримасничала, обнимала меня и говорила, что для нее я навсегда останусь единственным настоящим зрителем — и неважно, в каком виде она появится на экране. Меня зачастую привлекала подобная верность женщин (иногда и мужчин), но это — великое бремя. Я чувствовал огромную ответственность за свою странную маленькую семью и, разумеется, честно старался исполнить долг. Именно об этом я думал, покидая офис Хевера. Конечно, я не обеднел и для всего мира кино по-прежнему оставался человеком, наделенным творческой энергией и талантом, человеком, способным соперничать с великими артистами, живописцами Возрождения, человеком, обладавшим средствами, добрым именем и значением… Но я, без сомнения, мог почти мгновенно утратить всякое влияние и репутацию, если бы Хевер начал печатать свои разоблачения в газетах Лос-Анджелеса. Быстрое падение толстяка Арбакля меня многому научило. Комика полностью реабилитировал суд присяжных, который однозначно заявил в своем вердикте, что Арбакль невиновен в смерти девушки и что он стал жертвой гнусного сговора шантажистов. Сговор этот соперничал с худшими в стране, где искусство шантажа и краж достигло невероятного совершенства, благодаря опыту неких сицилийцев, которых терпимые американцы допустили в Нью-Йорк, Сан-Франциско и Чикаго. Там, в трущобах, негодяи добились процветания.
Откройте католику или еврею привилегии протестантского сообщества и можете быть уверены: он примется вредить, а затем угрожать тем самым учреждениям, которые созданы, чтобы приносить пользу страдающим и угнетенным. С исламом все точно так же. Я не имел бы ни единого шанса в этом новом Голливуде, который прикидывался истинным воплощением респектабельности среднего класса. Арбакль был мировой звездой с огромным доходом и значительными связями. Его уничтожили за несколько часов. Если бы Хевер осуществил свои угрозы, у меня осталось бы совсем мало надежды. У нас с миссис Корнелиус потом будет много времени, чтобы оправдаться по поводу любых обвинений, особенно если за границей мы сможем получить визы и новые паспорта. Смирившись с временным, «стратегическим» изгнанием, я запер дом и закрыл мебель пылезащитными чехлами, объяснив в банке, что я некоторое время проведу в Европе и на Ближнем Востоке. Все причитающиеся мне выплаты будут поступать прямо на счет. Я, конечно, не хотел брать на себя какие-то новые обязательства в связи с этими переменами, но был благодарен за время, которое выиграю. Когда мы с Хевером встретимся в следующий раз, я стану майором Максимом Артуровичем Пятницким, донским казаком, — и смогу сражаться с ним на равных. В моей победоносной руке будут документы, доказывающие мою невиновность и справедливость моих слов. Хевер нахмурится, прикусит губу и съежится, побежденный, а я выйду из его офиса, открыв дверь навстречу солнечному свету, где будут ждать моя Эсме и моя миссис Корнелиус, готовые обнять меня, их героя и спасителя. Меня полностью оправдают! Реабилитируют!
Теперь я мог так легко превращать свои фантазии в реальность, что был совершенно уверен в окончательном исходе ситуации. Оказавшись за пределами страны, я свяжусь со множеством друзей и попрошу их представить подробные сведения о моей личности. Я найду Колю Петрова. Мы сможем поручиться друг за друга. У меня были мои дипломы, мои грузинские пистолеты, мои проекты. У меня были средства и семья в Англии. Англия управляла Египтом. Возможно, я смогу наконец посетить страну, которой восхищался более всех прочих (исключая мою родину). Я начал обнаруживать в своем положении множество преимуществ. Судьба не собиралась наносить мне предательский удар. Она решила пробудить меня от бессмысленной эйфории так, чтобы я смог вернуться к исполнению великой миссии. Я вознес благодарности тем богам, имена которых тогда употреблял вместо имени Самого Бога. Я теперь все понимаю гораздо лучше, но нельзя изменить ошибки и безумства, совершенные в молодости. Ir tut mir vey! Ma yelzim an te’mal da Uskut! Uskut! Ighsilu ayadikum…[166] Однако все можно вынести.
Это было не трусливое бегство прочь от моей Земли Обетованной, der Heim[167], но экспедиция на новую территорию, экспедиция, цель которой состояла в том, чтобы расширить и упрочить мою мудрость. Когда мы возвратимся с триумфом и великой славой, мы обретем всемирную известность. Нас будут превозносить как создателей первого египетского фильма, действительно снятого в Египте. Масштабность такого предприятия, учитывая количество оборудования и людей, которых требовалось перевезти, была несомненна. Но у Голдфиша оказалось готовое решение проблемы. У него имелся собственный пароход. Этот корабль был частью безнадежного долга, как я понял, взысканного Голдфишем на раннем этапе независимой деятельности. Корабль играл роль залога за большое количество фильмов, увезенных в Южную Америку неким уже свергнутым президентом, который собирался разбогатеть, став основным прокатчиком лент Голдфиша в Латинской Америке. Голдфиш владел кораблем в течение некоторого времени, и я слышал, что его недавно появившуюся супругу (не еврейку) сильно смущало множество скандалов, связанных с этим транспортным средством. Даже я знал о «Надежде Демпси»[168] и легендарных «ромовых круизах». Увековеченный в стихах и рассказах корабль всегда на пару корпусов опережал таможенников, перевозя груз контрабандного виски, бакарди и джина из Панамы, с Кубы и Бермуд. Я слышал, как знаменитые кинозвезды извинялись за пустоту в барах и винных погребах, потому что «„Надежда Демпси“ на денек запоздал». По общему мнению, Голдфиша не раз навещали федеральные агенты, и его жена, зная, как важен для финансового процветания образ законопослушного протестанта-англосакса, помогла ему наконец постичь истинный смысл их бизнеса — самой прибыльной в мире отрасли. Пока старая гвардия ссорилась из-за репараций и расположения боевых кораблей, новые иммигранты, обученные тонким приемам Востока, завладели подлинными рычагами власти. Я никак не мог отказать им в хитрости и прозорливости. Они знали, как и Голдфиш, когда следует выйти из дела. Мое мнение подтвердил шкипер судна, капитан Квелч, который командовал броненосцами в Первой мировой войне, принимал участие в Ютландской битве[169], происходил из очень известной английской семьи и все еще сохранял привычки джентльмена.
