Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 166 из 293 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Она упала с лестницы, доктор. Она поскользнулась о тряпичную куклу и упала. Я сам чуть не упал из-за нее ночью. А теперь… Доктор встряхнул его. — Док, док, док, — бормотал Дэйв. — Вот смешно. Смешно-то. Я… Я, наконец, придумал имя ребёнку. Доктор ничего не ответил. Лейбер опустил голову на дрожащие руки и произнес: — В воскресенье я окрещу его. Знаешь, как я его назову? Я назову его Люцифер. Одиннадцать вечера. Явились незнакомые люди, прошли по дому и забрали его неотъемлемое тепло — Алису. Дэйвид Лейбер с доктором сидели в библиотеке. — Алиса была не сумасшедшая, — медленно сказал Дэйвид. — У неё хватало причин бояться ребёнка. Джефферс вздохнул: — Не иди по её стопам! Она винила ребёнка в своей болезни, теперь ты обвиняешь его в том, что она умерла. Не забывай, что она споткнулась об игрушку. Ребёнок не виноват. — Ты говоришь о Люцифере? — Прекрати его так называть! Лейбер покачал головой: — Алиса слышала по ночам какой-то шум в коридоре. Хочешь знать, кто это шумел, доктор? Ребёнок. Четырех месяцев от роду, ползал в темноте и подслушивал. Слышал каждое наше слово! — Он вцепился в подлокотники кресла. — А когда я включал свет — он ведь такой маленький. Он мог спрятаться за мебелью, за дверью, прижаться к стене… так что его не было видно. — Перестань! — сказал Джефферс. — Дай мне высказаться, а то я сойду с ума. Когда я был в Чикаго, кто не давал Алисе спать и измучил её до того, что она заболела воспалением легких? Ребёнок! Но Алиса не умерла, и он попытался убить меня. Это же так просто: ночью бросить на лестнице игрушку, а потом долго кричать, пока твой папа не пойдет вниз согреть молока и не подскользнется. Жестокий прием, но эффективный. Со мной не вышло. Алиса погибла. Дэйвид Лейбер замолчал, чтобы закурить сигарету. — Я должен был понять. Сколько раз я включал свет среди ночи, а ребенок лежал широко раскрыв глаза. Почти все дети спят по ночам. Но не этот. Он бодрствовал и думал. — Маленькие дети не думают. — Ну хорошо, он бодрствовал и вытворял своими мозгами что мог. Что мы знаем об уме ребёнка? У него было полно причин ненавидеть Алису: она подозревала его в том, что он есть на самом деле — ребёнок, явно непохожий на других. Какой-то не такой. Что тебе известно о детях, доктор? Какие-то общие черты, да. Конечно, тебе известно, как во время родов дети убивают своих матерей. Почему? Может, таким образом они выражают свое возмущение тем, что их насильно выталкивают в этот отвратительный мир? Лейбер наклонился к доктору, он был измучен. — Все взаимосвязано. Предположим, что несколько детей из миллиона, появляющихся на свет, сразу же умеют передвигаться, видеть, слышать, думать, как могут большинство животных и насекомых. Насекомые рождаются уже вполне самостоятельными. Большинство млекопитающих и птиц приспосабливаются через несколько недель. А детям нужны годы, чтобы научиться говорить и ковылять на слабых ногах. Но представь, что один ребёнок из биллиона необыкновенный. Рождается совершенно сознательный, инстинктивно способный мыслить. Не отличное ли положение, не отличное ли прикрытие всему, что захочет совершить такой ребёнок? Он может притвориться обыкновенным, слабым, плачущим, невинным. Лишь малая трата энергии понадобится ему, чтобы ползать по тёмному дому, подслушивая. А как легко положить какую-нибудь штуку на верхней ступеньке. Как легко кричать всю ночь напролёт и тем самым довести мать до воспаления легких. Как легко прямо во время родов, находясь внутри матери, несколькими ловкими движениями вызвать перитонит! — Ради Бога! — Джефферс встал. — Омерзительно, что ты так говоришь! — Омерзительно то, о чём я говорю. Сколько матерей погибло во время родов? Сколько происходит необъяснимых, невероятных