Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 48 из 293 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— А ведь верно, — подхватил Чарли. — Страх люблю смотреть, когда трамвай спускает подножку: прямо гармоника! — То-то и оно, — сказал Дуглас. Тут они приехали на конечную остановку; впрочем, серебряные рельсы, заброшенные восемнадцать лет назад, бежали среди холмов дальше. В тысяча девятьсот десятом году трамваем ездили на загородные прогулки в Чесмен-парк, прихватив огромные корзины с провизией. С тех пор рельсы так и остались ржаветь среди холмов. — Тут-то мы и поворачиваем назад, — сказал Чарли. — Тут-то ты и ошибся! — И мистер Тридден щелкнул выключателем аварийного генератора. — Поехали! Трамвай дернулся, скользнул по рельсам и, оставив позади городские окраины, покатился вниз, в долину; он то вылетал на душистые, залитые солнцем лужайки, то нырял под тенистые деревья, где пахло грибами. Там и сям колею пересекали ручейки, солнце просвечивало сквозь листву деревьев, точно сквозь зеленое стекло. Вагон, тихонько бормоча что-то про себя, скользил по лугам, усеянным дикими подсолнухами, мимо давно заброшенных станций, усыпанных, словно конфетти, старыми трамвайными билетами, и вслед за лесным ручьем устремлялся в летние леса. — Трамвай — он даже пахнет по-особенному, — говорил Дуглас. — Ездил я в Чикаго на автобусах: у тех какой-то чудной запах. — Трамвай чересчур медленно ходит, — сказал мистер Тридден. — Вот они и хотят пустить по городу автобусы. И ребят в школу тоже станут возить в автобусах. Трамвай взвизгнул и остановился. Тридден достал сверху корзины с провизией. Ребята восторженно завопили и вместе с ним потащили корзины на траву, туда, где ручей впадал в молчаливое озеро; здесь некогда поставили эстраду для оркестра, но теперь она совсем рассыпается в прах. Они сидели на траве, уплетали сэндвичи с ветчиной, свежую клубнику и яркие, блестящие, точно восковые, апельсины, и Тридден рассказывал, как много лет назад тут по вечерам на разукрашенной эстраде играл оркестр: музыканты изо всех сил трубили в свои медные трубы, толстенький дирижер, обливаясь потом, усердно размахивал палочкой; в высокой траве гонялись друг за другом ребятишки и мелькали светлячки, а по дощатым мосткам, постукивая каблуками, будто играя на ксилофоне, расхаживали дамы в длинных платьях с высокими стоячими воротниками и мужчины в таких тесных накрахмаленных воротничках, что того и гляди задохнутся. Вот они, остатки этих мостков, только за долгие годы доски сгнили и превратились в какое-то деревянное месиво… Озеро лежало молчаливое, голубое и безмятежное, рыба медленно плескалась в блестящих камышах, а вагоновожатый все говорил и говорил, и детям казалось, что они перенеслись в какое-то иное время, и мистер Тридден стал вдруг на диво молодой, а глаза у него горят, как голубые электрические лампочки. День проплывал сонно и бестревожно, никто никуда не спешил, со всех сторон их обступал лес, и даже солнце словно остановилось на одном месте, а голос Триддена поднимался и падал, и стрекозы сновали в воздухе, рисуя золотые невидимые узоры. Пчела забралась в цветок и жужжит, жужжит… Трамвай стоял молчаливый, точно заколдованный орган, поблескивая в солнечных лучах. Ребята ели спелые вишни, а на руках у них все еще держался медный запах трамвая. И когда теплый ветерок шевелил на них одежду, от нее тоже остро пахло трамваем. В небе с криком пролетела дикая утка. Кто-то вздрогнул. Тридден натянул перчатки. — Ну, пора домой. Отцы да матери, чего доброго, подумают, что я вас украл. В темном трамвае было тихо и прохладно, совсем как в аптеке, где