Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 2 из 20 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
По улицам Москвы, еще влажным и блестящим от поливки, хорошо отдохнувшим за ночь от машин и пешеходов, в самый ранний час неторопливо проезжает маленький голубой «Москвич». За его рулем сидит старый шофер в очках, шляпа сдвинута на затылок, открывает высокий лоб и крутые завитки седых волос. Глаза смотрят и весело, и сосредоточенно, и как-то по-двойному: и на тебя, прохожий, дорогой, еще незнакомый товарищ и друг, и внутрь себя, на то, чем занято внимание писателя. Рядом, справа от шофера, сидит молодая, но тоже седая охотничья собака — серый длинношерстный сеттер Жалька и, подражая хозяину, внимательно смотрит перед собой в ветровое стекло. Писатель Михаил Михайлович Пришвин был старейшим шофером Москвы. Он до восьмидесяти с лишним лет сам водил машину, сам ее осматривал и мыл и обращался в этом деле за помощью только в крайних случаях. Михаил Михайлович относился к своей машине почти как к живому существу и называл ее ласково: «Маша». Машина ему нужна была исключительно для его писательской работы. Ведь с ростом городов нетронутая природа все отдалялась, а вышагивать по многу километров для свидания с ней, как в молодости, он — старый охотник и ходок — уже был не в силах. Вот почему Михаил Михайлович называл свой ключик от машины «ключом счастья и свободы». Он носил его всегда в кармане на металлической цепочке, вынимал, позвякивал им и говорил нам: — Какое это великое счастье — иметь возможность в любой час нащупать ключик в кармане, подойти к гаражу, самому сесть за руль и укатить куда-нибудь в лес и там карандашиком в книжке отмечать ход своих мыслей. Летом машина стояла на даче, в деревне Дунино под Москвой. Михаил Михайлович вставал очень рано, часто с восходом солнца, и сразу садился со свежими силами за работу. Когда в доме начиналась жизнь, он, по его словам уже «отписавшись», выходил в сад, заводил там свой «Москвич», рядом садилась Жалька, ставилась большая корзина для грибов. Три условных гудка: «Прощайте, прощайте, прощайте!» — и машина катит в леса, на многие километры уходящие от нашего Дунина в сторону, противоположную Москве. К обеду она вернется. Однако бывало и так, что часы проходят за часами, а «Москвича» все нет. Соседи, друзья сходятся у нашей калитки, начинаются тревожные предположения, и вот уже целая бригада собирается идти на поиски и выручку… Но тут раздается знакомый короткий гудок: «Здравствуйте!» И машина подкатывает. Михаил Михайлович выходит из нее усталый, на нем следы земли, видно, где-то пришлось лежать на дороге. Лицо потное и запыленное. Михаил Михайлович несет на ремешке через плечо корзину грибов, делая вид, что ему очень тяжело — до того она полна. Лукаво поблескивают из-под очков неизменно серьезные зеленовато-серые глаза. Сверху, все прикрывая, лежит в корзине огромный боровик. Мы ахаем: «Белые!» Мы готовы сейчас всему радоваться от души, успокоенные тем, что Михаил Михайлович вернулся и все кончилось благополучно. Михаил Михайлович садится с нами на скамейку, снимает шапку, вытирает лоб и великодушно сознается, что белых грибов всего лишь один, а под ним всякая незначительная мелочь вроде сыроежек — и смотреть не стоит, но зато, поглядите, какой гриб ему посчастливилось встретить! А ведь без белого, хотя бы одного, мог ли он вернуться? К тому же, оказывается, машина на лесной вязкой дороге села на пень, пришлось лежа выпиливать этот пень под днищем машины, а это не скоро и нелегко. И не все же пилить и пилить — в промежутках сидел на пнях и записывал приходившие мысли в книжечку. Михаил Михайлович начинает читать полюбившуюся ему новую запись, и мы забываем весь мучительный день тревог и ожиданий. Жалька, видимо, разделяла все переживания своего хозяина, у нее довольный, но все же усталый и какой-то помятый