Часть 40 из 73 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Лодочник наклонился, прислушиваясь, затем покачал головой.
– Нет, – сказал он. – Если она едет, он должен остаться.
– Но это несправедливо, – вмешался Уилл. – Нам ведь не надо оставлять здесь часть себя. Почему же Лира должна это сделать?
– Вы тоже это сделаете, – ответил лодочник. – Просто ей меньше повезло: она может видеть ту часть, которую должна покинуть, и говорить с ней. А вы почувствуете, что с вами случилось, только в пути, когда будет уже поздно. Но вам всем придется оставить здесь часть себя. Таким, как он, нет доступа в страну мертвых.
Нет, подумала Лира, и Пантелеймон подумал вместе с ней: неужели все, что мы пережили в Больвангаре, было напрасно? Разве мы сможем когда-нибудь найти друг друга снова?
И она вновь оглянулась на грязный, унылый берег, отравленный ядовитыми миазмами, представила, как ее драгоценный Пантелеймон останется здесь один и будет смотреть, как она исчезает в тумане, – и зарыдала взахлеб. Ее отчаянные рыдания не отзывались эхом, поскольку туман глушил звуки, но все искалеченные существа, прячущиеся под разбитыми корявыми пнями и в бесчисленных ямах и норах по всему берегу, услышали этот безутешный плач и, напуганные таким горем, еще тесней приникли к земле.
– Пожалуйста, пусть он… – воскликнул Уилл, не в силах видеть ее страдания, но лодочник покачал головой.
– Он может сесть в лодку, но если он сядет, лодка останется здесь, – сказал он.
– Но как она потом отыщет его?
– Не знаю.
– Если мы отправимся, то приедем назад тем же путем?
– Назад?
– Мы собираемся вернуться. Мы едем в страну мертвых и собираемся вернуться оттуда.
– Не этим путем.
– Значит, другим, но мы вернемся!
– Я перевез миллионы, и никто еще не возвращался.
– Значит, мы будем первые. Мы найдем обратную дорогу. И раз мы все равно это сделаем, будь добр, лодочник, имей сострадание, позволь ей взять ее деймона!
– Нет, – сказал он, качая своей древней головой. – Это не правило, которое можно нарушить. Это такой же закон, как… – Он перегнулся через борт, набрал в пригоршню воды и наклонил ладонь, вылив мутную жижу обратно. – Такой же, как тот, что заставляет воду снова выливаться в озеро. Я не могу наклонить руку и заставить воду подняться вверх. И точно так же не могу взять ее деймона в страну мертвых. Поедет она сама или нет, он должен остаться.
Лира ничего не видела; она зарылась лицом в кошачью шубку Пантелеймона. Но Уилл заметил, как Тиалис спрыгнул со стрекозы, готовый броситься на лодочника, и почти одобрил намерение шпиона; однако старик тоже увидел это и, повернув древнюю голову, промолвил:
– Как, по-вашему, сколько веков я перевожу людей в страну мертвых? Если бы что-то могло навредить мне, разве этого уже не случилось бы? Думаете, люди, которых я забираю, отправляются со мной охотно? Они сопротивляются и плачут, они пытаются подкупить меня, они дерутся и угрожают; но все напрасно. Вы не сможете мне повредить – жальте сколько хотите. Но лучше бы вам утешить девочку – она едет, – а на меня не обращайте внимания.
Уилл едва мог вынести это зрелище. Лира совершала свой самый жестокий поступок за всю жизнь, ненавидя себя, страдая за Пана, с Паном и из-за Пана, – пыталась посадить его на холодную тропинку, отцепить его кошачьи когти от одежды и плакала, плакала. Уилл заткнул уши: у него не было сил это слышать. Раз за разом она отталкивала своего деймона, а тот все плакал и льнул к ней.
Она могла повернуть назад.
Могла сказать: нет, это не годится, мы не должны этого делать.
Могла остаться верной тем давним, самым тесным и близким отношениям, которые связывали ее с Пантелеймоном, поставить их на первое место, а все прочее выкинуть из головы…
Но она не могла так поступить.