случайностей, которые могут так или иначе вызвать смерть во время родов? Непознанные красные маленькие существа, с мозгами, которые работают в проклятой темноте, когда никто даже не догадывается об этом. Маленькие примитивные мозги, начиненные расовой памятью, ненавистью и природной жестокостью, с единственной мыслью о самосохранении. А самосохранение в данном случае заключается в том, чтобы уничтожить мать, осознавшую, что за кошмар породила она. Я спрашиваю тебя, доктор, существует ли на свете нечто более эгоистичное, чем ребёнок? Нет. Джефферс нахмурился и беспомощно покачал головой. Лейбер положил сигарету. — Я не утверждаю, что ребёнок должен обладать большой силой. Достаточно научиться немного ползать несколькими месяцами раньше графика. Достаточно, чтобы всё время слушать. Достаточно, чтобы плакать всю ночь напролёт. Этого достаточно, более чем достаточно. Джефферс попытался засмеяться: — Тогда называй это убийством. Но убийство должно быть мотивировано. Какие мотивы у ребёнка? У Лейбера был готов ответ: — Кто на свете больше всех довольствуется сном, свободой, отдыхом, сытостью, удобством, спокойствием, как не ребёнок в утробе матери? Никто. Он плавает в магии сна, безвременья, пищи и тишины. Потом внезапно его просят покинуть помещение, силой заставляют убраться, вылететь в шумный, недобрый, эгоистичный мир, где его заставят самого передвигаться, охотиться, добывать пищу, гоняться за ускользающей любовью, которая когда-то была его неотъемлемым правом, сталкиваться с беспорядком взамен утробной тишины и постоянного сна. И ребёнок возмущается! Возмущается холодным воздухом, огромным пространством, внезапным отторжением от привычных вещей. И в крохотной клеточке мозга ребенка остаются лишь эгоизм и ненависть, потому что чары были грубо разбиты. Кого же следует винить в том, что чары были так грубо нарушены и что волшебству наступил конец? Мать. Вот и получается, что ребёнку есть кого ненавидеть всем своим неразумным умишком. И отец не лучше, и его убить. Он по-своему виноват! Джефферс прервал его: — Если то, что ты сказал, верно, то каждая женщина на свете должна опасаться своего ребёнка, удивляться ему. — А почему бы и нет? Разве у ребёнка не отличное алиби? Его защищает тысячелетиями принятое медицинское убеждение. По природным причинам он беспомощен и не может отвечать за свои действия. Ребёнок рождается с ненавистью. А жизнь все хуже, а не лучше. Поначалу ребёнку достаточно внимания и материнской заботы. Но время течёт, и всё меняется. Новорождённый ребенок в силах своим чихом или плачем заставить родителей совершать глупые поступки и подпрыгивать от его малейшего писка. Годы идут, и ребёнок чувствует, что даже эта крошечная власть быстро ускользает навсегда, без возврата. Почему бы ему не ухватиться за ту власть, которую он имеет? Почему бы ему не добиваться выгодного положения всеми способами, пока у него есть преимущества? Потом будет слишком поздно выражать свою ненависть. Теперь есть время для борьбы. Голос Лейбера звучал тихо, спокойно. — Мой маленький мальчик лежит по ночам в колыбельке с мокрым красным лицом и задыхается. Потому что плакал? Нет. Потому что медленно вылез из кроватки, долго полз по темным коридорам. Мой маленький мальчик. Я хочу убить его. Доктор протянул ему стакан воды и таблетки. — Никого ты не убьёшь. Будешь спать двадцать четыре часа. Выспишься и придёшь в себя. Возьми-ка. Лейбер принял таблетки и дал отвести себя наверх в спальню, плача, он чувствовал, что его укладывают в постель. Доктор подождал, пока он глубоко не заснул, и ушел. Лейбер в одиночестве плыл и плыл по течению. Он услышал шорох. — Что… что это? — слабо спросил он. Что-то шевелилось в коридоре. Дэйвид Лейбер спал. Следующим утром, очень рано, доктор Джефферс подъехал к дому. Утро было чудесное, и он собирался