торгуют мороженым. Присмиревшие ребята повернули зашуршавшие плюшевые сиденья и уселись спиной к тихому озеру, к заброшенной эстраде и дощатым мосткам, которые выстукивают под ногами звонкую деревянную песенку, если идти по ним вдоль берега в иные страны. Дзинь! Под башмаком Триддена звякнул звонок, и трамвай помчался назад, через луг с увядшими цветами, откуда уже ушло солнце, через лес и город, и тут кирпич, асфальт и дерево словно стиснули его со всех сторон; Тридден затормозил и выпустил детей на тенистую улицу. Чарли и Дуглас последними остановились у открытой двери перед тем, как ступить на складную подножку; они жадно втягивали ноздрями воздух, пронизанный электричеством, и не сводили глаз с перчаток Триддена на медной рукоятке. Дуглас погладил зеленый бархатный мох сиденья, еще раз оглядел серебро, медь, темно-красный, как вишня, потолок. — Что ж… До свиданья, мистер Тридден! — Всего вам доброго, ребята. — Еще увидимся, мистер Тридден. — Еще увидимся. Раздался негромкий вздох — это закрылась дверь. Подобрав длинный рубчатый язык складной подножки, трамвай медленно поплыл в послеполуденный зной, ярче солнца, весь оранжевый, как мандарин, сверкающий золотом рукояток и цифр на боках; свернул за дальний угол и скрылся, пропал из глаз. — Развозить школьников в автобусах! — презрительно фыркнул Чарли, шагая к обочине тротуара. — Тут уж в школу никак не удастся опоздать. Придет за тобой прямо к твоему крыльцу. В жизни никуда теперь не опоздаешь! Вот жуть, Дуг, ты только подумай! Но Дуглас стоял на лужайке и ясно видел, что будет завтра: рабочие зальют рельсы горячим варом и потом никто даже не догадается, что когда-то здесь шел трамвай. Но нет, теперь и ему, и этим ребятам еще много-много лет не забыть этой серебряной дорожки, сколько ни заливай рельсы варом. Настанет такое утро, осенью ли, зимой или весной: проснешься — и, если не подойти к окну, а остаться в теплой, уютной постели, непременно услышишь, как где-то далеко, чуть слышно бежит и звенит трамвай. И в изгибе утренней улицы, на широком проезде, между ровными рядами платанов, вязов и кленов, в тишине, перед тем как начнется дневная жизнь, услышишь за домом знакомые звуки. Словно затикают часы, словно покатится с грохотом десяток железных бочонков, словно зажужжит на заре одна-единственная огромная стрекоза. Словно карусель, словно маленькая электрическая буря, словно голубая молния мелькнет и исчезнет, зазвенит звонком трамвай! И зашипит, точно сифон с содовой, опуская и вновь поднимая подножку, — и вновь начнется сон, вагон поплывет своим путем, все дальше и дальше по своим потаенным, давно схороненным рельсам к какой-то своей потаенной, давно схороненной цели… — После ужина погоняем мяч? — спросил Чарли. — Ясно, — ответил Дуглас. — Ясно, погоняем. * * * Сведения о Джоне Хафе, двенадцати лет, очень просты и умещаются всего в нескольких строках. Он умел отыскивать следы не хуже любого следопыта из племени Чокто или Чероки, умел прыгнуть прямо с неба, как шимпанзе с лианы, оставался под водой целых две минуты и успевал за это время проплыть вниз по течению пятьдесят ярдов. Мячи, которые ему подавали, он отбивал прямо в яблони, и весь урожай градом сыпался на землю. Он перескакивал через шестифутовые заборы фруктовых садов, взлетал вверх по ветвям и, наевшись досыта персиков, спускался вниз быстрей всех мальчишек. Он умел смеяться на бегу. Свободно держался на лошади. Не задира. Добрая душа. Волосы у него были темные и кудрявые, а зубы — белые, как сахар. Он помнил наизусть слова всех ковбойских песен и охотно учил им всякого, кто об этом попросит. Знал названия