Часть 10 из 28 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Иди-ка ты домой, — негромко сказал мне Сапегин, — и больше чтоб твоего духу…
Это был разумный совет, и я, отойдя шага на два в сторонку, повернулся и быстро зашагал к своему дому.
— Нет, погоди! — завопил Коренастый своим тонким, въедливым голосом мне вслед, но, должно быть, его удержали.
Уши у меня горели, когда я пришел к себе во двор. Тони не было, конечно. Максимка и Сидоров качались на качелях, точнее, просто висели в сидячем положении и, ерзая, старались как Мюнхгаузены поднять себя вверх, а бабушка Сидорова, которую вполне устраивало такое положение (и падать низко, и высоко не залетят) бродила вокруг угольной кучи и для чего-то тыкала в нее палкой.
— Гриша, ты их поймал? — спросил меня с качелей Максимка.
— Нет, Максюша, не поймал, — устало и потому миролюбиво ответил я. — Чуть меня самого не поймали.
— Ничего, в другой раз, — великодушно утешил меня Максимка. — Раскачай нас как следует.
И я уж их раскачал от души, так что они визжали, как поросята. Счастье, что бабушка Сидорова была далеко, а то бы не миновать мне клюки. Два раза детишки на качелях чуть не описали полное «солнце», и даже Сидоров взмолился:
— На землю хочу!
Много позднее я узнал, что в поведении моем здесь проявила себя сублимация — «переключение энергии сильных страстей на цели социальной деятельности и культурного творчества».
14
Папа не приехал: все-таки «шестнадцатого числа» и «числа шестнадцатого» — это не одно и то же. Теперь, когда с делом Кривоносого было покончено, я даже на папу обиделся: зачем было письмо посылать? Несерьезно. Хотя умом понимал — письмо было отправлено девятого, мало ли что могло произойти за эту неделю на объекте. Был случай, когда папу даже пытались подкупить, положили ему в карман сверток с деньгами: что-то он там не хотел подписать, а очень нужна была его подпись.
Поздно вечером, когда я досыта натешил Максимку вновь обретенными «Казахскими сказками» и стал потихоньку готовить его ко сну, избегая бурных игр и серьезных разговоров, вернулась с работы мама. Как всегда после «клубного дня», усталая, бледная, осунувшаяся и взвинченная одновременно, с огромным пакетом для нас — там оказалась крупная черная вишня.
— Ну как, мои скворушки? — с веселостью, которая казалась мне наигранной, спросила она. — Целый день, наверно, ссорились?
— Нет, мамочка, нет! — заверил ее Максимка.
В нитяных штопаных колготках и оранжевой фланелевой рубашке (Максимка называл ее байковой, производя это слово от «баиньки», и, если не хотел спать, категорически возражал против надевания этой рубашки, а при случае прятал ее в какой-нибудь укромный угол, чаще всего в один и тот же, за платяным шкафом), он крепко обхватил маму за ноги и не давал ей дотянуться до вешалки, чтобы пристроить плащ. Я терпеливо стоял в сторонке: Максим всегда завладевал мамой и папой в первые минуты и ни за что не уступал места мне. Вначале я сердился и спорил, потом просто молча обижался, а еще позднее не обижался и не спорил, молча принимая к сведению, что я нахожусь на втором месте и родители не считают нужным это положение исправлять. Теперь-то, сам имея детей, я понимаю, насколько был тогда несправедлив, но что «теперь», если мы говорим о «тогда»?
— Нет, мамочка, нет! Сидоров в расплавленной смоле искупался, и его сзади остригли, а его бабушка палкой дерется, а у Тони японский гриб и сто лопат в подсобке, а потом Гриша бандитов ловил, но его чуть самого…
— Максим! — строго произнес я. — Болтаешь что попало.
Братишка обернулся и, осекшись, прижмурился в ожидании, что я влеплю ему подзатыльник. А мама — мама ничего не заметила.
— Господи, что за ужасы у вас здесь творятся! — чуть механически проговорила она и, протянув руку, пристроила плащ. Вообще, выйдя на работу, она стала другой: не то что чужой, но какой-то отдаленно нежной, словно она ласкала нас издалека или писала нам нежные письма в нашем присутствии. — Стриженый Сидоров в кипящей смоле, Тоня гриппом японским болеет, да еще бандиты с лопатами…
И она, подхватив Максимку на руки, крепко прижала его к себе. Мы прошли на кухню, мама усадила нас за стол, помыла в дуршлаге вишню, высыпала в глубокую миску, поставила блюдца для косточек и строго-настрого запретила стрелять косточками друг в друга. Я принес ей папино письмо, и, пока она читала, по-детски шевеля губами, мы с Максимом всласть настрелялись друг в друга косточками.
