Часть 7 из 117 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Я как раз специализируюсь на сумасшедшем. Что конкретно тебе не нравится?
– Так, ладно. – Мэдди издала нервный смешок. – Видишь эти глаза?
Она указала круглогубцами на глаза Человека-коробки – проволочные, как и все остальное, скрученные кольцами, подобно маленьким металлическим сороконожкам и аккуратно ввинченные в коробку.
– Положим.
– Я их не делала.
– Не делала?
– Глаза.
– Ты не делала глаза?
– Именно это я и хочу сказать, твою мать! Я их не вставляла – точнее, не помню, чтобы вставляла. Разве это не странно?
Пожав плечами, Дафна весело хмыкнула:
– Дорогая, я не помню, что ела сегодня на завтрак, и уж тем более не помню, что за дерьмо рисую. Я впадаю в состояние имени Боба Росса[5], вроде АСМР[6], какой-то галлюциногенный гипнотранс. Голова отключается, рука начинает танцевать, взяв в качестве партнера кисть, и мы несемся вперед.
Мэдди до крови прикусила губу.
– Но это не про меня, – уточнила она. – Я… понимаешь, я не теряю контроля. Это точно. Каждое движение, каждый элемент у меня осмыслены. Но клянусь, что не вставляла эти глаза. – «И клянусь, что они смотрят прямо на меня». И это было еще не все. Были и другие вещи, беспокоившие ее. То, как смотрели эти глаза. То, что – и Мэдди была в этом уверена – в руке у Человека-коробки должен быть не нож, а ножницы. Было во всем этом что-то пугающе знакомое. Как будто она уже видела такое. Как будто уже делала. Мэдди покачала головой. Бред какой-то. Самый настоящий бред. – Я приму к сведению твои слова о капитализме…
– Сраном капитализме.
– Ну хорошо, сраном капитализме…
У Мэдди зазвонил телефон.
– Фу, ну кто сейчас звонит? – спросила Дафна, презрительно бросив взгляд на аппарат у Мэдди в руке.
На экране высветилась надпись: «Школа Растин».
– Из школы Олли, – зловещим тоном произнесла Мэдди. – Вот кто.
Она ответила, материнским чутьем понимая: случилась какая-то беда.
4. Разговор
Оливер слушал, как за стеной говорят родители. Времени было уже за полночь, и они наверняка думали, что он спит. В конце концов, он очень устал. Однако мысли его лихорадочно бились. Как и сердце.
Папа: Знаешь, Мэдс, я ничего не понимаю. Оливер просто… просто… не знаю.
Мама: Доктор Нахид сказала, что он очень чувствительный.
Папа: Мне это слово не нравится. Уж очень наводит на мысли, что он неженка, а это не так…
Мама: Никто не говорит, что он неженка, Нейт. Это совсем другое. Если не нравится, забудь про «чувствительный». У него… ну, очень развито сострадание, понимаешь? От чужой боли голова вспыхивает, словно лампа накаливания.
«А я правда чувствительный?» – подумал Оливер.
Определенно, ощущал себя он именно таким. Он находился как раз на том самом дерганом этапе подросткового становления – неуклюжие длинные руки и ноги, нос, который Оливер просто ненавидел за длину и заостренность, подбородок, который он просто ненавидел за излишнюю мягкость. В отличие от пышной платиновой копны на голове у матери и непокорных отцовских косм цвета песчаника, у него самого волосы были черные как смоль. Подруги у Оливера не было. Девочки ему нравились – парни тоже, хотя он никому это не говорил. Секса тоже еще не было. И он не был уверен в том, что когда-нибудь будет: мысль о нем не столько возбуждала, сколько пугала. Да, Оливер поглядывал на Лару Шарп, потому что та, хоть и зубрила, абсолютная экстравертка, и ему нравилось, как она смело отшивает всех, кто позволяет разные вольности. Лара напоминала его мать. Оливер понимал, что это жутковато – хотеть сблизиться с человеком, напоминающим собственную родительницу, но вот ведь в чем дело – ему нравились родители. Очень нравились. Относились к нему хорошо, и ему хотелось думать, что и он относится к ним хорошо.
Впрочем, пустое. Лара Шарп не захочет иметь с ним никаких дел. Особенно после того, что произошло сегодня.
– Даже не знаю, Мэдс. Бедный парень – он… обдулся…
– Нейт, эти учения по безопасности… они просто ужасные. Там же стреляют из настоящего оружия…
– Холостыми, только холостыми.
– Ну и что с того, что холостыми! Это ты привык слышать выстрелы – ты полицейский. А дети не привыкли. Для них это травма. Настоящая травма, твою мать, и неудивительно, что Оливер сломался. Наверное, я бы тоже обдулась.
– На самом деле я выстрелы слышу редко, Мэдс. Знаю, ты полагаешь, что быть полицейским – очень опасная работа, однако по большей части это не так. К тому же дело не только в этом. Взять любого бездомного на улице – он ведь постоянно хочет узнать, как их зовут, как дошли до такой жизни, хочет дать денег…
– Это же хорошо, Нейт.
– Знаю. Очень хорошо. Я рад, что Оливеру это не безразлично. Однако он не просто сочувствует. Он прямо бросается в это во все. В нашем мире трудно выживать самостоятельно, но у Оливера нет брони. Он воспринимает чужую боль как свою собственную…
Тут голоса стали невнятными. Или родители понизили тон, или перешли в другой конец комнаты. Оливер услышал, как мать сказала: «… говорила с доктором Нахид…»
Доктор Нахид. Психотерапевт. Оливер ходил к ней уже почти полгода. Она ему нравилась. Внешне доктор Нахид казалась строгой – сплошные острые углы, как будто ящик ножами выдвинули из стола и содержимое вывалили на пол, – но с Оливером она была мягкая, ласковая и всегда ровная. У него никогда не возникало ощущения, будто доктор Нахид ведет себя с ним снисходительно, она никогда не судила его поступки. И все-таки папа прав. Брони у Оливера нет. Он чувствует чужую боль – в буквальном смысле, он ее видит, ощущает, словно пульсирующую черную звезду. Иногда боль бывает маленькой и острой, в других случаях она подобна гейзеру, бьющему из человека. Выплескивающему страх, тревогу, душевную травму. Люди делились болью с Оливером. И он не мог ее отключить.
Мама продолжает:
– Да, понимаю, что это, пожалуй, самый стремный, самый тухлый день, чтобы говорить об этом, но твой отец при смерти, и предложение купить дом…
Подождите, дедушка умер? Оливер его совсем не знал. Ни разу с ним не встречался. Даже сомневался, что и мама когда-либо с ним встречалась, да и папа почти не говорил о своем отце, – и тот умер?
– