Часть 170 из 293 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Что?
— Возьми меня за руку, пожалуйста. — Ох уж эти женщины… — вздохнул Джозеф, после чего подошел и взял жену за руку.
Через минуту она вдруг выдернула у него руку и спрятала ее под одеяло. Рука Джозефа так и осталась в воздухе, пустая. Мари закрыла глаза и сказала дрожащим голосом:
— Надо же… Это вовсе не так здорово, как я себе представляла. На самом деле, когда я проделывала это в уме, было даже гораздо приятнее.
— Господи… — только и сказал Джозеф. Затем встал и направился в ванную.
Мари выключила свет. Теперь лишь тоненькая желтая полоска светилась под дверью ванной. Мари вновь прислушалась к своему сердцу. Оно стучало ужасно быстро — не меньше ста пятидесяти ударов в минуту. И вновь изнутри ее тела исходил какой-то отвратительный дребезжащий гул, как будто во всех костях завелись трупные мухи — и теперь жужжат, жужжат, жужжат… Она пыталась смотреть перед собой, но глаза ее будто перевернулись внутрь и видели только сердце. Сердце, которое разрывалось на части в грудной клетке.
В ванной шумела вода. Мари слышала, как муж чистит зубы.
— Джозеф!
— Да, — отозвался он из-за закрытой двери.
— Пойди сюда.
— Что тебе нужно?
— Я хочу, чтобы ты обещал мне кое-что. Пожалуйста, прошу тебя…
— Но что?
— Сначала открой.
— Я спрашиваю — что? Что именно? — раздался голос из-за закрытой двери.
— Обещай мне… — начала Мари и запнулась.
— Ну что, что тебе обещать? — спросил Джозеф, прервав затянувшуюся паузу.
— Обещай мне… — снова начала Мари и снова замолчала.
На этот раз муж ничего не сказал. Мари обнаружила, что ее сердце стучит в унисон с часами. Где-то за окном скрипнул фонарь.
— Обещай мне, если что-нибудь… случится… — услышала она свой голос — такой глухой и далекий, будто она стояла в миле отсюда, — …если что-нибудь случится со мной, то ты не дашь похоронить меня на этом кладбище, рядом с этими мерзкими катакомбами!
— Ну, не глупи, — отозвался Джозеф из-за двери.
— Ты обещаешь? — переспросила Мари, глядя расширенными глазами в темноту.
— Зачем ты заставляешь меня обещать всякие глупости!
— Обещай, пожалуйста, обещай… Ты обещаешь?
— Утром ты поправишься, дорогая, — продолжал твердить он.
— Все равно обещай — иначе я не усну. Я смогу заснуть только если ты скажешь, что никогда не оставишь меня там. Я не хочу, не хочу стоять там.
— Ну честное слово! — воскликнул Джозеф, теряя терпение.
— Пожалуйста… — умоляла Мари.
— Ну почему я должен обещать тебе такие вещи, почему? — всплеснул он руками. — Завтра тебе будет лучше. И вообще… Лучше представь, как бы ты замечательно смотрела»! в этих катакомбах — где-нибудь между мистером Гримасоу и мистером Разиньротом, а? — Джозеф заразительно рассмеялся. — Вставили бы тебе в волосы бугенвиллию…
Мари молча лежала в темноте.
— Ну разве не здорово? — спросил он сквозь смех из-за двери.
Она ничего не ответила.
— Как ты думаешь? — переспросил он.
Внизу на площади послышались чьи-то тихие шаги — и удалились.
— Эй! — позвал он, продолжая чистить зубы.
Мари лежала, вперив глаза в потолок, и грудь ее часто-часто вздымалась — и все чаще и чаще, воздух вырывался из ее ноздрей, а в уголке рта показалась тоненькая струйка крови. Глаза ее были широко распахнуты, руки неистово терзали края простыни.
— Эй! — снова окликнул он из-за двери.
Мари не ответила.
— Господи… — бормотал себе под нос Джозеф. — Да точно тебе говорю. — Он влез головой под струю и начал полоскать рот. — Уже завтра утром…
Со стороны ее кровати не доносилось ни звука.
— Странные все-таки существа эти женщины, — сказал Джозеф, обращаясь к своему отражению в зеркале.
Мари все лежала на кровати.
