Часть 6 из 28 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Конечно, пойдем!
— А он пускай идет к своим Ивашкевичам.
И я пошел навстречу, так сказать, приключениям.
8
У Ивашкевичей не было своего двора: точнее, двор имелся, но это было тесное, совершенно глухое пространство, заставленное мусорными ящиками и наполовину засыпанное кучей каменного угля. В таком, с позволения сказать, дворе не то что гулять — шагу ступить было негде. Да еще какой-то деятель разместил там свой железный гараж, оказавшийся, по-видимому, ненужным, потому что висячий замок на гараже приржавел к воротам. Туда, в этот двор, по черной лестнице выходила с мусорным ведром только домработница Ивашкевичей Шура. Другие жильцы этого дома поступали проще: они выбрасывали мусор прямо через кухонное окно.
Дом Ивашкевичей был, как говорил наш папа, купеческой постройки. Высокий и узкий, семиэтажный, с готической башенкой на крыше и с вертикальным выступом посередине фасада (в этом выступе, который Женька называл «фонарь» или, по-архитектурному, «эркер», помещался кабинет «бабушкиной Жеки»), без лифта, он стиснут был двумя соседними зданиями: справа — трехэтажным старым особняком с кариатидами и всяческой лепниной (там теперь помещается какое-то посольство), а слева — нашим огромным многоподъездным послевоенным домом. Я все удивлялся тому дореволюционному купцу: что заставляло его громоздиться на таком крохотном пятачке, когда рядом имелся пустырь, который теперь занимает наш дом? Волчьи законы капитализма. На каждом из семи этажей купец соорудил по одной квартире, и было странно, поднимаясь по лестнице, видеть на площадке единственную дверь, увешанную множеством почтовых ящиков и звонков с сопутствующими табличками. На двери Ивашкевичей висел один ящик, и звонок был один, и только Ивашкевичи добились разрешения проделать окно в глухом брандмауэре: Женька говорил, что когда-то комната Маргариты была «черной», и «бабушкина Жека» называла ее «девичья комната».
Удивительно: эта почтенная женщина — ее звали Александра Матвеевна — души не чаяла в своем внуке и пользовалась, как мне кажется, взаимностью, а с внучкой никак не могла найти общий язык и разговаривала с нею то заискивающе, то оскорбленно и сухо. Между тем Женька приносил в дом неизмеримо больше неприятностей, чем Маргарита. В семье Маргарита считалась несерьезным и непутевым ребенком, хотя была она отличницей и школу окончила худо-бедно, а с серебряной медалью. Женьке же, что ни год, грозили крупные осложнения, он даже по литературе, при своей начитанности, едва-едва выползал на тройку. И бедная Александра Матвеевна, человек, несмотря на возраст, активный и занятый (она писала очень важные мемуары о Горьком, Луначарском, много ездила по стране, участвовала в конференциях, выезжала и за рубеж), — бедная «бабушкина Жека» вынуждена была взять на себя председательство в школьном родительском комитете, чтобы хоть как-то оградить своего любимца.
Женька был человек противоречивый: проказник, но проказник не злой; лентяй, но лентяй исключительно деятельный и энергичный; баловень, но баловень на редкость неприхотливый — ему почти безразлично было, как его одевают, чем кормят, что дарят. О будущем своем он совершенно не задумывался и даже раздражался, когда Александра Матвеевна начинала выспрашивать у нас с Тольцом, чем мы интересуемся, куда собираемся поступать после школы. «Вот видишь, Жека, — говорила она со вздохом, — у всех понемногу определяются интересы, пора и тебе разобраться в своей душе. Мне очень не хотелось бы, чтобы ты пошел по стопам родителей: артистическая среда не для тебя». — «А я пойду по твоим стопам, — отвечал Женька, — и стану персональным пенсионером».
Мне кажется, любовная бабушкина опека лишила Женьку воли, да простит мне приятель, он жил как дворянский недоросль, не ведая забот и умея только азартно развлекаться. «Послушай, как ты можешь, — сказал он мне однажды, — тебя же в домработницу превратили заживо, я б через неделю околел».