– Этого никто еще не делал, Пан, – шептала она, дрожа, – но Уилл говорит, что мы вернемся назад, и я клянусь, Пан, я люблю тебя и клянусь, что мы вернемся… я вернусь… береги себя, милый… ты будешь в безопасности… мы вернемся, и если даже мне придется потратить на то, чтобы найти тебя, всю жизнь до последней минуты, я это сделаю, я не остановлюсь, я буду искать без отдыха… ах, Пан… милый Пан… я должна, должна…
И она оттолкнула его, так что он скорчился на грязной земле, жалкий, озябший и испуганный.
Каким зверьком он сейчас был, Уилл вряд ли смог бы сказать. Он выглядел совсем детенышем – то ли щенком, то ли котенком, побитым и беспомощным, так глубоко погруженным в страдание, что чудилось, будто это уже не существо, а само страдание. Он не сводил глаз с лица Лиры, и Уилл видел, как она заставляет себя не избегать его взгляда, не уклоняться от вины, и, мучительно переживая за нее, в то же время восхищался ее честностью и мужеством. Между ними возникла такая напряженность чувств, что самый воздух казался наэлектризованным.
И Пантелеймон не спросил «почему?», потому что знал; и не спросил, неужели Лира любит Роджера больше, чем его, потому что знал подлинный ответ и на это. Он знал, что, стоит ему заговорить, и она не выдержит; поэтому деймон хранил молчание, чтобы не расстраивать человека, который покидал его, и теперь оба они притворялись, что это не такая уж большая беда, скоро они опять соединятся и все обязательно будет хорошо. Но Уилл понимал, что Лира оставляет здесь свое вырванное из груди сердце.
Потом она шагнула в лодку. Девочка была так легка, что лодка едва покачнулась. Сев рядом с Уиллом, Лира продолжала смотреть на Пантелеймона, который стоял, дрожа, на пристани у берега; но как только старик отпустил железное кольцо и взмахнул веслами, деймон-щенок обреченно протрусил в самый ее конец, тихонько постукивая когтями по влажным доскам, и остановился там, молчаливо глядя им вслед, – а лодка уплывала вдаль, пристань таяла и вскоре совсем скрылась во мгле.
И тогда Лира зарыдала так горько, что даже в этом затянутом дымкой мире откликнулось эхо – но, конечно, это было не эхо, а та, другая ее часть, ответившая плачем из страны живых ей, плывущей в страну мертвых.
– Моя душа, Уилл… – простонала она и приникла к нему; ее мокрое лицо было искажено мукой.
Так сбылось пророчество, которое Магистр Иордан-колледжа услышал некогда от Библиотекаря: что Лира совершит страшное предательство и это причинит ей ужасные страдания.
Но Уилл тоже чувствовал, как в груди у него нарастает боль, и, борясь с ней, видел, что галливспайны, обнявшиеся подобно ему с Лирой, испытывают те же мучения.
Отчасти они были физическими. Словно железная рука сдавила ему сердце и пыталась вытащить его сквозь ребра, а он, прижав к этому месту ладони, тщетно пытался удержать его внутри. Эта боль была гораздо сильнее и хуже той, которой сопровождалась потеря пальцев. Болело не только тело, но и душа; что-то самое дорогое и потаенное вытаскивали наружу, где ему совсем не хотелось быть, и Уилл задыхался от стыда и муки, страха и злости на себя, поскольку виновником этого был он сам.
Мало того. Это было как если бы он сказал: «Не надо, не убивайте меня, потому что я боюсь; убейте лучше мою мать – мне все равно, я не люблю ее», а она услышала бы эти слова, но притворилась, что не слышала, щадя его чувства, и сама, движимая любовью, предложила себя в жертву вместо него. Вот как ему было плохо – хуже и быть не может.
Но Уилл понимал: все это означает, что у него тоже есть деймон и что его деймон, каким бы он ни был, сейчас остался вместе с Пантелеймоном на том унылом, пустынном берегу. Эта мысль пришла в голову Уиллу и Лире одновременно, и они обменялись взглядами – глаза обоих были полны слез. И во второй, но не в последний раз в жизни каждый увидел на лице другого свое выражение.
Только лодочника да стрекоз, похоже, не угнетало это путешествие. Огромные насекомые были бодры и даже в липком тумане сверкали яркими красками, отряхивая прозрачные крылышки от влаги, а старик в хламиде из мешковины наклонялся вперед и назад, вперед и назад, упираясь босыми ногами в покрытое слизью днища.