Я впервые встретился с ним у Вольфа Симэна; печальный швед пригласил Квелча, чтобы обсудить профессиональные вопросы. Симэн желал убедиться в том, что наш капитан хорошо знает Восток. И, как он говорил, очень важно, чтобы у нас был капитан, сочувствующий особым художественным потребностям. Опоздав из-за Эсме, которая расхворалась и не смогла поехать, но не пожелала об этом сообщить до самой последней минуты, я прибыл как раз вовремя, чтобы услышать, как бывалый моряк с некоторой ностальгией вспоминает о Танжере и Порт-Саиде. Он водил корабли в Средиземноморье и Персидском заливе, прежде чем попытать счастья в Рио-де-Жанейро, где у него были кузены. В Рио он оказался в команде «Надежды Демпси», якобы принадлежавшей компании «Панамиан», но фактически перешедшей в собственность президента Берторелли, краткое правление которого (вроде бы в Парагвае) принесло ему достаточно средств, чтобы удалиться на юг Франции и купить там виллу рядом с виллами многих его друзей и сторонников. «Он совершил ошибку, связавшись с кинобизнесом, — говорил Квелч. — Это не самый типичный вариант поведения южноамериканского диктатора, но он был настолько очарован экраном, он считал кино, мне кажется, чем-то вроде нового ultium ratio regum[170]. Но мы оказались для него единственной статьей убытка. Некомпетентность, знаете ли». Он легкомысленно пожал плечами.
Квелч был высоким англосаксом, очень худым, с выступающей нижней челюстью и тяжелыми бровями, которые подчеркивали его происхождение; длинный нос моряка испещряли синие жилки, а щеки покрылись вечным румянцем от ветров и вод Семи Морей. Он одевался весьма небрежно, при этом демонстрируя идеальный вкус, и говорил на том ленивом, почти вялом английском, который я считал совершенным. Я вновь услышал чистую литературную речь из «Пирсонса», «Лондона» и «Стрэнда»[171]! Как же мне это нравилось! Даже латинские слова в его устах звучали экзотично и внушительно. Когда он предложил мне попробовать кларет из бутылки, которую принес с собой, — вино, конечно, оказалось первоклассным, — я заметил, что не пил такого хорошего вина с самого отъезда из Парижа. Я начал вспоминать, каким должен быть образованный, космополитичный европеец; я словно ожил, испытав возрождение забытых чувств.
— Париж? — отмахнулся Квелч. — Разве он теперь не совершенно vieux jeu[172]? Со всеми этими американцами!
Мы сидели при свечах в полутьме, которую Симэн очень ценил, считая ключом к успеху своих картин; только при слабом освещении некоторые сцены соответствовали стандартам благопристойности. Миссис Корнелиус слушала радио, наушники лишь подчеркивали изысканную прическу: она уложила волосы в восточном стиле. Свободное ее шелковое платье идеально сочеталось с обстановкой. Мы курили сигары и наслаждались коньяком из другой бутылки, которую тоже принес Квелч. Я сказал доброму старому морскому волку, что узнаю истинный благородный вкус английского джентльмена, и он скромно улыбнулся.
— Увы, только вкус, но не карман, дружище. Любовь к шампанскому и фуа-гра в конце концов и погубила меня. Женщины тут ни при чем.
Вольфи спросил о его семье, и Квелч ответил, что у него есть брат-близнец в Англии.
— Но мы не идентичные близнецы. А всего нас трое. Мать подарила нам младшего брата ровно год спустя после нашего рождения. Горацио — ныне очень успешный ученый. Он — мой близнец. Наш семейный девиз, знаете ли: «Aut non tentaris aut perfice!»[173] Вот Малкольм вас бы заинтересовал, сэр.
— Египтолог? — От коньяка голос Симэна стал невнятным.
Он не был вполне уверен, что правильно произнес слово, и повторил его еще менее успешно, но Квелч все понял.
— Да, именно он. Самый мозговитый парень в семье. Avito vivet honore![174] По некоторым причинам он предпочитает Восток. Таков уж его темперамент, да и мой тоже. Как только узнаю наши планы, я напишу ему в Александрию и сообщу, когда мы прибудем. Он решительный, наш Малкольм, и как раз тот парень, который может предоставить вам всю информацию о Египте. Primus inter pares[175] — так вам скажут в Британском музее. К западу и к востоку от Суэца вы не сыщете другого человека с такими связями.
Все это лишь усилило энтузиазм Вольфа Симэна. Очевидно, его успокоили опыт и образованность Квелча, и он на свой лад начал расслабляться. Это означало, что он похлопал нас с Квелчем по плечам. Когда миссис Корнелиус сняла наушники и недовольно проворчала, что слушала словно не оркестр, а сборище фрицев, страдающих вздутием живота после тяжелой ночи с пивом и колбасками, капитан Квелч предположил: «Тогда они, наверное, играли Моцперда», — и все мы чуть не померли со смеху. И миссис Корнелиус велела мне принести кокаин, раз уж мы все стали друзьями. Попробовав порошок, опытный старый моряк сказал, что мой «снежок» уровня его «sangue de vie»[176], и поздравил меня, в свой черед, с отменным вкусом. Мы с Квелчем очень быстро достигли взаимопонимания, хотя я еще инстинктивно опасался Симэна. Поскольку Квелч уже назвал своих братьев, я спросил, как же зовут его. После некоторых колебаний он признался, что его имя Морис, и миссис Корнелиус захихикала. В перерывах между приступами смеха она проговорила:
— Ты Морис, твой близнец Горатсио — Хорас, а третий брат Малкольм! Ну, твои мамаша и папаша могли б назвать его хоть Борис, по крайней мере!
Капитан Квелч склонился над своим стаканом с мрачным и серьезным видом. Он был немногим трезвее Вольфа Симэна и меня.
— Я уверен, что они пали духом, — печально ответил ей морской волк. — Видите ли, мисс Корниш, я скорее думаю, что они хотели Дорис…
Больше мы ничего об этом не узнали — миссис Корнелиус начала задыхаться и поспешно удалилась в ванную комнату.