Зато уж в развлечениях Женька был неистощим и умел увлекать за собою других. Не командовать, а именно увлекать. «Пошли», — говорил он нам с Тольцом, и мы без лишних вопросов срывались с места и шагали, сами не зная куда, а следом за нами — еще с полдюжины ребят, тех, что оказались поблизости. Вдруг по дороге Женька останавливался, задумывался, тер пальцем переносицу и говорил: «Нет, не получится». И мы покорно возвращались, ни о чем не спрашивая и зная отлично, что если уж сегодня не получилось, то завтра обязательно получится. И получалось, что греха таить, потом хоть во дворе не появляйся. То новый способ хождения по вертикальной стене (не стану говорить, в чем он заключается: я сломал два пальца на левой ноге, и это был еще благополучный исход, а Женька ухитрился подняться аж до третьего этажа), то суперзмей полтора метра в диаметре: мы запускали его с крыши на бельевой веревке, и сильный порыв ветра чуть не унес Тольца на больничную территорию, а безобразный шестиугольник, склеенный из провощенной бумаги, еще долго летал над нашим районом, и участковый Можаев Петр Петрович, по прозвищу Деда, приходил разбираться. Этот Можаев, немолодой мешковатый капитан, бывший фронтовик, с лицом, выщербленным пороховой синью, был для нас, подростков, пострашнее тети Капы: та в худшем случае могла догнать, надрать уши или огреть по горбине метлой, а у Деды в кобуре лежали спички и папиросы и никакой метлы не было, имелось в его распоряжении одно только сладковато-жуткое слово «привод». «Ну что, привода захотелось?» — негромко спрашивал Деда, участливо и горестно кивая сам себе, и, честное слово, от страха волосы вставали дыбом.
Случались у Женьки шуточки и менее безобидные: появился у него магнитофон, аппаратура по тем временам еще редкая, и Женька затеял инсценировать объявление войны миров «по Уэллсу», склеивая уксусом кусочки фраз, начитанных Левитаном, но, к счастью, из этого ничего не получилось, а то ведь Женька намеревался выставить вечером магнитофон на подоконник Маргаритиной комнаты и включить его на полную мощность. Не забывал Женька и родную школу, которая содрогалась от его шалостей. Не знаю, где раздобыл он баллончик со сжатым гелием и как вообще выглядел этот баллончик (я в это время болел, и сведения были получены мною из вторых рук, сам Женька предпочитал эту историю замалчивать), не знаю также, кто надоумил его это сделать, но, вдохнув гелий через респиратор, Женька вдруг заговорил на уроке марионеточным кукольным голосом и не столько насмешил, сколько напугал весь класс, да и сам, как я думаю, напугался. И Александре Матвеевне пришлось срочно отправляться в школу на спасение любимого внука.
«Бабушкина Жека», чистенькая, худенькая и быстрая, как синичка, старушка, была очень образованной женщиной, она свободно читала на четырех европейских языках и частенько удивляла нас своей эрудицией. Так однажды, увлекшись, она рассказала нам троим всю историю Великой Французской революции, да так живо, с такими подробностями, что мы сидели раскрывши рты, до многих источников ее рассказа я и сейчас не могу докопаться.
Как-то раз, зорко, по-птичьи взглянув на меня, она спросила: «А ты, Григорий, не пробовал что-нибудь написать? Маленький смешной рассказ, например, и послать его в «Пионерскую правду». Если хочешь, я тебе помогу: у меня там много хороших друзей». Несколько смутившись, я сказал, что довольно с меня и брата-писателя, и перевел разговор на Максимку. Выслушав меня, «бабушкина Жека» заметила: «У тебя отлично поставлено речевое дыхание. Но может быть, и хорошо, что ты этого покамест не сознаешь». Что такое «речевое дыхание», я понял лишь много лет спустя.
Сколько помню, Александра Матвеевна была большая модница: летом на голове у нее красовалась кокетливая плетеная черная шляпка с сиреневыми цветами, «менингитка» — так, кажется, этот убор назывался; зимой она носила меховую шапочку с большими помпонами, не пренебрегала и муфтой. В юные годы мы не слишком интересуемся, как выглядят старушки. Старушка — и все, и хватит об этом. Александра Матвеевна, как я теперь понимаю, словно бы родилась старушкой, возраст ей шел, и она это знала. Думаю, что в молодости это была мелкорослая остроносенькая и черноглазая невзрачная девчушка. Но возраст и опыт освятили неинтересные черты благородством, я бы сказал, абсолютностью: «бабушкина Жека» была идеальная старушка, я больше таких не видал.
Женькиных родителей я видел редко: театральные люди, они вставали поздно, в одиннадцать, а домой возвращались после полуночи. Двери их комнат были все время прикрыты; мы с Тольцом никогда не спрашивали, дома Женькины родители или в отъезде, а про бабушку спрашивали. «Ай, устрекотала куда-то, — говорил Женька небрежно, но в его голосе слышалась любовь. — Она у меня еще шустрая». К дочери своей, Женькиной и Маргаритиной маме, «бабушкина Жека» относилась снисходительно, а зять ее, по-моему, просто боялся. Я сам слышал, как она четко и раздельно говорила ему: «Ты ничего собой не представляешь. Ни-че-го. И амбиции твои, мягко говоря, безосновательны». В ответ — молчание. Я полагаю, что тут-то и была одна из главных бабушкиных ошибок: Женька учился у нее этому пренебрежению, и со смертью бабушки для него умерло все, что стоило уважать.
Своего собственного отца Женька видел больше на экране, чем в жизни: «А вот сейчас нашего папочку покажут». В кино Ивашкевич-старший играл пожилых седоватых полковников и майоров, которые поначалу круты с новобранцами, а после раскрывают свои прекрасные человеческие качества. В те времена таких ролей было множество. Женька стеснялся кинематографической активности своего отца, который постоянно играл как будто бы одну и ту же роль, с неподвижным лицом, с просветленным и в то же время оцепенелым взором. С этим лицом и с этим взором он и ушел в конце концов из-под опеки «бабушкиной Жеки», оставив сына своего Женьку на произвол судьбы.
9
Итак, я вышел из нашей подворотни и двинулся к соседнему дому. Улица была пуста, ничего, кроме солнца и пыльно-зеленых деревьев. Только возле дома Ивашкевичей стояла «Волга» ГАЗ-21 с поднятым капотом: какой-то чудак, подумал я, затеял ремонтироваться на самом солнцепеке. Ни в кабине, ни возле машины, ни под нею, однако, никого не было. Я подошел и заглянул в мотор. Не то чтоб я очень уж разбирался в автомобильных двигателях, но в те времена «Волга» (теперь уже старая «Волга») была в новинку и собирала толпы мальчишек. «Танк, а не машина», — с уважением говорил Толец. А мне что нравилось в «Волге» — так это штамповка кузова, имитирующего контуры зверя, напрягшего задние ноги перед прыжком, и еще привинченный к передней части капота никелированный олень. У этой оленя не было, остались только дырочки: кто-то, значит, уже отвинтил. А под капотом я не увидел ничего поучительного: довольно грязные механические внутренности, окислившаяся рамка аккумулятора, промасленная тряпка сбоку и на ней гаечный ключ.
Тут хлопнула дверь подъезда, и из него вышел, а точнее, рысцой выбежал парень в кожаной куртке и серой кепочке «с разрезом», лицо у него было красно-загорелое и все лоснилось от пота, он, с кособочась, нес большой ярко-рыжий чемодан. Завидев меня возле машины, он приостановился, утер свободной рукой лицо, но потом добежал оставшиеся несколько шагов и, с облегчением поставив чемодан на кромку тротуара, тонким тенорком сказал:
— Чего стоишь? А ну, пошел отсюда!
Пожав плечами, я отошел. Допустим, жарко, тяжело таскать чемоданы, но все равно это не причина, чтобы кидаться на людей. Что мог я у него украсть? Любимую тряпку, гаечный ключ — четырнадцатый номер? Оленя-то все равно уже отвинтили.