вид. Рассказать она сама ничего не может, но Михаил Михайлович рассказывает нам за нее: — Запер машину, оставил для Жальки только форточку. Я хотел, чтобы она отдохнула. Но как только я скрылся из виду, Жалька начала выть и страдать ужасно. Что делать? Пока я думал, что делать, Жалька выдумала что-то свое. И вдруг является с извинениями, обнажая белые зубы улыбкой. Всем своим видом помятым и особенно этой улыбкой — весь нос на боку и все тряпки-губы, а зубы на виду — она как бы говорила: «Трудно было!» — «А что?» — спросил я. Опять у нее все тряпки набок и зубы на виду. Я понял: вылезла в форточку. Так жили мы летом. А зимой машина стояла в холодном московском гараже. Михаил Михайлович не пользовался ею, предпочитая обычный городской транспорт. Она вместе со своим хозяином терпеливо пережидала зиму, чтобы как можно раньше весной вернуться в леса и поля. Самой большой нашей радостью было идти куда-нибудь далеко вместе с Михаилом Михайловичем, только непременно вдвоем. Третий был бы помехой, потому что у нас был заключен договор: по дороге молчать и лишь изредка перекидываться словом. Михаил Михайлович все время поглядывает по сторонам, что-то обдумывает, время от времени присаживаясь, записывает быстро карандашом в карманную книжку. Потом встанет, блеснет веселым своим и внимательным глазом — и опять мы зашагаем рядом по дороге. Когда дома он прочтет тебе записанное — дивишься: мимо всего этого сам ты шел и видя — не видел и слыша — не слышал! Получалось так, будто Михаил Михайлович идет следом за тобой, собирает твое, утерянное от твоего невнимания, и теперь приносит тебе же его как подарок. Мы всегда возвращались с наших прогулок нагруженные такими подарками. Расскажу про один поход, а таких за жизнь с Михаилом Михайловичем было у нас очень много. Шла Великая Отечественная война. Трудное это было время. Мы уехали из Москвы в глухие места Ярославской области, где Михаил Михайлович в прежние годы часто охотился и где оставалось у нас немало друзей. Жили мы, как и все окружавшие нас люди, тем, что давала нам земля: что вырастим на своем огороде, что в лесу соберем. Иногда Михаилу Михайловичу удавалось подстрелить дичинку. Но и в этих условиях он неизменно с раннего утра брался за карандаш и бумагу. В то утро собрались мы по одному делу в дальнюю деревню Хмельники километров за десять от нашей. Надо было выходить на заре, чтобы дотемна вернуться домой. Я проснулась от его веселых слов: — Посмотри, что в лесу делается! У лесовика — стирка. — С утра за сказки! — ответила я недовольно: мне не хотелось еще подниматься. — А ты посмотри, — повторил Михаил Михайлович. Окно наше выходило прямо в лес. Солнце еще не выглянуло из-за края неба, но рассвет был виден сквозь прозрачный туман, в котором плавали деревья. На их зеленых ветках были развешаны во множестве какие-то легкие белые полотна. Казалось, действительно в лесу шла большая стирка, кто-то сушит все свои простыни и полотенца. — И правда, у лесовика стирка! — воскликнула я, и весь сон мой убежал. Я сразу догадалась: это была обильная паутина, покрытая мельчайшими каплями тумана, еще не превратившегося в росу. Мы быстро собрались, даже не попили чаю, решив его вскипятить по дороге, на привале. Тем временем выглянуло солнце, оно послало свои лучи на землю, лучи проникли в густую чащу, осветили каждую ветку… И тут все переменилось: это были уже не простыни, а покрывала, расшитые алмазами. Туман осел и превратился в крупные капли росы, сверкающие как драгоценные камни. Потом и алмазы высохли, и остались одни тончайшие кружева паучьих ловушек. — Мне жаль, что стирка у лесовика — только сказка! — огорченно заметила я. — Вот еще, зачем тебе эта сказка? — ответил Михаил Михайлович. — И без нее вокруг столько чудес! Хочешь — мы вместе будем их по пути замечать, только молчи, не мешай им показываться. — Даже в болоте? — спросила я.