И так, в атмосфере веселого ожидания, с нетерпением предвкушая хорошее общество и создание изумительного художественного шедевра среди песков пустыни, я подготовился ненадолго покинуть Соединенные Штаты. Капитан Квелч плохо относился к египтянам и еще хуже — к другим народам и религиям в той части света. Он говорил, что египетской расы как таковой уже не существует. Вместо нее теперь — смесь выродков разных рас, наглядный пример катастрофы, которая происходит, когда белые, коричневые, желтые, черные и оливковые вступают в браки, особенно в тех местах, где преобладают негритянские и семитские элементы. «Омар Шариф Брэдли», я думаю, — это не реклама для будущего! Мое уважение к Джули Кристи[177], конечно, очень сильно уменьшилось после того, как я увидел ее в объятиях сначала американского еврея, притворявшегося русским, а потом и египетского копта, который — ну и ну! — выдавал себя за славянина! Я могу сказать, что ни капли славянской крови не было во всем этом киномусоре. Фильм снял Лин, коммунист, который сделал себе имя на романах Чарльза Диккенса и Грэма Грина, прежде чем получил миллионы на создание постыдной, искаженной версии истории Лоуренса[178]. Я не раз встречал Лоуренса. Он был скромным человеком — таким же провидцем, как я, предупреждения которого также остались неуслышанными. Он говорил мне, что, если бы не происки британского Верховного командования, он не стал бы работать простым шахтером и добывать себе хлеб порнографией. Конечно, он приобрел подобные привычки в Порт-Саиде, в этой сточной канаве.
Несмотря на все такого рода соображения, признаюсь, некоторые романтичные ожидания, которые переполняли других, затронули и меня. Я уступил соблазну Востока, по крайней мере в воображении. В воображении, конечно, никакого вреда в соблазне Востока нет. Но грубая реальность — дело другое. Hadol el-’arab haramiye[179].
Я проводил в обществе Симэна куда больше времени, чем мне хотелось бы, в основном потому, что я надеялся убедить его: Эсме станет идеальной актрисой второго плана, а мистер Микс, мой слуга и помощник, исключительно необходим везде, куда бы я ни направился. Конечно, никто не понимал отчаянной сложности нашего положения, так что, с одной стороны, я упирал на случайность, а с другой — на профессиональную гордость. Несколько раз мне угрожала опасность распрощаться с Симэном или, гораздо важнее, с Голдфишем и с «Метро-Голдвин-Майер»; я только что доработал для студии гигантский поворотный механизм, который отметили все после выпуска «Шоу». Мое устройство создало репутацию Браунинга задолго до того, как он предложил жадной до острых ощущений публике своих непристойных «Уродцев»[180]. Под именем Тома Питерса я исполнил в фильме небольшую роль: в знаменитой сцене «Танец Саломеи» я был клоуном, который изображал Ирода. В то время я сыграл и другие значительные роли: Распутина в «Последних днях Романовых», кардинала Ришелье в «Королеве греха» Симэна и Джона Оукхерста в «Изгнанниках Покер-Флэта» Ингрэма (именно оттуда Форд позаимствовал сюжет «Дилижанса»)[181]. Я так никогда и не смог посмотреть большинство своих голливудских фильмов в том городе, где их снимали. Нет, я смотрел их в самых отвратительных условиях, в худших копиях, в разных захудалых киношках, где показывали немые ленты, пока их окончательно не уничтожили звуковые. Многие прекрасные фильмы теперь утрачены навсегда, включая и мои собственные; выцветающая хрупкая пленка трескается и крошится в металлических коробках. Как будто некие значительные книги в истории литературы сгорели на костре — и больше их уже никто не прочтет. Я иногда думаю, существует ли рай, где эти фильмы по-прежнему реальны, где звезды и съемочные группы по-прежнему переживают былые испытания и триумфы. Сталин, который воевал со словами, не добился такого успеха, какого добилось Время, стеревшее старые кинопленки в порошок. Я читал только рецензии — к примеру, на «Шоу», — потому что копий фильмов не сохранилось. Ко мне приехал какой-то человек из Национального дома кино после того, как я написал о своем голливудском прошлом в «Кенсингтон таймс». Как обычно, эти люди вытянули из меня информацию и ничего не дали взамен; меня едва упомянули в программе. Как я мог довериться человеку по фамилии Браунширт[182]? Но я все же посмотрел отдельные картины, над которыми работал вместе с миссис Корнелиус. Мы с ней ходили на «Бен-Гура».
Как и наши египетские картины, он был частично снят на натуре, хотя по политическим причинам заканчивали работу в Америке. Некоторые эскизы, приписанные Мастрочинкве[183], - на самом деле мои. А миссис Корнелиус в окончательном варианте фильма появилась всего на несколько секунд в роли жрицы.
Я всегда удивляюсь предположениям этих молодых экспертов, которые объясняют, как снимались такие-то и такие-то сцены, как использовалось то-то и то-то, как создавались разные декорации! Каждый раз, когда я говорю им, кто есть кто и что есть что, они утверждают, будто я неправ! То же самое касается и нравственных принципов. Кажется, опыт ни на что не годен! Они считают меня старым «boltun», который притворяется значительным человеком; а ведь все, что я описываю, я видел собственными глазами. То же относится к Египту и Насеру[184]. Те же самые дети, которые поддержали его в 1956‑м, теперь называют меня нацистом! И все же Насер был не просто добрым другом Гитлера, он считал фюрера образцом для подражания, человеком, которым следовало восхищаться! То же касается и Садата, который поддерживал национал-социалистов (это документально подтвержденный факт) и вел переговоры о мире с Израилем, хотя следовал совсем другой линии в сороковых и пятидесятых! Но теперь дела обстоят именно так. Я ничего не должен говорить в пользу Третьего рейха, но должен считать братьями пронацистски настроенных представителей третьего мира. Я напоминаю, что «социализм» — не синоним «гуманизма». Нельзя доверять какому-то смуглому властолюбцу просто потому, что он именует себя социалистом: с тем же успехом диктатор может объявить, что его руку направляет Бог, а Хью Хефнер[185] — провозгласить себя феминистом.
