Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 30 из 112 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Слюняво поцеловала меня в нос и вышла. Я наконец осталась одна, но долгожданное облегчение не наступило. Мне захотелось выть. Попробовала завыть, но без толку – я совсем осипла. Я была так одинока, как только может быть одинок человек, если у него нет дома и некому пожаловаться на такое прискорбное положение вещей, потому что он сам во всем виноват. Мне вдруг стало жаль моих родителей, которые, вероятно, с ума сходили, потому что я уже две недели им не звоню, а мое последнее письмо придет к ним еще через две, когда все опять изменится и больше не будет актуальным то, что я тогда писала. Меня одолело желание позвонить домой прямо сейчас, немедленно. Я попробовала произнести вслух пару фраз. Я сказала пустой комнате: “Фриденсрайх фон Таузендвассер”, но получилось беззвучно – я напрочь лишилась голоса, только губы шевелились, как у золотых рыбок в деревенских водоемах. Почему я никогда не умела делиться своими историями? Почему не умела выражаться устно, а только письменно? Что это за проклятие такое, запечатавшее мои уста, сделавшее мои переживания недоступными для нормального человеческого диалога? Во мне словно обретались два разных человека – один внутри, а другой снаружи. И они были настолько непохожими, что, внезапно это осознав, я ужаснулась. Тому, кто жил внутри, несмотря на то, что ему никогда не бывало скучно, было очень одиноко. Ведь ни одно живое существо с ним не общалось; никто его не знал. А тот, кто жил снаружи, можно сказать, вовсе даже и не жил. И пусть факты и говорили о том, что одиноким он не был, он страдал от неизбывной тоски, как будто прозрачная непроницаемая стена отделяла его от живых людей, которые находились так близко и так далеко одновременно. Протяни руку – ударишься о твердь и никого не встретишь. Впервые за всю свою сознательную жизнь я об этом задумалась. Именно такими словами. И мозг мой запылал. А может быть, у меня просто поднялась температура. Я выпила многоводы из пластмассовой бутылки, которую Фридочка заботливо оставила на моем столе, и пошла спать. Дюк опять не стоял на своем положенном месте, над Потемкинской лестницей было пусто, и я лихорадочно искала его по всей Одессе, а свихнувшиеся памятники спрыгивали с пьедесталов и плясали падеспань, громыхая гранитом и бронзой по всей Рехавии. Граф Воронцов вертел цепями над головой, как художественная гимнастка лентой. Пушкин вместе с Лаокооном стучались в двери археологического музея, а безликие скифские бабы бились головами о Стену Плача. Девочка Зита пыталась скрыться от пулеметчика, стрелявшего ей в спину и попавшего в Тенгиза. Я проснулась в холодном поту, за окнами было темно, суббота на исходе, каникулы Суккот закончились. Надо мной нависли Алена и Натан Давидович. – Привет, Комильфо, – сказал Натан. – Ты что, заболела? – Явно да, – ответила Алена вместо меня. – Она слишком долго тут проторчала. Аннабелла ее, сто пудов, загрузила своими истериками. В следующий раз ты поедешь со мной к моим и я не буду слушать твои гнилые отмазки. Хочешь чай? – Она не пьет чай, – сказал Натан Давидович. – Вы же тыщу лет знакомы. – Да, точно, – сказала Алена. – Вечно забываю. Как можно не пить чай? Это нелогично. – Не во всем следует искать логику, – возразил Натан. – Некоторые факты логике не поддаются, они просто есть. Принести тебе печеньки, Комильфо? – Нет, – сказала я беззвучно. – Бли-и-ин… – протянула Алена. – Она потеряла голос, – справедливо заметил Натан. – Может, приготовить ей горячее какао? Я покачала головой. – Займусь, – сказала Алена и вышла. – Ты все равно со мной не разговариваешь, так что, есть у тебя голос или нет, сути дела не меняет. Даже если бы я и хотела возразить, в данный момент у меня не было никакой возможности так