прокатить Лейбера за город на прогулку. Лейбер, должно быть, все ещё спит наверху. Джефферс дал ему достаточно снотворного, чтобы отключить его по крайней мере на пятнадцать часов. Он позвонил в дверь. Молчание. Прислуга, наверное, ещё не встала. Джефферс толкнул входную дверь, она оказалась незапертой, он вошел внутрь. Положил врачебный чемоданчик на ближайший стул. Что-то белое мелькнуло на верху лестницы. Неуловимое движение. Джефферс едва обратил внимание. Во всём доме стоял запах газа. Джефферс побежал наверх, вломился в спальню Лейбера. Лейбер без сознания лежал на кровати, а комнату застилал газ, который с шипеньем струился из открытой форсунки внизу в стене около двери. Джефферс закрутил кран, распахнул все окна и подбежал к телу Лейбера. Тело было холодным. Он был мертв уже несколько часов. Сильно кашляя, доктор выскочил из комнаты, глаза слезились. Лейбер не включал газ сам. Он был не в состоянии это сделать. Снотворное отключило его, он не мог проснуться раньше полудня. Это не самоубийство. Или все-таки мог? Джефферс минут пять постоял в коридоре. Потом подошел к двери детской. Она была закрыта. Он открыл её. Вошел внутрь и подошел к кроватке. Кровать была пуста. Покачиваясь, он постоял полминуты у колыбели, потом сказал, ни к кому конкретно не обращаясь: — Дверь детской захлопнулась. В кроватку, где так безопасно, вернуться ты не смог. В твои планы не входило, что дверь захлопнется. Столь ничтожная деталь, как захлопнувшаяся дверь, может разрушить наилучший план. Я найду тебя, спрятавшегося где-то в доме и притворившегося тем, чем ты на самом деле не являешься. — Доктор был потрясен. Он приложил руку ко лбу и слабо улыбнулся: «Ну вот, теперь я говорю то же, что говорили Алиса и Дэйвид. Но я не могу рисковать. Я совсем не уверен, что рисковать не могу». Он спустился вниз, открыл чемоданчик, лежащий на стуле, вытащил оттуда какой-то предмет и взял его обеими руками. Что-то прошуршало в коридоре. Что-то крошечное и такое бесшумное. Джефферс быстро обернулся. Мне пришлось сделать операцию, чтобы ввести тебя в этот мир, подумал он. Теперь, как я понимаю, я должен сделать операцию, чтобы увести тебя из него… Он сделал несколько медленных уверенных шагов вперед в коридор. Поднял руки к солнечному свету. — Смотри, малыш! Как блестит… как красиво! Скальпель. 1946 The Small Assassin[57]
Следующий Окна выходили на некое подобие городского сквера — надо сказать, довольно жалкое подобие. Впрочем, некоторые его составные части освежали зрелище: эстрада, чем-то напоминающая коробку из-под конфет (по четвергам и воскресеньям какие-то люди разражались здесь громкой музыкой), ряды бронзовых скамеек, богато украшенных всякими позеленевшими излишествами и завитками, а также прелестные дорожки, выложенные голубой и розовой плиткой — голубой, как только что подведенные женские глазки, и розовой, как тайные женские же мечты. Дополняли очарование остриженные на французский манер деревья с кронами в виде огромных шляпных коробок. В целом же, глядя из окна гостиницы, человек, не лишенный воображения, мог бы принять это место за какую-нибудь французскую виллу конца девяностых годов. И, конечно, ошибся бы. Все это находится в Мексике. Обычная плаза — площадь в маленьком колониальном городке, где в государственном оперном театре всего за два песо вам покажут замечательные фильмы: «Распутин и императрица», «Большой дом», «Мадам Кюри», «Любовное приключение» или «Мама любит папу». Было раннее утро. Джозеф вышел на разогретый солнцем балкон и присел на колени перед решеткой. В руках он держал небольшой фотоаппарат «Брауни». Позади, в ванной, журчала вода, и голос Мари произнес: — Что ты там делаешь? — Снимаю, — пробормотал он себе под нос. Она повторила вопрос. Щелкнув затвором, Джозеф поднялся на ноги, перевел кадр и, повернувшись к двери, сказал