Я упоминаю об этом, если речь заходит о Вьетнаме, но мне всегда затыкают рот. Я никогда не мог до конца понять, почему «левая» диктатура с нравственной точки зрения лучше любой другой. Но простота — вот чего требуют эти дети; и они хотят сделать мир простым, даже если факты не согласуются с их теориями. Почему молодые люди так часто отвергают прелесть сложности и разнообразия? Только самый безумный из юных Корнелиусов, кажется, похож в этом отношении на мать; я склонен предположить, что он теперь постоянно находится под действием наркотиков. Сегодняшние дети даже не знают, как следует использовать наркотики. Я за это их не очень виню. Качество сильно ухудшилось. Все как с путешествиями по воздуху — едва что-то становится доступным для масс, тут же начинается снижение качества. Кокаин, который я иногда покупаю сегодня, настолько разбавлен, что я с тем же успехом мог бы засовывать в нос «Вим» и «Лемсип»[186]! Ничего подобного нельзя сказать о египтских снадобьях, по крайней мере в 1926‑м.
Интерес Голдфиша к нашему фильму подогревало еще и желание увидеть, как «Надежда Демпси» и ее капитан стремительно покидают американские воды, а миссис Голдфиш, со своей стороны, надеялась увидеть спину Глории Корниш.
Судно, груз, команда и пассажиры — все было хорошо застраховано. Если бы мы пошли ко дну, оставшиеся на берегу получили бы неплохую прибыль. Несмотря на опыт «Бен-Гура», Голдфиш чувствовал, что наш фильм станет успешным. Интерес к Тутанхамону оживился, когда появились новые истории о проклятии и сокровищах. Голдфиш оценил внимание публики и поэтому дал нам благословение, но пока еще при условии, что фильм будет сделан так, чтобы Валентино мог заменить меня, если сочтет отснятый материал достаточно хорошим. Когда я начал возражать, Голдфиш отвел меня в сторону и тихо сказал на идише:
— Послушайте, Макс. Это может стать вашим лучшим шансом добиться всего, чего вы хотите. Вы понимаете меня?
Возможно, ответил я, но нет никаких причин, чтобы Валентино меня заменял.
— Макс. Вы — профессионал. Нужно ли что-то добавлять?
Я признался, что не оценил всех предстоящих трудностей, и мы пожали друг другу руки. Голдфиш всегда умел успокаивать меня. В конце встречи он объявил, что выделил нам на всю картину достаточно значительный, но не избыточный бюджет. Его можно будет увеличить, если нам после возвращения понадобятся новые декорации. Мне предстояло сыграть несколько важных сцен с миссис Корнелиус, и, даже если этот итальянский красавчик потом заменит меня, мы все равно чудесно проведем время. Зашел разговор и о том, что Валентино приедет в Египет, если у нас будет достаточно отснятого материала, а он закончит съемки в «Сыне шейха»[187]. Само собой разумеется, такая перспектива больше взволновала не меня, а миссис Корнелиус. Мы встретились с этим бесцеремонным маленьким олухом; он за короткое время выкурил очень много ароматизированных сигарет, при этом постоянно говоря о себе в третьем лице. Он уже тогда казался больным, но по-прежнему хвастался, его переполняли амбиции и ложные надежды. У нас с ним не было ничего общего, и мы с первого взгляда возненавидели друг друга! Мне не польстило заявление Голдфиша, что я был хорошим дублером для Валентино, который смотрелся вдвое старше меня. Он уже разрушил свое здоровье всяческими излишествами. Но всплеск энтузиазма продюсера позволил мне получить документ, в котором говорилось, что Эсме и Джейкоб Микс мне необходимы. Я рассчитывал на большее, но Голдфиш смог предложить только это. Официально Эсме оставалась костюмершей миссис Корнелиус, пока мы не достигнем Александрии; потом, если Симэн согласится, она могла бы сыграть роль в фильме. Мистер Микс, который считался моим камердинером, в документах был записан вторым киномехаником; он кое-что знал об этой работе. Я поручил ему те пленки, которые удалось спасти с погибшей студии «Делюкс». Он мог показывать фильмы на борту. Мне еще не предоставилась возможность посмотреть эти ленты, и я планировал насладиться ими, коротая дни во время морского путешествия. Я возвратился в наш маленький дом, упиваясь собственным успехом, но ответы друзей меня разочаровали. Эсме и мистер Микс ничуть не обрадовались своим назначениям, хотя я ожидал обратного; в конце концов негр признался, что он тоже хотел профессионально заняться актерским ремеслом. Я счел это забавным и похлопал его по широкому плечу.
— Хорошо, старина, я уверен, что у нас найдется пара ролей нубийцев, когда начнутся съемки!
Оставшаяся часть нашей команды — оператор, технические работники и пожилой гример, которого звали Грэйс, — была не слишком велика. В те дни профсоюзы еще не ввели свои смехотворные ограничения, и мы могли, если понадобится, нанимать местных жителей. Симэн предпочитал работать с небольшой группой. Главный оператор, маленький мрачный серб с огромным носом, именовался «О. К.» Радонич: в течение долгих лет по-английски он мог выговорить только одно слово. Он работал над многими престижными картинами и считался в Югославии пионером документального фильма. Радонич и Симэн уже сделали вместе «Признание княгини» и «Осаду»[188], но остались недовольны своими голливудскими работами.
— Камера, — сказал мне Радонич, — инструмент чувствительный и тонкий. А эти собаки превращают ее в игрушку для шоуменов. Они несправедливы к своим же людям. — Потом он добавил по-английски: — ОК?
Я не мог полностью с ним согласиться, но испытывал симпатию к этому человеку: он тоже искал возможности раскрыть свои творческие таланты. Я знал, что такое усталость от легкого успеха. «Королева Нила» (так теперь назывался фильм) станет для меня шансом сравниться с великим Гриффитом. Сюжет оставался моим, и за выбор фона кадра в значительной степени отвечал я. И я чувствовал: если мне никогда не случится сделать еще один фильм, именно этот должен стать моим шедевром! Я буду художником и сценаристом и совершу настоящий прорыв — как в собственной карьере, так и в истории кино. Реализовав это стремление, я мог бы обратиться к режиссуре, а потом вернуться к своему призванию, посвятив все время техническим достижениям, необходимым для наступления новой эры.
