Часть 7 из 55 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я помню этот день, семнадцатое марта, потому что с него начинаются мои записи: я завела тетрадку, выбравшись наконец-то в лавку в Аннунциату. До этого мне приходилось записывать свои мысли на листках, выдернутых из тетради с расписанием процедур.
В полдень солнце вышло из облаков, и окна на всех этажах распахнулись одновременно, будто створки в часах с кукушкой. Старики потянулись в парк, не решаясь спуститься к морю, многие несли с собой сложенные вчетверо ветровки. Фельдшер Бассо явился в сестринскую и предсказал повальную простуду к понедельнику, так что мы решили вместо чая подать в столовой горячее молоко.
Вечером администратор велел нам собраться в холле и заявил, что с этого дня ни один постоялец не спускается к морю один. В списке наших услуг добавится новая графа, сказал он, купание и сопровождение на прогулке. Хорошенькое дело, заметила Пулия, теперь мы будем ходить со старичками к морю, а хозяйка будет драть с них втридорога. Администратор у нас тосканец, поэтому он только кивнул и улыбнулся тосканской улыбкой: глаза сощурены, уголки рта едва заметно опускаются вниз.
Каждое утро он собирает официантов и горничных в пустом ресторане, выстраивает их в ровную линию, проверяет воротнички и манжеты, долго принюхивается и наконец говорит: «С добрым утром, синьоры». На процедурную половину он не суется, там царствует Пулия, у них молчаливый договор, что-то вроде демаркационной линии в альпийских ледниках. Гостиничной стряпней тосканец брезгует и ездит обедать в Relais Blu, по горной дороге, на велосипеде, как фермер, с задранной брючиной.
Теперь по утрам я вожу постояльцев на пляж, кроме тех дней, когда волны слишком высоки. Для некоторых это просто способ удрать из отеля, погрызть купленных с лотка анчоусов и на людей посмотреть. Вот синьор Риттер, тот выпивает бутылку белого и сидит в своем шезлонге, уткнувшись в свежий Milano Finanza. Говорят, он бывший владелец табачной фабрики, только она разорилась, и ему едва хватило денег оплатить богадельню.
Никто в этой лагуне против своей воли не утонет — вода даже мне по пояс, а я ростом с молодую белку, как Пулия говорит. Чтобы поплавать, надо заходить в воду на другом конце пляжа, там есть уступ в подводной скале, два шага пройдешь — и накрывает с головой. На бесплатном пляже всегда полно парней, особенно серферов, им все видно: и моего спутника, и мою тоску.
В воскресенье на море был шторм, старики сидели по своим комнатам, и меня рано отпустили домой. Маме стало хуже, она меня с трудом узнала. Спросила, как наши дыни, поспели ли, велела пойти посмотреть; я сбегала к бакалейщику, купила дыню послаще и принесла ей, поваляв немного в земле за домом. Хорошо, что про отца она не спросила. Иногда у мамы в голове светлеет, и она берется за книги, хотя читать ей трудно: глаза слишком быстро двигаются.
Я с ней теперь часто разговариваю, сажусь напротив, латаю что-нибудь и рассказываю все подряд. А когда меня нет, к ней заходит соседка, синьора Джири. За полсотни в неделю. Когда брата убили, я сказала, что он получил работу на траулере и уехал, мол, там платят хорошо, а мама вдруг рассмеялась: уж теперь у Бри сыра будет сколько душа пожелает!
Брата прозвали Бри потому, что он вечно таскал сыр из холодильника, прямо с ума сходил, отец даже крючок к холодильнику прикрутил, чтобы дверцу было не открыть, тогда брат стал таскать сыр со стола за обедом и делать вонючие запасы по всему дому, отец смирился и крючок открутил. У них с отцом так всегда было — сколько ни воюй, а Бри побеждает, не мытьем, так катаньем, упрямый у меня братец был, говорили, что он в деда пошел.