— Точно тебе говорю, — продолжал бубнить он, с бульканьем полоща горло антисептиком, затем громко сплюнул в раковину. — Завтра утром ты встанешь и побежишь…
Ни слова в ответ.
— Скоро они закончат чинить автомобиль.
Ни слова.
— Ты погоди, утро вечера мудренее. — Джозеф открутил крышечку и стал протирать лицо освежителем. — Думаю, закончат чинить уже завтра. Ну в крайнем случае — послезавтpa. Ты ведь не против провести здесь еще одну ночь?
Мари ничего не отвечала.
— Не против? — переспросил он.
Никакого ответа.
Полоска света под дверью расширилась.
— Мари!
Он открыл дверь.
— Спишь?
Она лежала, глядя перед собой расширенными глазами, грудь ее тяжело вздымалась.
— Ну, значит, спишь, — заключил он. — Спокойной ночи, дорогая.
Джозеф лег в кровать.
— Устала, наверное.
Она не ответила.
— Устала… — повторил он.
За окном ветер качал фонари. Комната была темной и длинной, как туннель. Через минуту Джозеф уже дремал.
А Мари все так же лежала с открытыми глазами, и грудь ее то поднималась, то опускалась, и на руке тикали часы…
В такую погоду было здорово ехать через тропик Рака. Сверкающий автомобиль мягко подпрыгивал на ухабах, петлял между сопками, с ревом вписывался в крутые повороты, оставляя за собой легкое облачко дыма и все больше приближаясь к Соединенным Штатам. В машине сидел Джозеф — как всегда свежий, румяный и в панаме. На коленях у него уютно свернулся неизменный фотоаппарат — он не расставался с ним даже за рулем. К лацкану желтого пиджака была пришпилена черная шелковая ленточка.
Оглядывая проносящийся пейзаж, Джозеф рассеянно взмахнул рукой, словно обращался к попутчику… но осекся. Тут же его губы тронула глуповатая улыбка — он снова отвернулся к окну и принялся мычать себе под нос какой-то мотив. В то время правая его рука тихонько подкрадывалась к соседнему сиденью…
Оно было пусто.
Попрыгунчик
В основе рассказа лежит впечатление из жизни. Тот дом, по правую сторону от оврага, на Вашингтон-стрит в Уокигане. Каждый день по дороге в школу я проходил мимо его заднего фасада, полускрытого деревьями, и гадал, кто там живет. Что за странную жизнь ведут его обитатели… и есть ли там дети? Они не попадались мне ни разу. Однако я ходил мимо: в школу одной дорогой, из школы — другой, по дну оврага, глядел наверх, и там был этот дом. И у меня разыгрывалось воображение. Я не видел ни души, но мне приходили мысли: «А что, если бы я был обитающим в доме мальчиком, а что, если жильцы также думают о внешнем мире, как я — о внутренности дома?» Иными словами, им кажется, что внешний мир пуст, как мне кажется, что внутри никого нет.
За окном маячило холодное серое утро.
Стоя у подоконника, он так и сяк вертел Попрыгунчика в руках, пытаясь открыть заржавевшую крышку — та все не поддавалась. Где же этот чертик, почему не выскакивает с криком из своего убежища, не хлопает бархатными ладошками и не раскачивается из стороны в сторону с глупой намалеванной улыбкой? Сидит, затаился, весь расплющенный, под крышкой — и не шевелится. Если прижать коробку прямо к уху, слышно, как сильно сжата его пружина — до ужаса, до боли. Словно в руке бьется чье-то испуганное сердечко. А может, это у самого Эдвина пульсирует в руке кровь?
Он отложил коробку и посмотрел в окно. Деревья окружали дом — а дом окружал Эдвина. Эдвин был внутри, в самой серединке. А что же дальше, там, за деревьями?
Чем дольше он вглядывался, тем сильнее верхушки деревьев качались от ветра — словно намеренно скрывая от него правду.
— Эдвин! — За его спиной мама нетерпеливо отхлебывала утренний кофе. — Хватит глазеть в окно. Иди есть.
— Не пойду…
— Что? — Послышался шорох накрахмаленной ткани — наверное, мать повернулась. — Ты хочешь сказать, окно для тебя важнее, чем завтрак?
— Да… — прошептал Эдвин, и взгляд его снова пробежал по тропинкам и закоулкам, исхоженным за тринадцать лет.
Неужели этот лес простирается на тысячи миль и за ним ничего нет? Ничего!..