поступить. Натан развалился на Алениной кровати и принялся вертеть в руках кубик Рубика. – Интересно, почему это ты со мной не разговариваешь? Из-за тех окурков ведь? Из-за Тенгиза? Очевидно же, что тебе было стыдно перед ним за опоздание и ты не хотела его разочаровывать. Слушай, а ты, случайно, не влюбилась в нашего мадриха? Я подскочила на кровати и метнула в Натана бутылку с водой, а потом подушку, будильник, учебник по ивриту и стенд для ручек. Не все предметы достигли цели, но некоторые все же – да. – Что за кипиш! – Натан Давидович прикрыл голову руками. – Мало ли что бывает на свете? Я бы сам в него, наверное, влюбился, будь я девочкой. Что в этом такого? Мне очень нравится Миленочка, между прочим. Она такая лапочка, когда злится, краснеет так клево и не знает, что сказать. Я отвернулась к стене и нацепила наушники на голову. Нажала на кнопку, но батарейки сели, и плеер закряхтел, вхолостую жуя кассетную ленту. Вошла Алена с чашкой какао, накрытой бутербродом с шоколадным маслом, и попыталась всучить мне все это художество, но я сделала вид, что меня здесь нет. Алена тяжело вздохнула. – Кризисная ситуация, – объяснил Натан. – Но ничего страшного! Дадим Комильфо время подумать о вечном, но не покинем ее и будем своим молчаливым присутствием напоминать ей о том, что хоть она и свинья, мы по ней соскучились.
– Свиней не выбирают, – поддержала его Алена. Уселась на стул и принялась поедать мой бутерброд и пить мое какао. Потом пришла Аннабелла, бросила “здрасьте”, спросила, не вернулся ли Арт. Ей ответили, что понятия не имеют. В позе одетой махи она залегла на свою кровать и принялась листать журнал, ворча, что я сломаю ее плеер. Молчаливого присутствия не получилось, потому что Натан Давидович от природы не умел молчать. Так что мне пришлось выслушивать про елки, шалаши и эмигрантов. А что еще мне оставалось делать? Глава 20 Мочалок командир В воскресенье я на уроки не пошла с разрешения Фридочки, потому что мне стало еще хуже и голос не вернулся. Погода опять испортилась, было пасмурно, хмуро, и я беспомощно валялась в комнате с севшими батарейками в плеере. Я взялась за дневники Анаис Нин, которые мне всучила Аннабелла, но от этого чтива моя температура подскочила еще выше. Я погрузилась в межвоенный Париж, с его дымными барами, мюзик-холлами, развратными женщинами, станциями, поездами, необузданными страстями, шуршащими письмами, и сама драматическая Анаис, занятая познанием себя, полностью завладела моим воображением. Несмотря на мои пятнадцать лет, я была довольно невинной особой, ведь ничего крамольнее “Анжелики” я не читала, и до отъезда в Израиль каким-то невероятным образом мне удавалось избегать сведений о том, что, похоже, было известно всем моим сверстникам и даже их младшим братьям и сестрам. В моем целомудренном представлении, в советских традициях воспитанном на католических и пуританских романах, плотская любовь оскверняла любовь духовную. Но Анаис Нин предлагала какой-то иной способ существования, лишенный условностей, рамок и границ. Мне показалось, что я поняла, чем она привлекла Аннабеллу, которая тоже не поддавалась никаким разумным определениям. В манере мышления Анаис кровопускание вполне могло показаться способом поиска собственных крайностей, которые так будоражили эту писательницу. Да и оскорбительное слово “андрогинна” более не казалось мне таким уж оскорблением, поскольку выходило, что в Париже того времени неопределенность в сфере различий между полами была очень даже в моде. Анаис Нин открыла мне окно в непонятный и непознанный мир людей, занятых запутанными приземленными отношениями. Дочитав про совместный поход Генри Миллера и Анаис в бордель, где они смотрели спектакль, в котором две женщины занимались любовью и назывались такие части тела, о которых я никогда прежде не слышала, я отложила книгу, потому что