Прочитав, мама вздохнула, бросила письмо на кухонный стол (меня больно резанул этот жест, который, как я теперь понимаю, означал лишь одно: «О господи, пишет-пишет, хоть бы скорее приехал!») и, поцеловав Макса в макушку, присела на табуретку рядом со мной.
— Так чем же вы здесь занимались?
— Играли, — коротко ответил я.
— Играли, — повторила мама. — Бедный ты мой.
Она потянулась погладить меня по голове, я отстранился, обиженный за брошенное папино письмо.
— Ершистый какой… — мама снова вздохнула.
— Мама, мы хорошо играли! — вмешался, оторвавшись от поглощения вишни, Максимка. — Еще мы с Тоней играли, она веселая, она Гришу любит.
Наверно, лицо у меня сделалось не такое каменное, как я того хотел, потому что мама засмеялась.
— Гришенька, в этом нет ничего плохого, если кто-то тебя любит, — сказала она ласково. — Это надо ценить.
— Да ну еще, — буркнул я. — Ценить! Больно мне надо. И врет он все, этот Максим.
— Не вру! Не вру! — возразил малолетний доносчик и, стрельнув косточкой, попал мне в лоб. — Она сама мне сказала!
— А как она это сказала? — с живостью спросила мама.
— Сказала, что без него она просто не может.
Терпение мое лопнуло.
— Мама, он сочиняет! — сказал я. — Ты извини, но сейчас я ему дам!
Сообразив, что перегнул палку, Максимка отшатнулся в своем высоком стульчике и закрыл нос и затылок руками. По подбородку у него тек вишневый сок. Мне стало жалко сочинителя.
— У, сюся! — сказал я и вытер ему подбородок.
А мама грустно и устало на нас смотрела.
Мне почему-то показалось, что она сейчас начнет плакать, и я поспешно спросил:
— Ну, как твоя репетиция? Все нормально?
Мама скорбно усмехнулась.
— Ай, никому это не нужно и не интересно, — проговорила она.
И в эту минуту к нам позвонили.
— Папа! — закричал я и бросился к дверям.
— Вытащите меня! — запищал Максимка, выкарабкиваясь из тесного стульчика.
Но первой у дверей оказалась мама. Она открыла, на площадке был полумрак, и я из-за маминой спины сначала не разглядел, кто там стоит, и не понял, почему мама произнесла что-то вроде короткого и удивленного «О!»
— Здравствуйте, — сказала, переступая порог, Тоня.
Мне показалось, что линолеум задымился у меня под ногами. Если бы я мог прожечь собою пол и провалиться до первого этажа, я бы это непременно сделал. Ну что за люди эти девчонки! Они как будто для того и родились, чтобы ставить всех в дурацкое положение.
Тоня посмотрела на маму и с какой-то болезненной настойчивостью в голосе сказала:
— Мне надо с Гришей поговорить.
Как будто раньше ей в этом отказывали.
— Конечно, конечно, — ответила мама и, чуть заметно покачав головой, пошла на кухню к Максимке. Я понял так, что эта смелость и ей не понравилась.
— Ну, что такое? — зловещим шепотом проговорил я.
На Тоне поверх платья была шерстяная вязаная кофта пасмурного цвета с обвисшими полами, скорее всего, тети Капина.
— Ты знаешь, Гриша, — тоже шепотом отозвалась Тоня, — я тут сходила к девочкам из школы, они мне дали телефон Ивашкевичей дачи… Они туда в прошлое воскресенье ездили. Ты бы позвонил Рите по тому делу, мало ли что…
Тут только мне пришло в голову, что Тоня потому отослала маму на кухню, что держала слово, данное мне, слово о неразглашении тайны. Другого пути у нее не было.
— А почему, собственно, Рите? — тупо задумавшись, спросил я.
Тоня взглянула на меня и ничего не ответила.
«Ах, ах, у нас все фигуры умолчания, — подумал я. — Ты хочешь послушать, как я разговариваю с Маргаритой? Не будет этого, но позвонить на дачу — идея в целом хорошая. Да, позвонить — и подвести черту».
— Мама, я выйду на десять минут, — сказал я через плечо, — позвонить надо.
— Сходи, сходи, погуляй, — как бы не слыша глагола «позвонить» (а может быть, и в самом деле не слышала? Люди вообще слышат лишь то, что хотят… и что могут), согласилась мама, — только недолго.
— Позвоню и вернусь, — упрямо повторил я.
И мы с Тоней пошли на улицу. Спускались по лестнице молча, я впереди, Тоня сзади. И только когда вышли в сумрачный двор, Тоня спросила:
— Ты рассердился, что я пришла?
— Нет, ну что ты! — развязно, как опереточный актер, ответил я.