Взор, так ни за что и не зацепившись, вернулся к дому — к лужайке, к крыльцу…
Эдвин сел за стол и принялся жевать безвкусные абрикосы. Тысячи точно таких же утренних часов провели они с матерью в огромной, гулкой столовой — за этим же столом, у этого окна, за которым недвижной стеной стояли деревья.
Некоторое время ели молча.
Щеки матери были, как всегда, бледны. Обычно никто, кроме птиц, не видел ее, когда она мелькала в полукруглых окнах пятого этажа старинного особняка — сначала в шесть утра, потом — в четыре дня, потом — в девять вечера и наконец — в полночь, когда она удалялась в свою башню и сидела там — белая, молчаливая и величественная, будто одинокий цветок, чудом уцелевший в давно заброшенной оранжерее.
Эдвин же, ее сын, казался хрупким одуванчиком, готовым облететь от любого порыва ветра. У него были шелковистые волосы, синие глаза и вечно повышенная температура. Изможденный взгляд наводил на мысль о том, что он плохо спит ночами. Про таких говорят: плюнешь — пополам переломится.
Мать снова завела разговор — сначала вкрадчиво и медленно, потом быстрее, а потом и вовсе перешла в крик:
— Ну скажи, почему каждое утро повторяется одно и то же? Мне вовсе не по душе, что ты все время таращишься в окно, понятно? Чего ты добиваешься? Ты что, хочешь увидеть их? — Пальцы ее дрожали, как белые лепестки цветка — даже в гневе она была умопомрачительно хороша. — Этих Тварей, которые бегают по дорогам и давят людей, точно тараканов?
Да, он с удовольствием посмотрел бы на монстров во всей их красе.
— Может, хочешь пойти туда? — Голос ее снова сорвался в крик. — Как твой отец, когда тебя еще не было, да? Пойти — и чтобы одна из Тварей тебя угробила, этого ты хочешь?
— Нет…
— Неужели тебе мало того, что они убили твоего отца? Да как ты вообще можешь вспоминать об этих чудовищах! — Мать кивнула в сторону леса. — Впрочем, если так уж не терпится умереть — давай, иди!
Она замолкла, и только ее пальцы, словно сами по себе, продолжали теребить скатерть.
— Ах, Эдвин, Эдвин… Твой отец выстроил по кирпичику весь этот Мир, такой прекрасный… Неужели тебе его мало? Поверь мне: ничего, ничего нет за этими деревьями — одна только погибель. И не смей к ним приближаться! Заруби себе на носу: для тебя есть только один Мир. Никакой другой тебе не нужен.
Он понуро кивнул.
— А теперь улыбнись и доедай, — сказала мама.
Эдвин продолжал медленно жевать, но даже в серебряной ложке отражалось окно и стена деревьев за ним.
— Ма… — Вопрос застрял на языке и никак не хотел срываться. — А что… а как это — умереть? Вот ты говоришь — погибель. Что это, какое-то чувство?
— Да. Для тех, кто остается жить — да. И весьма неприятное. — Мать вдруг резко поднялась из-за стола. — Ты опоздаешь в школу. Давай-ка, бегом!
Эдвин поцеловал ее на прощанье и сгреб под мышку книги.
— Пока!
— Привет учительнице!
Он пулей вылетел из комнаты и помчался вверх по бесконечным лестницам, коридорам, залам, по затемненной галерее, в которую через высокие окна низвергались водопады света… Все выше и выше — сквозь толщу слоеного торта из Миров, густо устеленного глазурью персидских ковров и увенчанного праздничными свечами.
С верхней ступеньки он окинул взглядом все четыре уровня их домашней Вселенной.
В Долине — кухня, столовая, гостиная. Два слоя в серединке — империи музыки, игр, картин и запретных комнат. И на самой верхотуре, на Холмах — Эдвин огляделся вокруг — мир приключений, пикников и учебы.
Вот такая у них была Вселенная. Отец (или Бог, как часто называла его мама) возвел эту громадину давным-давно, покрыв ее изнутри слоем штукатурки и обклеив обоями. Это было неподражаемое творение Бога-отца, где звезды послушно зажигались, стоило только щелкнуть выключателем. А солнце здесь было мамой. Точнее, мама была солнцем, вокруг которого все вращалось. И сам Эдвин был лишь крохотным метеором, который плутал в пространстве ковров и гобеленов, путался в лестницах — закрученных, как хвосты комет.