Разве удивительно, что я чувствовал прилив оптимизма, словно в моем теле зажегся чудесный огонь? Я серьезно относился к угрозам Хевера, но по-прежнему знал: в конце концов я буду оправдан. Мне не придется надолго покидать свой новый дом. Мои дела в порядке. Все утихнет к моему возвращению… Я никогда не чувствовал себя в такой безопасности. Но История всегда была мне враждебна. В следующие месяцы все, чего я добился, исчезло. Только теперь, достигнув спокойствия и мудрости, которые приходят с годами, я понял: у Бога были особые планы на мой счет. Die Fledermausen in der Turm? Der Dampf in der Darm? Das Haupt is Hauen! Sie brechen ihr Wort[189]. Разве это моя вина?
¡Tengo fiebre! ¡Estoy mareado! ¡De’jeme tranquila![190]
Глава седьмая
История редко повторяется и обычно предлагает нам всего лишь случайные метафоры; но когда-нибудь события сойдутся в одной точке — и тогда я услышу их отзвук. Такое эхо помогает нам достичь глубокого понимания мира. Иногда смысл проявляется постепенно. Я видел Козла. Я видел Его в Одессе. Потом я видел Его в Орегоне, где мертвые жили в пещерах, скрытых среди скал. Я видел Его в Долине Смерти, где преследовал бандитов. Я видел Козла, и Он искушал меня. Он вложил кусок металла мне в живот. Он показал мне свою сестру Эсме. Он сказал мне, что она моя дочь. Он сказал, что сделает ее моей женой. Он обещал мне власть над всеми. Он уверил меня, что приветствовал и поддерживал успехи Науки. Зачем Ему бояться Науки? Зачем ему беспокоиться, сомневаемся ли мы в Его существовании?
Потакая таким спорам, сказал Он, мы всегда придавали Ему новую силу. Там, где Его не признавали, Он становился сильнее всего. Он говорил сухим, усталым голосом, и каждый вздох был для него мучением. Однажды я видел весь Триумвират: Козла, Корову и Барана. Я видел их в тенях того ужасного храма. Рози! Рози! У меня в животе — металл. Он протянул холодный коготь и вонзил его мне в сердце.
Я повстречал в Одессе брата. Он был хорошим евреем; теперь он, вероятно, мертв. Мальчишки валяются в переулках; маленькие птицы поют лживые песни. Синагоги пылают. А в округе Ориндж[191] пепел казненных японцев топчут ногами туристы, и он вздымается на ветру, который дует из Нагасаки, где стальные корпуса больших линкоров стали иконами наших побед; они поднимаются и опускаются, а вода вокруг превращается в пар, и члены команд умирают при странных обстоятельствах. И воздух становится перламутровым, а кожа — алой, она натягивается, потом разрывается, и кровь смешивается с солнцем, и вы умираете, страдая от сильнейших конвульсий, вместе с вашим городом. Но это не вина Америки. Это вина тех, кто, не понимая ее государственности, использует в своих интересах наше просвещение, наш древний закон и овладевает внешними атрибутами власти, тем богатством, которое мы получаем благодаря ей. Козел шептал им в Одессе. Он говорил с ними в Мемфисе, и Карфагене, и в Лос-Анджелесе. Они терзали меня. Они пили мою кровь. Я не хожу ни под какими знаменами. Я сам за себя. Я ждал, что он прикоснется ко мне, но он ни разу не тронул меня. Он пошел со мной к остановке трамвая. Я больше никогда не видел его. Фанатик отрицает вселенную и изображает жестокость, которая вовсе не жестокость, а возвышенное стремление к равновесию. Города дышат; они сами по себе. Личность и город сольются. Они полетят. Они полетят, мои города. Я — дитя своего столетия, я ровесник своего столетия. Я — один из величайших изобретателей своей эпохи. Я — голос и совесть цивилизованной Европы. Мои достижения — дело истории. Отчет.
Тот, принявший обличье птицы, был нашим проводником в том Доме Смерти; а Нехбет[192], носившая корону стервятника, стала нашей защитницей. Ночью мы ждали в песках у оазиса, и некоторые утверждали, будто пальмы плакали, а вода нашептывала неведомые имена; и все же я видел лишь лицо Бога, милостивого, но хмурившегося, — оно смотрело на меня со звезд. Те звезды напоминали маленькие искры истины, как будто меня окружало великое множество точек, которые я мог взять в руки и собрать вместе, породив ослепительное, сияющее единство, истину как таковую, истину в простоте. Мою истину. Мое примирение. И мою смерть. Я никогда не боялся ее. Только они не позволят мне умереть с достоинством. Ястреб, который парит в воздухе и, заметив случайные проявления природы, бросается в таинственную бездну, — этот ястреб не тревожится о том, что сокрушает его тело, когда его дух свободен. И меня нужно называть Ястребом. Меня любили и называли Ястребом. А ту, которая дала мне это имя, нарекли Al War’d [193].
Kull al-medina, al-medina kulliha. Fi ‘l-medina di buyut ketire: Al-lela di hiya tawila tawila. Safirt min America ila hena we-ma’i sahibi we-sayisna. Bashayrt?[194] Возможно. Внезапно я постиг свободу и спасение морского путешествия. Я оставил все неприятности позади, и я опять сделался прежним, живым и энергичным!
— Разве мы — не половинки разделенного мира, вновь соединенные странной прихотью случая? — спросил меня капитан Квелч, когда мы сидели в его удобной каюте, празднуя, по его предложению, тот факт, что Панама позади, а Гаити прямо по курсу — корабль наконец покинул американские воды.
Капитан говорил очень странно и причудливо, когда расслаблялся, и признавал, что склонность к поэтическим цитатам свойственна всем членам его семьи. Другие предпочитали греческие, латинские или старофранцузские фразы. А он был единственным, кто обращался к современной поэзии. Он признался: я ему понравился, потому что предпочитал настоящее прошлому и, подобно самому Квелчу, чувствовал расположение к современным или почти современным художникам. Я быстро возразил, что никогда не был футуристом или еще каким-нибудь чудаком. Мне нравилась хорошая, строгая поэзия и рассказы, печатавшиеся в лучших английских журналах. Квелч с энтузиазмом согласился и как-то загадочно добавил, что Браунинг — для него предел в этом направлении[195].