Деда-торговца я почти не помню, зато помню, что елка у него в доме всегда была голубая. Сама она была зеленой, разумеется, — елки на рынок привозили из Меты, мелкие, продолговатые, будто плоды опунции, — а вот игрушки у деда были только голубые: атласные шары, штук сорок, не меньше. И еще серпантин в обувной коробке.
* * *
В ночь на воскресенье в отеле пропало электричество, администратору сразу позвонили, и он примчался на своем «мини-купере» с откидной крышей. Вслед за ним прибыл грузовичок с электриками в белых комбинезонах, которые рассыпались по территории, будто мраморные крабы. Повар стоял на крыльце столовой, заломив руки, его запасы за ночь подтаяли, и он собирался зажарить все разом, и мясо, и рыбу, но угольной плиты в отеле не было, а электрики ничего хорошего не обещали. Постояльцы замерзли и собрались в клубе, поближе к камину, где уже пылали дубовые бревна, а Секондо сам разливал вино за счет заведения.
Пулия говорит, что с проводкой всегда были проблемы, с того дня, как на открытии «Бриатико» перерезали красную ленточку. Только тогда это был не совсем отель: в восточном крыле крутилась тайная рулетка, в библиотеке играли в покер, по всему парку были разбросаны беседки, а в комнатах стояли кровати в форме полураскрытых губ, обтянутые шелком.
Теперь в парке осталась только одна беседка, на самой границе гостиничных владений, в низине, где когда-то была часовня. Беседку называют этрусской, потому что на перилах чем-то острым нацарапано «etruscum non legitur» — перила не раз перекрашивали, а надпись каждый раз проступает.
Отель процветал, пока не погибла синьора Стефания, которая жила во флигеле и держала конюшню. В ее смерти не нашли ничего подозрительного: пожилая дама неудачно упала с лошади, но потом кто-то слил историю прессе, мол, погибла последняя signora del Castello в округе, в отель приехали журналисты, а потом (когда стало известно о рулетке и прочем) еще и комиссия из министерства. Все лето по лужайкам бродили только мужчины в форме, а сам хозяин отсиживался на каком-то горном курорте. Если верить рассказам, игорные столы свалили в кучу в дальнем углу поместья и сожгли.
Аверичи снес несколько построек, рассказывая всем, что намерен расчистить земли под виноградники, затаился на два сезона, а потом возьми да и открой «Бриатико». Отель для одиноких богачей, на которых всем на свете наплевать. Теперь в комнатах все белое и голубое, будто аргентинский флаг, — очень непрактично. Из одного ресторана сделали столовую, ободрав позолоту, а из второго — клуб, но про клуб я отдельно расскажу.
В позапрошлом году в отеле еще был конюх, я его не застала. Говорят, он был крепкий мужчина, с прислугой держался холодно, зато лошадей вечно чистил да оглаживал. Постояльцы его невзлюбили и на занятия ездой почти не записывались. Так он и сидел возле конюшни часами, протирал свои сапоги куском замши и обиженно ворочал головой, а уйти не мог: тосканец каждую услугу в гостинице лично проверяет.
От тоски конюх совсем ополоумел и завязал роман с девчонкой из Палетри, так что осенью его нашли висящим над морем в зеленой проволочной сетке, будто в авоське. Такие сетки у нас расстилают под деревьями, чтобы оливки понемногу падали в них сами. Сетка была повешена на буковое дерево, растущее на склоне горы, — крестьяне потом говорили, что убийца конюха пожалел его родню и не дал птицам и лисам растащить тело на клочья.
Лошадей после этого продали, а манеж переделали под теннисный корт с раздевалкой и душами. Сам хозяин не слишком жаловал теннис, зато его жена, дай ей волю, так и ходила бы в короткой юбке повсюду. Играет она так себе, зато кричит пронзительно, только и слышно: In! Fifteen… love! Уроки ей дает тренер по имени Зеппо, до того белоголовый, что в первый день я приняла его за альбиноса. Он, в отличие от покойного конюха, любимец всех здешних теток, даже кастелянша норовит при встрече постучать его по спине кулаком.