всех полевых цветов, знал, когда взойдет и зайдет луна, когда будет прилив и когда — отлив. Словом, для Дугласа Сполдинга Джон Хаф был единственным божеством, которое обитало в Грин-Тауне, штат Иллинойс, в двадцатом веке. И вот они с Дугласом бродят за городом, день снова теплый и круглый, точно камешек, высоко над головой небо, точно голубая опрокинутая чаша, ручьи сверкающими прозрачными струями разбегаются по белым камням. Да, славный день, ясный и чистый, как огонек свечи. Дуглас шел сквозь этот день и думал, что так будет вечно. Все вокруг такое отчетливое, законченное. И запах травы летит перед тобой со скоростью света. Рядом — друг, свистит, как скворец, подбрасывает ногой комья земли, а ты скачешь, точно верхом на лихом скакуне, по пыльной тропинке и звенишь в кармане ключами, и все необыкновенно хорошо, все можно потрогать рукой; все в мире близко и понятно, и так будет всегда. Такой чудесный был этот день, и вдруг облако поползло по небу, закрыло солнце — и все вокруг потемнело. Джон Хаф уже несколько минут негромко что-то говорил. И вот Дуглас остановился на тропинке, как вкопанный, и посмотрел на него. — Погоди-ка: что ты сказал? — Ты же слышал, Дуг. — Ты и вправду… ты уезжаешь? — У меня уж и билет есть на поезд, вот он, в кармане. Ду-ду-у! Пф-пф-пф, чух-чух-чух… Ду-ду-ду-y-y-y! Голос его постепенно замер. Джон торжественно вынул из кармана железнодорожный билет и оба посмотрели на желто-зеленый кусочек картона. — Сегодня! — сказал Дуглас — Вот так раз! Мы ж сегодня собирались играть в светофор и в статуи! Как же это так вдруг? Весь век ты был тут, в Грин-Тауне. А теперь вдруг сорвешься и уедешь? Да как же это?! — Понимаешь, — сказал Джон, — папа нашел работу в Милуоки. Но до сегодняшнего дня мы еще толком не знали… — Вот так раз! Да ведь на той неделе баптисты устраивают пикник, а потом в День труда будет большой карнавал, а там канун Дня всех святых… Неужели твой папа не может подождать? Джон покачал головой. — Вот беда, — сказал Дуглас. — Дай-ка я сяду. Они уселись под старым дубом, на той стороне холма, откуда виден был город, и стали глядеть вниз, а солнце разбрасывало вокруг них широкие дрожащие тени и под деревом было прохладно, как в пещере. Вдали, внизу лежал город, окутанный дымкой зноя, все окна в домах были распахнуты настежь. Дугласу хотелось кинуться туда, в город, — может, он всей своей тяжестью, всей громадой, всеми долгами замкнет Джона в кольцо и не даст ему вырваться и удрать. — Но мы же друзья, — беспомощно сказал он. — И всегда останемся друзьями. — Ты сможешь приезжать хоть разок в неделю, а? — Папа говорит, только раза два в год. Все-таки восемьдесят миль. — Восемьдесят миль — это совсем недалеко! — закричал Дуглас. — Конечно, совсем недалеко, — подтвердил Джон. — У моей бабушки есть телефон. Я буду тебе звонить. Или, может, мы соберемся в твои края. Вот будет здорово! Джон долго молчал. — Давай, поговорим про что-нибудь, — предложил Дуглас. — Про что? — Тьфу, пропасть! Да ведь раз ты уезжаешь, нужно поговорить про миллион всяких вещей. Про что мы бы говорили через месяц, и еще позже. Про богомолов, про цеппелины, про акробатов и шпагоглотателей! Давай как будто ты уже опять приехал, — ну хоть про то, как кузнечики плюются табаком. — А раньше хотелось! — Да. — Джон упорно смотрел вдаль. — Наверно, сейчас просто не время. — Джон, что с тобой? Ты какой-то странный… Джон сидел с закрытыми глазами, лицо его искриви лось. — Дуг, ты знаешь дом Терлов? Помнишь, какой у него верх? — Конечно. — Там маленькие круглые окошки и в них разноцветные стекла — они всегда были такие? — Конечно! — Ты уверен?