— Хотя, по правде говоря, Питерс, есть строчки весьма удачные и уместные. Мне и впрямь кажется, что между нами существует некая связь. Как будто мы были дружны в прошлой жизни или вроде того. Я по-настоящему верю в реинкарнацию.
Меня это не удивило. Я часто обнаруживал, что самые практичные люди — солдаты, моряки, инженеры — демонстрировали склонность к духовным предметам, которая казалась уместной для священнослужителей и которой порой недостает церковным иерархам. Капитан Квелч получил безупречное образование — Хэйлибери, Кембридж и (пара семестров — пока он не предпочел флот) Донкастер[196], где, по словам капитана, он больше занимался скачками. Квелч прекрасно изучил классиков. Но его жажда знаний не угасла в Кембридже. Его библиотека свидетельствовала о весьма обширных интересах, демонстрировала, что он не страдал от ханжества, характерного для большинства англичан. Бодлер и Лафарг на его полках стояли рядом с Уайлдом, Суинберном и Доусоном, а Мередит и Харди встречались с Бальзаком и Золя. Я особенно обрадовался, обнаружив небольшой том «Посмертных стихотворений» Уэлдрейка[197], принадлежавшего, по словам капитана, к числу его любимых авторов. Он чувствовал, что оба, Уайлд и Уэлдрейк, страшно пострадали за свои сексуальные склонности, но лишь Уайлда общество восстановило в правах. Я не мог не согласиться с капитаном Квелчем. Я заверил его, что гомофобия не принадлежит к числу моих недостатков.
Как логово знаменитого контрабандиста, каюта капитана могла разочаровать человека, ожидавшего увидеть здесь сцену из «Железного пирата» или какого-то другого увлекательного рассказа о морских бродягах, сочиненного Пембертоном или Майн Ридом[198]. Нет, капитанские апартаменты казались немного претенциозными и скучными; здесь мог бы жить преподаватель колледжа. Все было очень аккуратно прибрано. На иллюминаторах висели занавески с узором «Либерти»[199]; у стола стояло удобное кресло, обитое темной парчой; все деревянные и медные детали были идеально отполированы, лампы выполнены в современном итальянском стиле; полки и шкафы из красного дерева и меди хранили сувениры с шести континентов, расставленные так точно, что сдвинуть их с места могло только сильное волнение моря. На меня особенное впечатление произвела со вкусом подобранная коллекция персонажей мейсенской арлекинады и статуэток эпохи Тан[200]; все они были наилучшего качества и притом в прекрасном состоянии.
— Я раздобыл эти китайские штучки у одного старого торговца. Он приволок их с собой в Шанхай, когда его область разграбил какой-то местный «спаситель». — Квелч длинными пальцами погладил по гриве небесного коня. — Это случилось в мае, почти три года назад, прямо перед тем, как я решил попытать счастья в Америке. Поскольку он был готов оплатить путешествие, я согласился с превеликим энтузиазмом. Но у нас вышла неприятная стычка с какими-то тайваньскими пиратами, и у бедного старого дьявола случился сердечный приступ. Поскольку официально его даже не было на борту, мы скинули тело в море, я сказал несколько слов на прощание, поблагодарил его за помощь и направил корабль к Филиппинам. Скажу вам, друг мой, что эти бандиты сожрали Китай заживо. Если они и япошки еще несколько лет там потрудятся, от государства не останется ничего. Жизнь сейчас почти везде стоит достаточно дешево, но в Китае она дешевле всего. Целая страна доступна всем желающим — и, если ее не заберут янки, это, несомненно, сделают японцы. Тот год в Южной Америке — прямо-таки настоящий отдых в санатории.
Подобно многим хорошо осведомленным людям, Квелч предвидел войну между Америкой и Японией из-за их имперских амбиций на Дальнем Востоке, но не мог оценить гигантских масштабов конфликта. Да и почти никто не мог. События в Европе уже изменяли основные направления мировой политики, но в те дни мы все еще оставались оптимистами, несмотря на нестабильную обстановку на Балканах и жестокость Франции к измученным и страдающим немцам (конечно, подобное отношение должно было привести к войне, хотя почти все думали, что ее можно избежать). Европа отвергла великие усилия Америки по поддержанию мира, и, придя в уныние, Дядя Сэм отдался поискам удовольствий с решимостью, достойной упадочного византийского двора.
Море было спокойным, погода — теплой, а значит, мы проводили много времени на палубе. Ноябрь выдался необычайно приятный, и мы наслаждались чудесными днями даже тогда, когда, к превеликому облегчению мистера Микса, Порт-о-Пренс остался позади и мы вышли в просторные воды Атлантики. Капитан Квелч собирался отправиться к Тенерифе или в Касабланку, в зависимости от наличия времени и сохранности припасов. Он называл Средиземноморье своим «старым излюбленным логовом» и, по его словам, с нетерпением ожидал возвращения туда. Капитан чувствовал ностальгию. По крайней мере, теперь у него был хороший корабль — лучше, чем предыдущий.
— Нам пришлось затопить «Нэнси Ди» поблизости от побережья Албании и высадиться с тем, что мы могли спасти, — сказал он. — Но мы потеряли оружие. Не то чтобы оно много стоило. Даже арабы теперь не станут покупать «Мартини». Все хотят «ли-энфилды» и винчестеры[201]. — Он расслабился и глубоко затянулся. — Еще и замечательного гардероба лишились.
Я с радостью просматривал томик Уэлдрейка, а старый морской волк размышлял, без сомнений, о природе настоящего времени, когда опасная многозарядная винтовка стала доступна даже самым варварским народам. Он сказал мне, что после перемирия[202] можно было купить хорошее немецкое ружье с сотней патронов всего лишь за сто египетских пиастров.