В феврале тренера посадили под замок по подозрению в убийстве хозяина, но через пару дней он снова появился на корте как ни в чем не бывало. Несколько раз я приходила посмотреть на игру, чтобы хоть немного отвлечься, но потом одумалась и перестала.
Надо собраться, говорю я себе каждое утро, перестать любоваться магнолиями, мозаиками и особенно людьми. «Бриатико» слишком хорош, чтобы искать в нем убийцу. Он поселяет в теле ленивую кровь, а в крови — пузырьки блаженного предчувствия. Как будто что-то хорошее вот-вот произойдет. Но я должна думать о том, что не произойдет уже никогда. Например, о том, что брату никогда не исполнится тридцать.
В детстве у него была фантазия: добиться богатства или славы до того, как ему стукнет тридцать, он даже план разработал. Для начала поехать в Милан и устроиться шофером в богатый дом, затем соблазнить хозяйку и бежать с ней в Венесуэлу, прихватив семейные драгоценности.
Бри окончил школу, получил права, уехал на север и вернулся спустя полгода в том же сером габардиновом пальто, которое я положила ему в чемодан на случай холодов. Ничего, говорил он мне тогда, передохну немного и снова возьмусь за дело. А ты поезжай учиться, нечего тебе гнить в этой деревне, здесь одни рыбаки да бандиты. Еще останешься старой девой, как твоя тосканская тетка Кьяра!
* * *
Вчерашнее совещание в клубе продолжалось до самой ночи.
Повар носил туда сыр и оливки, а вина у них и так хватало, даром, что ли, клуб от библиотеки отделяет целая винная стена в полметра толщиной. Посреди библиотечной комнаты стоит стол, купленный хозяином на аукционе: длинное полотно белой керамики, вручную расписанное лимонами и виноградом. Каждый раз, когда я на него смотрю, обещаю себе, что однажды у меня будет такой же стол и дом, подходящий для такого стола. Но до этого дня далеко: я живу в подвальной комнате, ношу голубую униформу, купаю стариков в грязи, мучаю их электрическим током и всем одинаково улыбаюсь.
Я работаю в «Бриатико». Поверить не могу, что я работаю в «Бриатико»!
За виноградным столом они, наверное, и сидели: доктор, фельдшер, администратор и белокурая Бранка. С тех пор как не стало хозяина, они чуть что совет собирают: боятся, что вдова напортачит, если станет сама принимать решения. Правда, Пулия говорит, что дело не во вдове, а в том, что она завела себе приятеля из числа пациентов и это до крайности раздражает совет.
Приятеля зовут Ли Сопра, он выдает себя за капитана арктического судна, хотя на морехода ни капли не похож. На богатого старика, впрочем, тоже, хотя одевается на их обычный манер: свитера из альпаки, светлое кашемировое пальто в холодные дни. Маленький, крепкий, невозмутимый, он скорее похож на плотника из эллинга. Или на одного из тех парней, что сдают лодки в аренду и целый день сидят на складной табуретке под плакатом: «Лазурный грот — туда и обратно».
В отеле говорят, они были знакомы с покойным хозяином еще в юности, однако с тех пор, как Аверичи погиб, на прогулки вдовы с капитаном смотрят косо. Капитан живет в дорогом номере, держится особняком, на процедуры не ходит и купается один. По слухам, у него не хватает двух пальцев на ноге: он их отморозил в арктических льдах. Ли Сопра — Там Наверху — его прозвали за то, что на вопросы о своих плаваниях он всегда отвечал одинаково, тыкая большим пальцем в небо и приговаривая: там, наверху, знают, каким я был капитаном.