погромче: — Снимаю! Городской сквер!.. Не пойму, зачем им понадобилось всю ночь шуметь? До полтретьего глаз не сомкнул… Угораздило же приехать как раз в тот день, когда в местном «Ротари»[58] попойка… — Какие у нас на сегодня планы? — спросила она. — Пойдем смотреть мумии, — ответил он. — О Господи… — вздохнула Мари, после чего в комнате повисла долгая пауза. Он вошел, положил фотоаппарат и прикурил сигарету. — Ну, если ты не хочешь, я сам поднимусь на гору и осмотрю их один. — Да нет, — замялась она. — Лучше уж я пойду с тобой. Только я все думаю — на что они нам? Такой чудный городок… — Смотри-ка! — вдруг воскликнул Джозеф, видимо, заметив что-то краем глаза. В несколько шагов он оказался на балконе и замер там. В руке его дымилась забытая сигарета. — Иди же сюда. Мари! — Я вытираюсь, — ответила она. — Ну давай, побыстрее, — не унимался Джозеф, а сам как зачарованный смотрел куда-то вниз, на улицу. За его спиной послышался шорох, который принес с собой аромат мыла, только что вымытого тела, мокрого полотенца и одеколона. Рядом с ним стояла Мари. — Не двигайся, — сказала она. — Я спрячусь за тебя и буду выглядывать. Просто я голая… Ну, что у тебя там такое? — Смотри, смотри! По улице внизу двигалась какая-то процессия. Возглавлял ее человек, несущий поклажу на голове. За ним шли женщины в черных rebozo;[59] прямо на ходу они зубами срывали шкурки с апельсинов и плевали их на мостовую. Далее следовали мужчины, а за ними — стайка детей. Некоторые ели сахарный тростник, вгрызаясь в кору, пока та не начинала трескаться — и тогда они кусками отламывали ее, чтобы добраться до вожделенной мякоти, а напоследок высосать сок из всех сухожилий. Всего в толпе было человек пятьдесят. — Джо… — проговорила Мари за спиной у Джозефа и взяла его за руку. Человек, возглавлявший процессию, нес на голове не простую поклажу. Накрытая сверху серебристым шелком с бахромой, она была еще украшена серебряными розочками. Мужчина бережно придерживал ее одной смуглой рукой, а другой размахивал при ходьбе. Вне всякого сомнения, перед Мари и Джозефом были похороны, а поклажа являлась ничем иным, как маленьким гробиком. Джозеф взглянул на жену. Когда Мари только-только вышла из ванной, кожа ее была нежно-розовой, а теперь стала белой, как парное молоко. Сердце словно скатилось в какую-то пустоту внутри ее самой. Она совершенно забыла, что голая, — и вышла на балкон, не отрывая взгляда от этой толпы жующих и что-то бормочущих людей. Некоторые из них даже сдавленно смеялись. — Наверное, какая-то девчушка отправилась в мир иной — или мальчонка, — сказал Джозеф. — А куда они тащат… ее? Ее! Разумеется, Мари представилось, что это девочка, а не мальчик. И не просто девочка, а она сама, запакованная в посылочный ящик, как недозрелые фрукты. И вот ее несут, зажатую в кромешной темноте, как персиковую косточку, руки отца касаются ее гроба, но изнутри это не видно и не слышно. Там, внутри-только ужас и тишина… — На кладбище — куда же еще? — ответил Джозеф, глядя на Мари сквозь облачко сигаретного дыма. — Ты так уверенно говоришь, будто знаешь, на какое именно. — А в таких городках всегда только одно кладбище. Здесь обычно не тянут с похоронами. Думаю, девчушка умерла всего несколько часов назад. — Несколько часов… — Мари отвернулась — голая, жалкая, с мокрым полотенцем в поникших руках. И медленно двинулась к своей кровати. — Неужели… Всего несколько часов назад она была еще жива, и вот теперь… Джозеф продолжил: — Теперь ее скорее несут на гору. Неподходящий здесь климат для покойников. Жара, бальзамировать нечем. Вот и приходится им спешить. — Но представь себе, какой ужас — то кладбище… — произнесла Мари совершенно замогильным голосом. — Ах ты о мумиях, — сказал он. — Да будет тебе расстраиваться. Сидя на кровати, Мари машинально разглаживала полотенце у