Дорога была долгой – Лира боялась даже прикинуть, сколько они проплыли. Хотя она по-прежнему невыносимо страдала, вспоминая о брошенном на берегу Пантелеймоне, какая-то часть ее сознания уже сживалась с болью, оценивая свои силы и пытаясь угадать, что произойдет дальше и где они высадятся на землю.
Ее обнимала крепкая рука Уилла, однако он тоже смотрел вперед, стараясь рассмотреть что-нибудь во влажной серой мгле и расслышать за ритмичным плеском весел другие звуки. И вскоре что-то действительно изменилось: впереди появился то ли утес, то ли остров. Сначала они поняли это на слух, а потом увидели сгущение в тумане.
Лодочник придержал одно весло, чтобы чуть повернуть шлюпку влево.
– Где мы? – раздался голос кавалера Тиалиса, негромкий, но уверенный, как всегда, хотя теперь в нем тоже чувствовалось напряжение, говорящее о перенесенных муках.
– У острова, – ответил лодочник. – Еще пять минут, и причалим.
– У какого острова? – спросил Уилл. Его голос тоже звучал напряженно – настолько, что он сам еле узнал его.
– На этом острове находятся врата страны мертвых, – сказал лодочник. – Все прибывают сюда – цари, королевы, убийцы, поэты, дети; все приходят этим путем, и никто еще не вернулся обратно.
– Мы вернемся, – яростно прошептала Лира.
Старик промолчал, но в его древних глазах светилась жалость.
Подплыв ближе, они увидели низко нависшие над водой ветви кипарисов – широкие, хмурые, темно-зеленые. Берег здесь был крутой, деревья росли так густо, что между ними с трудом пробрался бы даже хорек, и при этой мысли Лира подавилась рыданием, потому что Пан обязательно показал бы ей, как ловко он может справиться с такой задачей; услышит ли она еще когда-нибудь его безобидное хвастовство?
– Мы уже мертвы? – спросил лодочника Уилл.
– Это неважно, – ответил тот. – Некоторые приезжают сюда, так и не поверив, что умерли. Всю дорогу твердят, что они живы, что это ошибка и кому-то придется за нее заплатить; а что толку? Есть и другие бедняги, которые давно мечтали умереть, поскольку вели жизнь, полную горя и страданий, – они убили себя, надеясь на благословенный отдых, и обнаружили, что все только изменилось к худшему, а выхода на сей раз нет: ведь вернуться к жизни уже невозможно. А бывают такие больные и хрупкие – новорожденные младенцы, к примеру, – что, едва успев родиться, они сразу отправляются к мертвым. Я много, много раз плыл сюда, держа на коленях крохотного плачущего ребенка, который так и не заметил разницы между верхним миром и нижним. И старики – богатые хуже всего, они ругаются и проклинают меня, визжат и скандалят: да кто я такой! Разве не прибрали они к рукам все золото, до которого могли дотянуться? Так почему бы мне не взять немного и не доставить их обратно на берег? Они-де отдадут меня под суд, у них могущественные друзья, они знакомы с самим папой римским, с королем таким-то и герцогом таким-то, уж они-то добьются того, чтобы меня жестоко покарали… Но и эти буяны в конце концов осознают свое истинное положение: теперь они в моей лодке, на пути в страну мертвых, а что до пап с королями, то и они окажутся здесь в свой черед, раньше, чем им бы хотелось. Я не мешаю им бесноваться: мне они повредить не могут и рано или поздно утихают.
Поэтому, если ты не знаешь, умер ты или нет, а эта девочка клянется, что вы вернетесь к живым, я не буду вам возражать. Скоро вам станет ясно, кто вы на самом деле.
Все это время он не переставая греб вдоль берега, а потом вынул из воды весла, уложил их в лодку и потянулся вправо, к первому деревянному столбику, торчащему из воды.
Поставив лодку бортом к узкому причалу, он придержал ее, чтобы они могли вылезти. Лира не хотела выходить: пока она сидит в лодке, Пантелеймон может думать о ней правильно, потому что именно такой он видел ее в момент расставания, но стоит ей выбраться на сушу – и он не будет больше знать, какой ее себе представлять. И она замешкалась, но стрекозы взлетели в воздух, и бледный Уилл, держась за грудь, шагнул на причал, так что ей волей-неволей пришлось последовать их примеру.