Пулия говорила мне, что после смерти хозяина отношения в совете стали портиться: у всех троих были разные планы по поводу отеля и его будущего. А ловкого, хладнокровного Аверичи уже не было рядом, чтобы их утихомирить.
Не помню, писала ли я здесь, что хозяина застрелили недалеко от южного флигеля за три недели до смерти моего брата. В деревне поговаривали, что это дело рук мафии, мол, он им сильно задолжал, но комиссар говорит, что это чушь собачья. С мертвеца им долга не получить, пояснил он мне, когда мы в первый раз встретились в участке, это ведь не сицилийцы, а прижимистые амальфитанцы, они еще в эпоху лангобардов славились своим умением выбивать долги.
Вчера я дежурила в процедурной и слышала, как совещание закончилось; голоса у всех четверых были взвинченные, похоже, что к полуночи совет опустошил немало бутылок. Винные полки в клубном зале похожи на здоровенные медовые соты, они остались от прежних времен, когда в отеле жили люди, способные выпить больше стаканчика портвейна после обеда.
Книги здесь вообще никто не читает. Ни разу не видела, чтобы у полок задержался кто-то из постояльцев, — старики берут свежие газеты, спрашивают про письма и уходят. Я слышала, как библиотекарша Вирга говорила администратору, что пароль от компьютера за всю зиму у нее попросили только четыре человека. Я знаю, что один из них — гостиничный пианист по прозвищу Садовник, видела однажды, как он сидел у окна и быстро стучал по клавишам, наморщив загорелый лоб. Ладно, про Садовника пора уже особо рассказать.
В первый раз я увидела его вблизи, когда несла душистые соли в хамам, столкнулась с ним на служебной лестнице. Рубашка у него была белая, льняная, а кожаные шлепанцы надеты на босу ногу. Я еще подумала, что он, наверное, служит в конторе, раз его не заставляют носить униформу.
— Извините. — Он боком протиснулся между мной и перилами, а я пошла дальше, с досадой осознав, что стояла там слишком долго, уставившись на него, как деревенская дурочка.
Глаза у Садовника оказались темно-сизыми, будто ягоды турецкой жимолости, с какой-то даже изморозью. Забавно, что я впервые взглянула ему в лицо, хотя уже видела его голым. Неделю назад на поляне возле заброшенных конюшен, на северном склоне холма.
В тот день я почти не работала, мне выдали униформу и разрешили уйти еще до полудня, чтобы освоиться. Я прогулялась по парку, удивилась зарослям олеандра, который моя тетка Кьяра считала ядовитым (кто увидит — счастлив бывает, а кто съест — тот все забывает), и решила спуститься к морю по парадной лестнице. Раньше, когда мы с братом пробирались на территорию поместья, то пользовались потайными путями: в одном месте можно было перебраться через стену, а в другом — протиснуться в собачью дыру в стене.
Я отправилась туда по широкой дороге, усыпанной белым гравием, но дорога внезапно свернула влево, превратилась в тропу, потом в тропинку и уперлась в бревенчатую стену конюшни. За конюшней виднелась жилая пристройка, я заглянула туда, увидев неплотно прикрытую дверь. Раньше здесь была кухня, без сомнения. На дубовых балках еще остались крюки, к которым подвешивали еду: фиги, нанизанные на бечевки, сушеные помидоры, а может быть, омытые вином задние ноги свиных туш.
У нас с мамой в кухне такие же балки, и крюки давно торчат без дела. Раньше там висели косицы чеснока и лука, у стены лежали пирамиды зимних тыкв, уложенных друг на друга, а полки были заставлены рядами банок с абрикосами. Но эти времена уже не вернутся. Когда в доме нет мужчин, любая работа кажется лишней.