— Их привозят из Западной пустыни[203] и продают в основном в Палестине. Но феллахам[204] тоже достается немало. Британское оружие стоит намного больше. «Ли-энфилд» обойдется в целую пятерку. И они все еще лежат там, не тронутые ржавчиной, на полях сражений в Киренаике[205] и Ливии. Наверное, нам следует радоваться, что большую часть оружия они используют для совершения кровной мести, убивая своих. Помоги нам Боже, если они займутся политикой, как те нелепые ребята в Каире. — Он вспомнил о газетных статьях, посвященных требованиям египетских «националистов» из «Вафд»[206]. — Оружие — это выгодный груз, вообще-то, но я никогда не продал бы оружие тому, кто может убить белого человека.
Эсме плохо переносила морское путешествие. Теперь я вспомнил, как она мучилась во время нашего плавания на судне из Константинополя. Хотя «Надежда Демпси» значительно превосходила то дырявое корыто, на котором мы отправились в Италию, Эсме призналась, что нехорошо себя чувствовала даже на «Икозиуме». Она рассказала, что встретила мистера Мейлемкаумпфа как раз в первый день путешествия, когда ею овладела слабость. Бедная девочка редко выходила к столу и глотала те маленькие кусочки, которые могла удержать внутри, у себя в каюте — ради соблюдения приличий мы заняли отдельные, хотя между ними и была дверь. Однако почти ничего неподобающего не случалось — удивляться не приходилось, учитывая состояние моей малютки! Я предпочитал коротать вечера в обществе Квелча; Эсме с удовольствием принимала лауданум, которым наш капитан снабжал ее из собственной аптечки, поэтому много времени проводила в спокойной полудреме. Das Mädchen sieht schön aus. Er hat ihr den zucker gern gegeben. Mir ist kalt. Was heisst das? Ich bin nicht ein feygeleh![207]
Миссис Корнелиус, напротив, вечерами появлялась в салоне, который был обставлен куда лучше, чем салон на добром старом «Рио-Крузе» — на этом судне мы с ней вместе плыли из Одессы примерно пять лет назад. Миссис Корнелиус наслаждалась обществом бесхитростных мужчин и с командой корабля нашла общий язык так же быстро, как и со съемочной группой; большую часть свободного времени они проводили, исполняя песни или играя в карты — это были любимые занятия моей жизнерадостной подруги. Вольф Симэн после пары вечеров, когда он неловко пытался стать «одним из мальчиков», начал вести себя как капитан Ахав — бродил по палубе в одиночестве или в обществе мистера Микса. Негра принимали в салоне, но он как-то раз сказал, что не уверен, хочется ли ему быть шутом для других пассажиров. Эти затаенные обиды и предубеждения мешали ему расти над собой, но я давно уже не пытался вступать с ним в дискуссии.
Поскольку на борту были женщины, всегда оставалась опасность расовых конфликтов. Тем временем у моей возлюбленной появился поклонник. Грэйс, наш гример, преисполнился сочувствия к Эсме. Когда я отправлялся побеседовать с капитаном Квелчем, он всякий раз приходил, чтобы узнать, в чем она нуждается и чем можно ей услужить. Грэйс без устали заботился о «маленьком сокровище». Эти женоподобные гомосексуалисты компенсируют свою ограниченность, становясь изумительными сиделками для больных. В них сочетаются лучшие и худшие черты им подобных. Зачастую мне казалось несправедливым, что благородная греческая любовь, любовь мужчины к мужчине, опозорена этими явными символами вырождения. Я, однако, никогда не рассуждал на эту тему подробно и не затрагивал ее в беседах с ближайшими друзьями, такими как Коля или Морис Квелч. I’tarim Nafsak, как говорят марокканцы. Это важнее всего. Maalesh. Mush Mush’kil’ah1 [208]. В мире арабов все учатся терпению и самопознанию, если не находят ничего иного. Но терпение всегда было одним из моих достоинств. Именно это качество позволяло мне наслаждаться путешествием, даже когда море становилось очень бурным, и извлекать максимальную пользу из бесед с человеком, которым я все больше восхищался и которого по-настоящему полюбил. Его знания о музыке, литературе, истории и науке намного превосходили мои. Он продемонстрировал мне преимущества лучшего в мире образования. И, можно сказать, мне, российскому беженцу, чье собственное обучение прервало безумие октября 1917‑го, выпала честь изучить английскую систему государственных школ, Кембридж и Королевский флот изнутри.
Скоро и миссис Корнелиус воспользовалась средствами из домашней аптечки капитана Квелча. Один за другим пассажиры сдавались, не в силах выдержать ужасы и опасности бушующей Атлантики. Один за другим прибегали к запасам щедрого старого моряка. Для них нашлось множество разных успокоительных препаратов. Вольф Симэн высоко оценил морфий, а мистер Микс (он, подобно мне и Квелчу, не слишком страдал) решил воспользоваться средством, которое в те времена называли «тунисским табаком». На самом деле зелье было мексиканским. Мистер Микс испытывал к нему такую же склонность, как и Гарольд Крэмп, бородатый главный механик, метис, сын голландского инженера и яванки. Микс и Крэмп часами беседовали, передавая друг другу медную трубку. Справедливости ради следует отметить, что, кроме меня, капитана Квелча и склонного к воздержанию О. К. Радонича, почти все пассажиры и члены команды, пересекая неистовую Атлантику, находились в состоянии абсолютной непрекращающейся эйфории. Мы с капитаном Квелчем хотели сохранить ясность рассудка; к счастью, при остановке для дозаправки на Гаити мы смогли раздобыть хорошего качества колумбийский «снежок». Я должен быть благодарен этому богоданному чудесному средству за то, что мы сблизились и совместили в путешествии (по крайней мере, если говорить обо мне) образование с удовольствием. Такая мужская дружба может считаться наивысшей, как полагает великий оксфордский философ Льюис[209], хотя он сам, конечно, в основном интересовался незрелыми в половом отношении особями, во всяком случае в литературе и фотографии. Мы не станем здесь обсуждать тех нелепых существ — карикатуру на европейцев, — что наводняют запущенные бары и bals exotiques в Танжере и Триполи