— Даже в болоте, — ответил Михаил Михайлович. Мы шли уже открытыми местами, краем заболоченного берега нашей речки Вексы. — Скорей бы выйти на лесную дорогу, какая может быть здесь сказка, — говорю я, с трудом вытаскивая ноги из вязкой торфяной земли. Каждый шаг — усилие. — Давай отдохнем, — предлагает Михаил Михайлович и садится на корягу. Но оказывается, это не мертвая коряга, это живой ствол наклоненной ивы — она лежит на берегу из-за слабого упора корней в жидкой болотистой почве и так — лежа — растет, и концы ее веток при каждом порыве ветра касаются воды. Я тоже сажусь у самой воды и рассеянным глазом замечаю, что на всем пространстве под ивой река покрыта, как зеленым ковром, мелкой плавучей травою — ряской. — Видишь? — таинственно спрашивает Михаил Михайлович. — Вот тебе первая сказка — про ряски: сколько их, и все разные; маленькие, а какие проворные… Собрались в большой зеленый стол возле ивы, и накопились здесь, и за иву все держатся. Течение отрывает кусочки, дробит их, и они, зелененькие, плывут, но другие пристают и накопляются. Так вырастает зеленый стол. И на этом столе располагаются жить ракушки-башмачки. Но и башмачки здесь не одни, приглядись: здесь собралось большое общество! Вон наездники — комары высокие. Где течение посильней, они стоят прямо на чистой воде, как на стеклянном полу стоят, расставили свои длинные ноги и несутся себе вниз вместе с водяной струей. — Вода возле них часто искрится — отчего бы это? — Наездники волну поднимают — это солнце играет в их мелкой волне. — Велика ли волна от наездников? — А их тысячи! Когда смотришь на их передвижение против солнца, то вся вода играет и покрывается от волны мелкими звездочками. — А под рясками-то внизу что делается! — воскликнула я. Там в воде сновали полчища крохотных мальков, доставая себе что-то полезное из-под рясок. Тут я заметила на зеленом столе оконца вроде прорубей. — Откуда они? — Ты бы сама догадалась, — ответил мне Михаил Михайлович. — Это крупная рыба нос высунула — вот и остались оконца. Мы простились со всем обществом под ивой, отправились дальше и скоро вышли на трясину — так называются у нас тростниковые заросли на зыбком месте, на болоте. Туман уже поднялся над рекой, и показались мокрые сверкающие штыки тростников. В тишине на солнечном свете они стояли неподвижно. Михаил Михайлович меня остановил и сказал шепотом: — Замри теперь, и смотри на тростники, и жди событий. Так мы стояли, время текло, и ничего не происходило… Но вот одна тростинка шевельнулась, кто-то ее толкнул, и другая рядом, и еще, и пошло, и пошло… — Что бы это было наверху? — спросила я. — Ветер, стрекоза? — «Стрекоза»! — укоризненно посмотрел на меня Михаил Михайлович. — Это шмель тяжелый шевелит каждым цветком, а голубая стрекоза — только она может так сесть на водяную тростинку, что та и не шевельнется! — Так что же это? — Не ветер, не стрекоза — это была щука! — с торжеством открывает мне секрет Михаил Михайлович. — Я заметил, как она увидала нас и шарахнулась с такой силой, что было слышно, как стучала по тростникам, и видно, как наверху они шевелились по ходу рыбы. Но это были какие-то мгновенья, и ты их пропустила! Мы шли теперь самыми глухими местами нашей трясницы. Вдруг мы услышали крики, похожие отдаленно на звуки труб. — Это журавли трубят, поднимаясь с ночевки, — сказал Михаил Михайлович. Скоро мы их увидали, они летели над нами парой, низко и тяжело, над самыми тростниками, словно совершали какое-то большое трудное дело. — Мечутся, трудятся — гнезда стеречь, птенцов кормить, враги повсюду… Вот зато и летят тяжело, а все-таки летят! Трудная жизнь у птицы, — задумчиво сказал Михаил Михайлович. — Я это понял, когда встретился раз с самим Хозяином тростников. — С водяным? — покосилась я на Михаила Михайловича. — Нет, это сказка про правду, — ответил он очень серьезно. — Она у меня записана. Он вынул записную книжечку и стал читать глуховато, неторопливо, с остановками и раздумьями на паузах, как один только он умел читать свои записи и рассказы. Он читал, будто беседовал сам с собой. — «Встреча с Хозяином тростников, — начал он. — Мы шли с моей собакой краем трясницы возле тростников, за полосой которых был лес. Шаги мои по болоту едва были слышны. Может быть, собака, бегая, пошумела тростниками, и одна по одной они передали шум и встревожили стерегущего своих молодок Хозяина тростников.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!