Кто-то превратил кухню в жилую комнату, немного похожую на лавку старьевщика. На полу лежала облезлая медвежья шкура, у стены — что-то вроде ковра, свернутого в рулон, под потолком поблескивала медная люстра, качавшаяся на крюке, будто елочная игрушка. Вместо лампочек в патроны были вставлены четыре оплывшие свечки. Это выглядело как жилье, но хозяина, похоже, не было дома.
Я обогнула пристройку и вышла на поляну, которую задумывали как патио с фонтаном в виде бобра, стоящего с разинутым ртом. Каменная тушка бобра лежала на земле, ее давно и плотно заплел вьюнок. С севера поляну закрывала стена, сложенная из розового туфа, за стеной виднелись кривые деревца оливковой рощи, подступающей со стороны холмов.
Эта роща принадлежит поместью, но ее давно забросили: с тех пор как закрыли давильню в Кастеллабате, оливки приходится возить слишком далеко. Хозяину давильни надоело оливковое масло, и он занялся каштановым пивом. В детстве меня смешила выбитая полуметровыми буквами на стене его пивоварни фраза: aqua fa ruggine. От воды ржавеют.
* * *
Поляна заросла высокой травой с пушистыми колосьями, и я не сразу заметила человека в этой траве — он лежал на спине, раскинув ноги и прикрыв лицо соломенной шляпой. Такого загара, цвета каштановой скорлупы, у итальянцев почти не бывает, для него нужна северная, светлая от рождения кожа. Волосы у незнакомца тоже были северными, они почти сливались с соломой, из которой была сплетена широкополая шляпа.
На постояльца он уж точно не похож, подумала я, пробираясь к дороге вдоль туфовой стены, где трава была не такой острой. Бродяга или кто-то из служащих? Кусок туфа, на который я опиралась, зашатался у меня под рукой, выпал из кладки и шлепнулся в кусты, оттуда с писком вылетела красногрудая коноплянка. Я замерла: человек услышал шум, поднялся, свернул одеяло и направился к дому — худой и коричневый, будто дервиш. Я тихо стояла за стеной, пока он не скрылся в своем жилище, а потом вернулась в отель и спросила о нем у своей начальницы.
— Это наш гостиничный пианист, — сказала Пулия, усмехнувшись, — правда, хорош? Он играет в нижнем баре: два часа до ужина, а по воскресеньям — до самого отбоя. Но с какой стати ему отираться в конюшнях?
Я не стала рассказывать о том, что видела. Может, человек не хочет, чтобы его убежище обнаружили. Ночью, когда мы выпили чаю и улеглись на свои корабельные койки, Пулия вдруг засмеялась в темноте и сказала мне, что прозвала парня Садовником с тех пор, как увидела, как он нюхает тряпичную орхидею в пустой столовой. Лицо у него было такое удивленное, как у обманутого ребенка, сказала она, а ведь ему тридцать пять, не меньше.
Все цветы в холлах «Бриатико» искусственные, это довольно странно, так как в саду полно розовых кустов, но так уж повелось — хозяевам нравятся анилиновые краски и цветы, которые никогда не вянут. Номер бедняге дали насквозь продуваемый, продолжала Пулия, зевая во весь рот, знаешь ту комнату в мансарде, с окном, похожим на дырку в бублике?
Утром я поймала себя на том, что стала смотреть на «Бриатико» по-другому: как будто какая-то дверца в стене распахнулась, и я различила за ней комнаты, целые анфилады комнат, прежде не виденных. Ты приехала сюда не за этим, Петра, сказала я себе, стоя в ледяной умывальной для прислуги и разглядывая себя в зеркале. Я всегда по утрам мою руки с мылом, потому что во сне к пальцам прилипают scintille di morte — искры смерти — и такими руками нельзя трогать лицо, можно занести заразу.