– Спасибо, – обратилась она к лодочнику. – Если вы увидите моего деймона, когда вернетесь назад, пожалуйста, скажите ему, что я люблю его больше всех и в мире мертвых, и в мире живых и обещаю, что вернусь к нему, пускай даже никто раньше этого не делал. Это клятва, и я ее не нарушу.
– Хорошо, передам, – ответил старик.
Он оттолкнулся от столбика, и скоро размеренный плеск весел затих в тумане.
Пролетев немного, галливспайны вернулись и, как прежде, устроились у детей на плечах: она – на Лирином, он – на Уилловом. Путники медлили, стоя на пороге страны мертвых. Их окружал сплошной туман, но впереди он был темнее, чем позади, и они догадались, что там возвышается гигантская стена.
Лира содрогнулась. Ей казалось, что ее кожа стала дырявой, как рыболовная сеть, и промозглая сырость льется ей прямо в грудную клетку, обжигая ледяным холодом свежую рану, нанесенную разлукой с Пантелеймоном. Однако, подумала она, Роджер наверняка чувствовал то же самое, когда бежал вниз по горному склону, отчаянно вцепившись в ее руку…
Они стояли неподвижно и прислушивались. Единственным звуком было безостановочное кап-кап-кап стекающей с листьев воды; они посмотрели вверх, и им на лица плюхнулись две-три холодные капли.
– Не могу здесь больше, – сказала Лира.
Держась вплотную друг к другу, они двинулись прочь от пристани к маячащей впереди стене. Огромные каменные глыбы, зеленые от древней слизи, поднимались, насколько хватал глаз, и терялись в тумане. Теперь, подойдя ближе, путники стали различать за стеной что-то похожее на плач, но человеческий он или нет, понять было невозможно: протяжные, тоскливые стоны и причитания висели в воздухе, словно тончайшие щупальца гигантской медузы, вызывающие боль своим прикосновением.
– Вот и дверь, – хриплым, напряженным голосом сказал Уилл.
Дверь была старая, деревянная, под каменным козырьком. Но едва Уилл протянул руку, чтобы открыть ее, как прямо у них над ухом, перепугав их чуть не до обморока, раздался высокий пронзительный вскрик.
Галливспайны тут же метнулись в воздух – их стрекозы были похожи на крохотных боевых коней, рвущихся в бой. Но спикировавшее с небес существо отшвырнуло их жестоким взмахом крыла и грузно уселось на скалистый выступ прямо над головами детей. Тиалис и Салмакия, придя в себя, успокаивали своих дрожащих насекомых.
Существо оказалось крупной птицей, похожей на стервятника, но с женскими лицом и грудью. Когда-то Уилл уже видел таких на картинках, и в его памяти мгновенно всплыло слово «гарпия». Ее гладкое, без морщин, лицо дышало глубокой древностью, не сравнимой даже с возрастом ведьм; на ее глазах протекли целые тысячелетия, и все жестокости и страдания, свидетелем которых она была, наложили на ее черты печать ненависти. И чем пристальнее рассматривали ее путешественники, тем большую неприязнь она им внушала. В уголках ее глаз скопилась мерзкая слизь, а ее алые губы запеклись и потрескались, точно она раз за разом изрыгала древнюю кровь. Спутанные, грязные черные волосы свисали до плеч; зазубренные когти свирепо впились в камень; могучие темные крылья сложились на спине, и стоило ужасному существу пошевелиться, как путников обдавало смрадом.
Несмотря на головокружение и сосущую боль внутри, Уилл с Лирой выпрямились и смело встретили взгляд гарпии.
– Так вы живы! – хрипло, насмешливо каркнула она.
Ни один человек из тех, кого Уиллу доводилось встречать в жизни, не вызывал у него такой ненависти и страха.
– Кто ты? – спросила Лира, превозмогая отвращение, ничуть не меньшее, чем у Уилла.
Гарпия ответила ей воплем. Она раскрыла рот и крикнула прямо им в лицо, так что у них зазвенело в ушах и они чуть было не упали навзничь. Уилл схватился за Лиру, и они приникли друг к дружке, а вопль жуткой твари перешел в раскаты сатанинского хохота, на который откликнулись другие гарпии, невидимые в окутавшем берег тумане. Этот язвительный, полный ненависти хохот напомнил Уиллу не знающих жалости детей на школьной площадке, но здесь не было ни учителей, способных предотвратить беду, ни укрытия, чтобы спрятаться.