Идя к подъезду, я чувствовал, что парень смотрит мне вслед. Взявшись за ручку двери, я помедлил и обернулся, чтобы ему не показалось, что я от него просто сбежал. И точно: парень смотрел на меня, открыв багажник и заправляя туда чемодан. Глаза у него были белесые: должно быть, светлые, в белых ресницах да еще на загорелом лице. Был он коренаст, а коренастые люди, я где-то читал, часто бывают особенно агрессивны. Но ведь не я же придумал его коренастым, если на то пошло.
В дурном настроении я поднялся на пятый этаж, и перед самой дверью Ивашкевичей задал себе вопрос: а собственно, зачем я иду? Скорее всего, Маргарита дома, да еще одна. Сдались мне сегодня эти девчонки: уж если тихоня Тоня начинает смеяться, как дурочка, от одного только слова «пожениться», то что возьмешь с Маргариты? Начнет издеваться — и опять придется бежать.
Тем не менее я нажал кнопку звонка и дал два коротких сигнала, один длинный: «Куз-не-цов». За дверью — ни звука. Я повторил звонок — тот же эффект. И тут мне стало все противно и скучно: опять возвращаться в свой двор, забирать Максимку, кормить его обедом, читать ему казахские сказки — да так вся жизнь пройдет, дорогие товарищи! Лучшие годы уходят на всякую ерунду. Ей-богу, в эту минуту я искренне ненавидел братишку, а вместе с ним и Тоню, которая, если по совести, была тут совершенно ни при чем.
Я пнул дверь ногой и пошел по лестнице вниз, спотыкаясь, как старичок, на каждой ступеньке. О, если бы дверь распахнулась и на пороге возник Женька Ивашкевич, как завопил бы он: «Гриня, привет! Заходи, есть идея!» Но Женька Ивашкевич тухнет среди флоксов на даче, а сестра его, злая и насмешливая Маргарита, «устрекотала» на важное свидание. Интересно, что за важное свидание может быть у девчонки, которая еще не кончила школу? Какой-нибудь студент Института международных отношений в башмаках на рубчатой подошве с прилизанным зачесом и в эластичных носках, которые тогда — о блаженные Старые времена! — еще считались безразмерными и за ними выстраивались длиннющие очереди отчего-то во дворах универмагов. Стоили они двадцать пять рублей, по-теперешнему два с полтиной, то есть баснословно дорого, и были для меня символом самодовольства и избыточного достатка. Их обладатель — я все еще о носках — сидит теперь в Маргаритиной комнате, вытянув ноги в узких брюках и небрежно завалившись набок, на подушку тахты; носки его, нестерпимо яркие, как бы наполненные криптоном-аргоном-ксеноном, химически мерцают; рука, унизанная перстнями, лежит на колене у Маргариты. «Открыла бы пошла, от кого прячешься?» А Маргарита — в красном платье, в том самом, но пламень этого платья меркнет в свете его эластичных носков. «Да есть тут один недоросток… Пытался украсть меня через пожарную лестницу». И смех, и поцелуи, и смех. Картина представилась мне так явственно, что я остановился и повернул назад. «Ну, я вам сейчас покажу! — думал я, перешагивая через ступени. — Ну, я вам устрою!» Точно такое же сладкое злорадство (бывает и горькое, смею вас заверить), с каким мы, пацаны, прокрадывались вечером в подворотню и неожиданно направляли луч фонаря на притаившуюся в нише парочку. Женька почему-то называл это дело «операция Тянитолкай».
Последние лестничные пролеты я пробежал на цыпочках, остановился перед дверью, перевел дух и только собирался забарабанить в нее кулаками, еще не придумав, что буду кричать («Мили-и-ция!» или «Горим!» — и бегом по лестнице вниз), как вдруг дверь открылась — так тихо и так внезапно, что я помертвел.