Иногда они с матерью устраивали пикники на Холмах. Застилали прохладным и белоснежным (почти что снежным) бельем туфовые и ковровые лужайки. Поднимались на багряные высокогорные плато на самой вершине, где за их пирушками понуро наблюдали желтолицые незнакомцы с осыпающихся портретов. Откручивали серебряные краны в потайных кафельных нишах и набирали воду. Задорно разбивали бокалы прямо о каминную плиту. Играли в прятки в таинственных и незнакомых пределах, где можно было завернуться, как мумия, в бархатную штору или забраться под чехол какого-нибудь дивана.
Вековая пыль и эхо царили в этом царстве, полном темных чуланов. Однажды Эдвин даже потерялся там, но мама нашла его и привела, плачущего, обратно вниз, в гостиную, где так знакомо серебрились в воздухе подсвеченные солнцем пылинки…
Он миновал еще один этаж.
Здесь ему приходилось стучаться в тысячи и тысячи дверей — запертых и запретных. Здесь он часто бродил среди полотен, с которых молча взывали к нему златоглазые персонажи Пикассо и Дали.
— Вот такие существа живут там, — говорила ему мама, представляя Пикассо и Дали едва не как членов одной семьи.
Пробегая мимо картин, Эдвин показал им язык.
И вдруг он невольно остановил бег.
Одна из запретных дверей оказалась приоткрытой. Оттуда заманчиво пробивались теплые косые лучи. Заглянув в щель, Эдвин увидел залитую солнцем винтовую лестницу.
Кругом стояла такая тишина, что можно было слышать собственное прерывистое дыхание. Все эти годы он дергал запретные двери за ручки — вдруг какая-нибудь поддастся, — но они всегда были заперты. А что, если сейчас открыть эту дверь и подняться по лестнице? А вдруг наверху прячется какое-нибудь чудище?
— Эй!
Голос его кругами поднялся вверх.
«Эй…» — лениво отозвалось эхо где-то в самой солнечной вышине и замерло.
Эдвин вошел.
— Пожалуйста, не бейте меня, — прошептал он, задрав голову кверху.
Шаг за шагом, ступенька за ступенькой он стал подниматься, то и дело останавливаясь и ожидая возмездия, зажмурив глаза, словно кающийся грешник. Затем побежал быстрее — вверх и вверх по спирали, и все бежал и бежал, хотя уже болели колени, срывалось дыхание, а голова гудела, как колокол. И вот он приблизился к зловещей вершине своего пути, вот он стоит на верхней площадке какой-то башни и купается в солнечных лучах…
Солнце нещадно слепило глаза. Никогда еще ему не приходилось видеть так много солнца. Эдвин оперся о железную ограду.
— Вот оно! — Он задохнулся от восторга и глянул по сторонам. — Вот оно! — Он обежал по кругу всю площадку. — Оно там есть!
Так вот что пряталось за сумрачной стеной деревьев! Вот что скрывали всклокоченные ветром кроны каштанов и вязов!
Он увидел целые просторы, поросшие зеленой травой и деревьями. И еще какие-то белые ленты, по которым ползут черные жуки… Другой мир — такой бесконечный, такой непостижимо голубой, что Эдвину хотелось кричать.
Вцепившись изо всех сил в перила, он смотрел и смотрел на деревья и за деревья, на белые ленты, по которым ползли жуки, а там, дальше возвышались какие-то штуки, похожие на гигантские пальцы… На высоких белых шестах развевались по ветру красно-бело-синие носовые платки. Все было совсем не такое, как на картинах Пикассо и Дали. Ничего уродливого и ужасного…
Эдвин вдруг ощутил приступ дурноты. Потом еще один.
Тогда он что есть силы бросился обратно и почти что кубарем скатился по ступенькам. Захлопнув за собой запретную дверь, навалился на нее всем телом.
«Теперь я ослепну! — Он прижал ладони к глазам. — Не надо было на это смотреть! Не надо!»
Эдвин опустился на колени, затем лег прямо на пол и сжался в комочек, прикрыв голову руками. Ждать осталось совсем немного — сейчас он должен ослепнуть.
Через пять минут он уже стоял у обычного окна на Холмах и в который раз разглядывал знакомый Мир-сад.