или ищут несчастных уродов, которыми славится Бейрут; нет, мы вспомним о лучшем типе Homme de bien[210], физически и мысленно здоровом, о том типе, чьими воплощениями были бедные, погубленные молодые люди Рёма[211]. Еще одно преступление, ответственность за которое возложили на немецкого лидера, еще одно обвинение, заставившее его в последние годы сделать роковые шаги к поражению. А ведь этого, возможно, не случилось бы, если бы его поддержали, а не изводили нападками в самые решительные моменты. Я не защищаю крайностей Гитлера или Рёма, но большинство согласится со мной: равновесие оказалось утрачено. Я первым признаю, что это не были лагеря отдыха. Но никто подобного и не утверждал. Требовалось принести жертвы, а иначе, как сказал мне Геринг в мгновение близости, «wir werden keine die Zukunfte haben»[212]. Что мог сделать Гитлер, когда он столкнулся с таким совершившимся фактом? Предать своих людей? Это была ужасная дилемма. No puedo esperar[213]. Кто из нас смог бы найти лучшее решение? Это сюжет для высокой трагедии, для Вагнера и Мая[214]. Alle Knaben. Alle seine Blumen. Ayn solcher mann! Und alle guten Knaben. Viele guten Knaben. Vor longer Zeit. Sie hat sich verändert[215]. Капитан Квелч понял бы это лучше всех прочих. К сожалению, к 1933‑му он стал жертвой французской колониальной политики и, как я подозреваю, испанского вероломства. Во всяком случае, храбрости у него было предостаточно. Он слишком доверял своим собратьям. Вот почему этот пожилой человек так быстро стал моим наставником, истинным Хароном, доброжелательным и полным мудрости, способным перевезти меня через особенно бурный Стикс, при виде которого я начал испытывать небольшое отвращение — после недели штормов, преодоленных нашим небольшим пароходом с замечательной легкостью и надежностью. Все, что мне требовалось для восстановления сил, — стаканчик-другой особого лауданума капитана Квелча, после которого я с восторгом присоединялся к Эсме в мире грез, странная красота которых едва ли могла соперничать с явью величия Природы, ночью и днем небрежно крутившей наш корабль, словно муху в водовороте. Но даже этим силам не удавалось сбить «Надежду Демпси» с курса больше, чем на несколько миль. Вдобавок ко всем прочим достоинствам капитан Квелч был еще прирожденным навигатором, который часто сам брался за штурвал. Потому-то, полагаю, ласкары так подчинялись ему. Вместе с Шефом Крэмпом (наши индусские моряки сардонически именовали механика «Шри» Гарольд, подразумевая его визионерские склонности) они проплыли с капитаном по Южно-Китайскому морю, через Малаккский пролив, Индийский океан, Тихий, Атлантику, а теперь странствовали по Средиземному морю. У Христофора Колумба или Фрэнсиса Дрейка никогда не было такой замечательной и надежной команды, какой руководил незаметный герой множества безрассудных предприятий, поистине переродившийся мореход елизаветинской эпохи, в жилах которого текла кровь английских джентльменов, победивших могучие испанские галеоны и творивших подвиги, достойные римлян. Эта толпа китайских язычников, малайцев, дакойтов[216], мусульман и индусов из сточных канав Дальнего Востока не пошла бы больше ни за кем, разве что за самим Сатаной. Эти люди и «Шри» Гарольд поплыли бы с капитаном Морисом Квелчем по огненным океанам Гадеса, если бы он взялся доставить туда груз.
Держа стакан бренди в одной руке и томик стихов в другой, он ровным шагом выходил на мостик и там отдавал приказания. Только второй помощник, болезненный мужчина с одутловатым лицом, Сэмюэл Болсовер, казалось, относился к капитану критически. Но Болсовер был типичным британским мелким буржуа; такие люди так часто и мучительно размышляют о долге и добродетели и проводят так много времени, сидя в сортире и тужась изо всей мочи, что забывают о неизбежной реальности жизни. Любое внешнее впечатление представлялось Болсоверу значимым духовным опытом. Кроме того, как я указал ему однажды утром, когда мы вдвоем сидели за завтраком, если он придавал такое значение принципам, вычитанным из «Бойс оун пейпер»[217], ему следовало бы остаться в Торговом флоте. Это замечание звучало, возможно, немного несправедливо, так как я знал: Болсовер был морфинистом, которого разыскивали за убийство шлюхи в Маракайбо. (Тем более, думал я, ему стоило бы держать эту лицемерную мораль при себе.) Обстоятельный ответ Болсовера сводился к тому, что мое мнение ничего для него не стоило, поскольку я был иностранцем.
Когда капитан Квелч выделял «время для себя», я просил Микса настроить проектор и показать мои авантюры в самолете и в седле — истории о похождениях отважного сына степей. Я заметил Эсме, что она должна присоединиться ко мне и посмотреть «Закон ковбоя», мою лучшую картину. Эсме могла бы гордиться мной. Вместо этого она начала волноваться.
Между приступами болезни и сном после приема лауданума Эсме редко разговаривала со мной, и я никак не мог узнать, что тревожит ее сильнее всего. Мою возлюбленную приводило в отчаяние почти все. Глаза ее окружала паутинка, образованная потеками туши, и Эсме рыдала о своей несчастной судьбе, убежденная, что никогда не вернется в Голливуд, никогда не станет кинозвездой и умрет в каком-то безымянном море. Ее маленькие кулачки колотили по стенам каюты — так же вела себя Лиллиан Гиш в «Сломанных побегах». Я заверил Эсме, что у Атлантического океана есть название и что корабль абсолютно надежен.
Мы вернемся домой с триумфом. Критики прославят ее роль в «Невесте Тутанхамона» (именно такое название в конце концов предложил Голдфиш — мы получили от него телеграмму, когда корабль находился в Мексиканском заливе).
— Прославят что? — спросила она, подняв изящное личико, бледное и опухшее, над подушкой. — Мои успехи в качестве горничной леди? Я могла бы получить такую работу, Максим, не уезжая из чертовой Перы.
— Все будет хорошо. Когда мы приедем в Египет, у тебя появится шанс. Я уже сейчас изменяю сценарий, чтобы дать тебе большую роль. Ты сыграешь Клеопатру.
После этого она немного оживилась.