Это место — проклятое, думала я, люди здесь хороши только с виду, и каждый из них может оказаться кровным врагом. Я пришла в умывальную на босу ногу и через пару минут почувствовала, что каменный холод поднимается к самым коленям. Перестань думать о пианисте в зарослях щетинника и его смуглой спине с татуировкой, которую так и не удалось разглядеть. Он тоже может оказаться врагом. Он может оказаться тем, кто убил твоего брата. Может оказаться искрой смерти. Так же, как и любой другой.
flautista_libico
Мне нужно было приехать сюда, чтобы во всем разобраться (хотя нет, вру, эта причина на последнем месте). Мне хотелось увидеть дом, который у меня отобрали, мне хотелось жить в нем вопреки бездарным картам, которые мне сдали в этой истории. И теперь я живу.
Стефания обещала, что все здесь будет моим, — я помню ее плутоватую улыбку и плавное движение руки, обводящей половину мира (вторую половину придется отдать монастырю). Поместье должно было достаться мне, а грекам хватило бы пожертвования, большего откушенный палец не стоил. Об этом пальце конюх рассказывал с улыбкой, но мне было шесть лет, и история показалась мне дикой. Приехав на поклонение, кажется, в Кефалонию, бабка пробралась в реликварий, где хранились мощи, и откусила палец святого Андрея, делая вид, что припадает к кисти долгим поцелуем (это ж какие волчьи зубы надо иметь для такого?).
Позднее ее замучила совесть, и она сообщила монастырю, что не украла святыню, а только одолжила и что собирается оставить грекам все свои реликвии, уцелевшие при пожаре часовни (собранные на пепелище обгорелые кости). А заодно и дом с землями. С условием, что часовню греки восстановят. Для этого был вызван нотариус, но дело затянулось, так как монахи не отвечали на предложение, а Стефания хотела восторженного согласия (а может, ждала чего-то вроде индульгенции).
Несколько недель прошли в сердитом недоумении, монахи молчали, нотариус ездил туда-сюда по нескольку раз, а потом перестал. Однажды утром бабка упала с лошади и разбилась, хотя была отличной наездницей. После ее гибели выяснилось, что нотариус ездил не зря: в один из тех дней Стефания поборола свою гордыню и переписала завещание. Безо всяких условий.
Ясное дело, когда она сидела над бумагами, то умирать так быстро не собиралась. Бабка не была ни богомолкой, ни фанатичкой, скорее, ее мучила страсть коллекционера. Такой часовни не было ни в одном поместье в округе, подлинные фрески шестнадцатого века, а главное — рака с мощами, не ковчежец какой-нибудь, а здоровенный сундук. Конюх говорил, что насчет мощей в деревне сомневались, мол, в сундуке полно костей вперемешку, а половина из них овечьи. Бабку в округе считали изрядной вруньей, особенно за рассказы о кардинале Далла Коста (епископе Падуи, кажется, в тридцатые годы), который якобы приходился ей двоюродным дядей.
Когда часовня сгорела, реликвии были раскиданы по всей поляне, а очумевшая Стефания ходила по колено в золе и хваталась за какие-то железки и черепки. Придя в себя, она сказала, что заплатит за каждый хрящик, если кости соберут к вечеру, так что деревенские мальчишки вычистили пепелище до блеска и сложили на краю поляны довольно приличную горку. Были слухи, что из тех костей можно было собрать двух апостолов, по крайней мере, многовато их там оказалось. А палец так и не нашелся — видно, обратился в прах в наказание за бабкину алчность.
Она была капризной, недалекой, вспыльчивой женщиной, но она была моей родней, и мне нравились ее вечные пачули, просторные платья и манера ходить по дому босиком. Кто же так сильно захотел ее смерти? Греки не при делах, они до сих пор не прислали даже юриста, чтобы осмотреть собственность. Понятия не имею, кому Аверичи платил аренду после две тысячи первого года — может, им, а может, и вовсе никому. Мой беглый отец не получил ни единой лиры, в завещании была даже сделана запись: чтобы ноги его не было на моей земле, чересчур драматично, но такова уж Стефания.