себя на коленях. Глаза ее казались не более зрячими, чем круглые коричневые соски грудей. Она смотрела на Джозефа и не видела его. Щелкни он сейчас пальцами, кашляни — она даже не вздрогнула бы. — Они едят фрукты прямо на ее похоронах. И смеются! — Путь до кладбища неблизкий, да еще все время в гору. Мари вдруг дернулась, словно рыба, которая заглотила крючок и пытается освободиться. Затем бессильно откинулась на подушку. Джозеф посмотрел на нее долгим взглядом. Это был особый взгляд — так обычно разглядывают плохую скульптуру. Холодный, придирчивый и в то же время равнодушный… Ну да, конечно, его рукам знакомы все изгибы ее полнеющего и дряблого тела. Это уже далеко не то тело, которое он обнимал на заре их супружества, — оно изменилось, и изменилось непоправимо. Словно скульптор случайно пролил на упругую глину воды, превратив ее в бесформенную массу. Теперь сколько ни отогревай ее в руках, сколько ни пытайся выпарить влагу, прежней ей уже никогда не стать. Да и откуда взяться теплу? Ведь лето — их лето — давно прошло. Теперь безжалостная вода въелась в каждую клеточку ее тела, отяжелив груди, заставив обвиснуть кожу. — Что-то я неважно себя чувствую, — сказала Мари и задумалась, словно пыталась понять, действительно ли это так. — Совсем неважно, — повторила она, но Джозеф ничего не ответил. Полежав еще пару минут, она приподнялась. — Давай не будем оставаться здесь еще на одну ночь, Джо. — Городок такой живописный… — Да, но ведь мы уже все осмотрели. — Мари встала. Она знала наперед, что он скажет. Что-нибудь веселое, бодрое и жизнерадостное — разумеется фальшивое. — Можно поехать в Патцкуэро. Это рукой подать. Тебе даже вещи паковать не придется, милый, я все беру на себя! Остановимся в отеле «Дон-Посада». Говорят, там красивейшие места… — Здесь, — перебил ее Джозеф, — здесь красивейшие места. — …и все дома увиты бугенвиллией… — закончила Мари. — Вон, — он показал на цветы на окне, — вон твоя бугенвиллия. — …а еще там можно порыбачить — ты же обожаешь рыбачить, — поспешно добавила Мари. — И я тоже буду рыбачить с тобой. Я научусь — правда научусь. Я так давно мечтала научиться рыбачить! Знаешь, у тарасканских индейцев раскосые глаза и они почти не говорят по-испански… А оттуда мы можем отправиться в Паракутин — это недалеко от Урвапана, там делают замечательные лаковые шкатулки. О, это будет здорово, Джо!.. Все. Я начинаю собирать вещи. Постарайся понять меня и… — Послушай, Мари… Джозеф окликнул ее, и она остановилась, не добежав до двери ванной комнаты. — А? — повернулась она. — Разве не ты говорила, что неважно себя чувствуешь? — Ну да, я. Я и правда чувствовала… чувствую себя неважно. Но стоит только подумать об этих замечательных местах… — Да пойми же: мы не осмотрели и десятой части этого города, — с самым резонным видом начал он. — Там, на горе, есть статуя Морелоса — я собирался ее сфотографировать. Кроме того, дома французской постройки… Ну подумай: преодолеть столько миль, ехать сюда, добираться — а потом побыть всего один день и уехать! И потом, я уже заплатил за следующую ночь… — Мы можем сделать возврат, — поспешно заверила его Мари. — Ну почему ты так хочешь уехать отсюда? — с притворным простодушием, словно он говорил с ребенком, спросил Джозеф. — Тебе что, не нравится этот город? — Да нет же, городок прелестный, — ответила Мари, изобразив улыбку на совершенно бледном лице. — Такой чистенький… гм-м… зеленый. — Ну вот и ладно, — порешил Джозеф. — Тогда остаемся еще на день. Обещаю: ты обязательно полюбишь эти места. Мари начала что-то говорить, но замолкла. — Что-что? — переспросил он. — Да нет, ничего. Она закрыла за собой дверь ванной. Было слышно, как Мари роется там в аптечке. Затем зашумела вода. Очевидно, она принимала какое-то желудочное средство.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!