— Старые-престарые окошки, они всегда были такие, еще когда нас с тобой на свете не было. — А я их никогда не замечал, — сказал Джон. — А сегодня шел мимо, поднял голову, смотрю — стекла цветные! Дуг, да как же я их столько лет не замечал? — У тебя были другие дела. — Ты думаешь? — Джон повернулся и со страхом посмотрел на Дугласа. — Тьфу, пропасть, Дуг, с чего эти окаянные окошки меня так напугали? Тут и пугаться нечего, правда? Наверно, это потому, что… — Он говорил медленно, запинался и путался. — Наверно, уж если я не замечал этих окошек до самого сегодняшнего дня, значит, я, наверно, еще много чего не замечал… А с тем, что я видел, как теперь будет? Вдруг я уеду из города — и потом не смогу ничего вспомнить? — Что хочешь помнить, то всегда помнишь. Вот я два года назад ездил в лагерь. И там я все-все помнил. — А вот и нет. Ты мне сам говорил. Ты просыпался ночью и никак не мог вспомнить, какое лицо у твоей мамы. — Неправда! — Со мной ночью так бывает, даже дома, — знаешь, как эта страшно! Я другой раз ночью встану и иду в спальню к своим: они спят, а я гляжу на них, проверяю, какие у них лица. А потом прихожу назад в свою комнату — и опять не помню! Черт возьми, Дуг, ах, черт возьми! — Джон крепко обхватил руками коленки. — Обещай мне одну вещь, Дуг. Обещай, что ты всегда будешь меня помнить, обещай, что будешь помнить мое лицо и вообще все. Обещаешь? — Ну, это проще простого. У меня в голове есть киноаппарат. Ночью, в постели, я могу повернуть выключатель — раз! — и готово, на стенке все видно, как на экране, и ты оттуда кричишь мне и машешь рукой. — Дуг, закрой глаза. Теперь скажи: какого цвета у меня глаза? Нет, ты не подсматривай. Ну? Какого цвета? Дугласа бросило в пот. Веки его вздрагивали. — Ну, знаешь, Джон, это нечестно. — Говори! — Карие. Джон отвернулся. — Вот и нет. — Как же нет? — А вот так. Даже непохоже. Джон зажмурился. — А ну-ка, повернись, — сказал Дуглас. — Открой глаза, я посмотрю. — Что толку, — ответил Джон. — Ты уже забыл. Я ж говорю, со мной тоже так бывает. — Да повернись ты! — Дуглас схватил друга за волосы и медленно повернул его голову к себе. — Ну ладно. Джон открыл глаза. — Зеленые… — Дуглас в унынии опустил руки. — У тебя глаза зеленые… Ну и что же? Это очень похоже на карие. Почти светло-карие. — Дуг, не ври мне. — Ладно, — тихонько сказал Дуглас. — Не буду. Они еще долго сидели и молчали, а другие ребята бегали по холму, и кричали, и звали их. Они мчались наперегонки вдоль железной дороги, потом открыли пакеты из оберточной бумаги и с наслаждением понюхали свой завтрак — сэндвичи с поджаренной ветчиной, маринованные огурцы и разноцветные мятные конфеты. Потом опять побежали. Потом Дуглас приник ухом к горячим стальным рельсам и услыхал, как далеко-далеко, в иных землях идут невидимые поезда и посылают ему азбукой Морзе вести сюда, под это палящее солнце. Дуглас распрямился, оглушенный. — Джон! Потому что Джон все еще бежал, и это было ужасно. Ведь если бежишь, время тоже бежит с тобой. Кричишь, визжишь, бегаешь наперегонки, катаешься по земле, кувыркаешься, и вдруг — хвать! — солнце уже зашло, гудит гудок вечернего поезда и ты плетешься домой ужинать. Чуть отвернулся — и солнце уже зашло тебе за спину! Нет, есть только один-единственный способ хоть немного задержать время: надо смотреть на все вокруг, а самому ничего не делать! Таким способом можно день растянуть на три дня. Ясно: только смотри и ничего сам не делай! — Джон! Теперь уж от него помощи не дождешься, разве только если как-нибудь схитрить. — Джон, сворачивай, петляй! Собьем их со следа! И они с криком кинулись наутек под