у меня горели щеки и мутилось в глазах. Я не знала, как ко всему этому отнестись, потому что, с одной стороны, я почувствовала себя духовно оскорбленной, а с другой – просвещенной. Я опять задумалась о своих родителях, образованных людях, и задалась вопросом, почему они никогда не посвящали меня в эту сферу жизни, как будто это было сакральное, а не общедоступное знание. Аннабелла оказалась права – я жила в потемках, и мои родители все эти годы только тем и занимались, что скрывали от меня все самые главные вещи, от еврейства до секса, видимо надеясь, что я сама потом со всем разберусь, и думая, что не их дело мне в этом помогать. Слава богу, что я от них сбежала. А ведь еще вчера вечером так по ним скучала. Наверное, мне не стоило знакомиться с физиологией соития и низменными страстями при температуре тридцать восемь, потому что крайности, в которые я успела впасть за эти сутки, добра не сулили. А потом я стала читать “Лолиту”. Лучше бы перечитала “Тома Сойера”. Это чтение окончательно сразило меня наповал. Листая страницы чудовищной книги, на месте Долорес Гейз я все ярче представляла себе Аннабеллу, а на месте Гумберта – ее загадочного отчима, и в конце концов в ужасе отбросила книгу, с трудом осилив финал. Я и представить себе не могла, что такое бывает на свете, что россказни эти – не воплощение извращенной фантазии автора, а всамделишний реализм, но меня пронзила страшная догадка, и ответ на вопрос, почему этот роман так обожает Влада, стал очевидным. Ничто мы не любим так сильно, как то, в чем узнаем себя. Я удивилась собственной проницательности и стала было спорить сама с собой, но ничего не вышло, я проиграла. Аннабелла была порождением смертного греха, и ее желание самоубиться стало мне яснее ясного. Меня заколотила дрожь, и я погрузилась в туман. Я попила воду и акамоль, но облегчение не наступало, и я то проваливалась в беспокойный сон, то обратно из него выныривала в не менее беспокойную реальность чужой страны и чужих людей и понятий. От безысходности я принялась воображать, как умираю на чужбине. От чахотки, например, или от малярии. Бледная, зеленоватая, со взмокшими волосами, похожая на Эмму Бовари, наглотавшуюся мышьяка, или на Кэтрин Эрншо после родовой горячки. И вот к моему смертному одру по очереди подходят все члены нашей группы и прощаются со мной. Вот рыдает Алена, не представляя себе, как жить дальше, потеряв бывшую лучшую подругу. Вот Аннабелла бьется в истерике, заливаясь слезами, а я беззвучно заклинаю ее обратиться за психологической помощью к Маше, и она клянется исполнить мою последнюю просьбу. Соня, Берта и даже все москвичи, включая Арта, умоляют о последней милости – простить их за то, что они не разглядели во мне богатый потенциал и никогда не пытались узнать меня поближе, а игнорировали, будто я была пустым местом. Вот Юра Шульц готов умереть вместо меня, отдав свою жизнь в качестве выкупа Ангелу Смерти. Вот Натан Давидович кается во грехах, заверяя, что я вовсе не андрогинна, а очень даже женственна, даже больше, чем Милена, и он страшно сожалеет, что целовался с Аленой на желание, вместо того чтобы пригласить меня в беседку над водоемом с золотыми рыбками, сжать в объятиях и сказать, как Генри Миллер: “Никогда прежде не дружил я с интеллектуальной женщиной. Все мои подруги до меня недотягивали. А вот с вами мы на одном уровне”. Последний образ так меня поразил и смутил, что я покрепче закрыла глаза и спряталась от самой себя под одеяло, быстренько представив себе терзания Тенгиза, снедаемого чувством вины, потому что он так и не успел поговорить со мной, а я уже умерла, и вообще, будь я на десять… нет, на двадцать лет старше… Тут я опять вспомнила злополучную Лолиту и чуть не задохнулась от кашля. Я моментально переместилась на торжественные проводы моего трупа в Одессе под звуки похоронного марша. И