На пороге стоял незнакомый мне человек — высокий и худой, отнюдь не студенческого возраста, много старше, но в то же время и не старый, с костлявым лицом и маленькими глазами, так близко поставленными к носу, что от этого нос казался кривым. Темные редкие волосы его были гладко зачесаны назад и блестели, как мокрые. Должно быть, он тоже растерялся, увидев меня, потому что инстинктивно отступил назад. Так мы молча смотрели друг на друга, и выражение лица Кривоносого медленно менялось: от подбородка до лба лицо его залилось каким-то восковым спокойствием. И что-то пусто и мертво мне показалось в прихожей, как будто все окна там, в глубине, за его спиной, были забелены известью.
— Ну, чем могу служить? — тихо и угрожающе произнес Кривоносый. — Или пинка?
Я невольно опустил взгляд на его ноги. Кривоносый был обут не по-домашнему, в уличные, покрытые странным белесым налетом черные полуботинки, и вообще у него был такой вид, как будто он собирался уходить.
— Добрый день, — ответил я по возможности вежливо. — Я к Жене, позовите, пожалуйста, Женю.
Кривоносый помедлил, лицо его смягчилось. Он сделал себе добродушно-усталые мешки под глазами, шевельнул щеками, словно бы собираясь улыбнуться.
— А, к Жене, — сказал он совсем уже другим, слегка слащавым голосом. — Ну, тогда ладно. Как тебя зовут?
Он говорил и глядел на меня и в то же время поверх меня, как если бы к чему-то напряженно прислушивался.
— Кузнецов Гриша.
— Женя твой на даче, Гриша… — Внизу бухнула дверь, и Кривоносый это отметил (может быть, он боялся, что кто-то идет следом за мной?). — Женя на даче и вернется не скоро, если, конечно, погода не подкачает.
Дверь снова хлопнула.
— Вот такие дела, Гриша, — громко и весело сказал Кривоносый. — Рад бы служить, да сам понимаешь. Я здесь проездом, переночевал — и в дорогу.
«А, комната для гостей», — вяло подумал я.
Мне стало стыдно за свой испуг: ну, не хотел открывать человек, потом передумал и все же открыл, а я под дверью молча стою, и лицо у меня у самого как раз перекошенное. В самом деле, мало ли что можно подумать.
Я пробормотал: «Извините, до свиданья» и побрел по лестнице вниз. Меньше всего мне хотелось встретиться сейчас, на узенькой дорожке, с тем парнем в кожанке: толкнет плечом либо брякнет еще что-нибудь, не драться же с ним в чужом доме. И без того противно на душе: пинком мне давно уже не грозили.
Но когда я вышел на улицу, я увидел, что «Волга» уже укатила, от нее на мостовой не осталось даже масляного пятна. Правда, я запомнил номер: 06–66, сатанинское число.
10
Когда Тоня открыла мне дверь и впустила в квартиру (как верная жена — лодыря-мужа… должно быть, нечто подобное пришло в голову и ей, потому что нам обоим стало неловко), Максим сидел на диванном валике верхом и увлеченно кромсал ножницами какие-то лоскутья.
— Ты зачем меня обманул? — закричал он. — Это не аквариум, а гриб, и очень вкусный.
Я с упреком посмотрел на Тоню.
— Ну, Антонина, ты даешь! И много он выпил?
— Один стакан, — сказала Тоня с удивлением. — А что такого?
— Да он же теперь обедать не будет!
— А я его уже покормила, — радостно сообщила Тоня. — По-моему, он хорошо поел.
— Хорошо! — подтвердил Максим. — Я ел холодную картошку с зеленым луком и запивал японским грибом.
«Так, Григорий, — сказал я себе, — теперь надо сделать так, чтобы мама об этом не узнала».
— И между прочим, — добавил Максим, — никто меня с ложечки не кормил.
Я, не поверив, повернулся к Тоне.
— Сам ел?
— А разве его нужно было с ложечки? — спросила Тоня. — Он же большой.
Ладно, большой так большой. Товарищ решил пустить пыль в глаза девчонке — пожалуйста. Вечером я ему это припомню.
— А что это вы тут делаете? — поинтересовался я.