горку, обгоняя ветер, заставляя земное притяжение помогать им, и дальше — по лугам, за амбары, и наконец голоса гнавшихся за ними мальчишек замерли далеко позади. Тогда они забрались в стог сена, оно потрескивало под ними, точно хворост костра. — Давай ничего не делать, — сказал Джон. — Вот и я хотел это сказать, — отозвался Дуглас. Они сидели не шевелясь и пытались отдышаться. Что-то тихонько тикало, словно в сене шуршало какое-то насекомое. Оба услышали это тиканье, но не посмотрели, откуда оно доносится. Дуглас двинул рукой — теперь тикало в другом месте. Дуглас положил руку себе на колено — и вот уже тикает на колене. Он на мгновенье опустил глаза. Три часа. Дуглас украдкой прикрыл часы другой рукой и незаметно отвел стрелки назад. Теперь у них будет вдоволь времени как следует поглядеть на мир, почувствовать, как солнце мчится по небу, точно огненный ветер. Но настала минута — и Джон всем телом ощутил, как переместился бесплотный груз их теней. — Дуг, который час? — Половина третьего. Джон взглянул на небо. «Не надо!» — подумал Дуглас. — Похоже, что не третьего, а четвертого, а может, и все четыре, — сказал Джон. — Бой-скаутов[8] учат распознавать такие вещи. Дуглас вздохнул и снова перевел стрелки. Джон молча следил за его движениями. Дуглас поднял голову и Джон легонько стукнул его по плечу. Вдруг откуда-то вынырнул поезд и промчался так быстро, что Дуглас, Джон и все остальные мальчишки едва успели отскочить в сторону и заорали, грозя ему вслед кулаками. Поезд с грохотом покатил дальше по рельсам, унося в себе две сотни пассажиров, и исчез. Вихри пыли немного проводили его к югу, потом улеглись в золотистом безмолвии меж голубых рельсов. Ребята возвращались домой. — Когда мне будет семнадцать, я поеду в Цинциннати и поступлю пожарником на железную дорогу, — объявил Чарли Вудмен. — А у меня есть дядя в Нью-Йорке, — сказал Джим. — Я поеду в Нью-Йорк, буду печатником. Дуглас не стал спрашивать, что задумали другие. Он уже слышал, как поют свою песнь поезда, видел лица друзей — они прижались к окнам, уплывают на вагонных площадках. Они ускользают, одно за другим. И остаются пустые пути, летнее небо, и сам он, в другом поезде, едет совсем не туда. Земля повернулась у него под ногами, тени ребят соскользнули с травы и вокруг потемнело. Он проглотил ком, застрявший в горле, издал дикий вопль, замахнулся кулаком и с силой послал в небо воображаемый мяч. — Кто прибежит домой последним, тот носорожий хвост! С хохотом размахивая руками, они кинулись по шпалам. Джон Хаф бежал легко, совсем не касаясь земли. А Дуглас все время чувствовал под ногами землю. В семь часов, после ужина, мальчишки вновь стали собираться вместе; один за другим они выходили на улицу, заслышав, как хлопают двери соседних домов, а отцы и матери сердито кричали вслед, чтоб не хлопали так дверями. Дуглас, Том, Чарли и Джон стояли среди десятка других, пора было играть в прятки и в статуи. — Во что-нибудь одно, — сказал Джон. — Потом мне надо домой. В девять уходит поезд. Кто будет водить? — Я, — сказал Дуглас. — В жизни не слыхал, чтобы кто сам вызвался водить, — сказал Том. Дуглас пристально поглядел на Джона. — Разбегайтесь, — сказал он. Мальчики с криком кинулись врассыпную. Джон попятился, потом повернулся и побежал вприпрыжку. Дуглас медленно считал до десяти. Дал им отбежать подальше, разделиться, кто куда, замкнуться каждому в своем собственном мирке. Когда они разогнались вовсю, так что ноги уже сами несли их, и почти скрылись из вида, он набрал полную грудь воздуха и крикнул: — Замри! Все окаменели.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!