вот уже мои родители в глубоком отчаянии бросаются на гроб и просят прощения за то, что покинули меня на произвол судьбы, а потом обвиняют Антона Заславского, Фридочку и опять Тенгиза, что те позволили мне читать неподобающие книги, не уберегли меня, не вызвали врача на дом, не поставили банки вместе с горчичниками, а я взяла и померла. Вот Тенгиз говорит моему папе, что это он, папа, виноват в том, что я умерла, а вовсе не Тенгиз, потому что папа не научил меня проговаривать свои эмоции и вообще никогда не обращал на меня внимания, так что моя безнадежно покалеченная психика психосоматически себя уничтожила. Вот папа кричит Тенгизу, что ему нельзя было становиться воспитателем, поскольку тот не умеет находить подход к детям, которых ему доверили, и эти дети предпочитают смерть такому бесчеловечному обращению. Вот Тенгиз бросает перчатку в лицо моему папе, а папа достает шпагу и размахивает ею перед лицом Тенгиза. Вот они стремительно шагают на бульвар и на площадке между Дюком и Потемкинской лестницей скрещивают оружие, а мой дед служит им секундантом. И тут Фридочка и моя мама вместе с бабушкой бросаются им наперерез, слезно умоляя прекратить ребячество, потому что смерть не отменяет смерть и меня все равно не вернуть. И все они, смирившись с неизбывным горем, садятся на ступеньки под Дюком и предаются воспоминаниям обо мне. Вот, говорят они, я была исключительным и удивительным ребенком. То есть девочкой. То есть… девушкой. Как прискорбно, что никто меня никогда не понимал, но приходится признать, что это было и невозможно, поскольку простые смертные не способны проникнуться столь многогранной личностью. Вот, говорит Тенгиз, я знаю, что она втайне от всех писала роман, и там такие потрясающие герои, такой ошеломительный дюк, владыка Асседо, и такой демонический, невозможно красивый Фриденсрайх фон Таузендвассер. Так давайте же его издадим посмертно и переведем на все языки мира, потому что весь белый свет обязан обогатиться ее фантазией, и тогда она будет вечно жить в сердцах людей, память о ней никогда не сотрется и имя ее – Комильфо – будет греметь по Земле. И тогда мама и папа удивляются до умопомрачения, а бабушка – до инфаркта, и говорят: быть не может, что мы не знали о ее романе, какая жалость, что мы были не в курсе и никогда не просили дать почитать. Но суть-то в том, что они вообще никогда мной не интересовались, не то что романом, а теперь поздно, поздно. А Фридочка говорит, что я оставила этот роман в наследство и назидание будущим поколениям детей и родителей, неспособных найти общий язык друг с другом и разлучающихся, вместо того чтобы пытаться наладить связь. Я могла так продолжать до бесконечности, упиваясь злорадством и одновременно печалью, тоской и виной. Я уже находилась на пороге осознания того, что с некоторых пор мне это стало нравиться намного больше радости, веселья, юмора и хорошего настроения, но до конца эту мысль додумать не успела, потому что Алена явилась меня проведать. Часы сообщали о том, что в школе сейчас пятая перемена. – Привет полумертвым, – сказала Алена, жуя бутерброд с арахисовым маслом и подавая мне его кровного брата. – У тебя все окей? Я кивнула. – Ты, как всегда, пропускаешь все самое интересное. – Глаза Алены лихорадочно блестели новостями. – На большой перемене Арт со своей компанией наехали на Шульца в туалете. Леонидас заседал в дальней кабинке и все слышал, так он мне сообщил. Я сделала большие глаза, и Алена, воодушевленная редким с моей стороны проявлением интереса к групповым сплетням, продолжила: – Арт типа предъявил Шульцу, что тот лезет к его девушке, и поэтому ему кранты. Неужели Шульц реально приставал к Владе во время каникул? Я ничего не ответила, но сдвинула брови, из чего Алена, вероятно, заключила, что меня подменили.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!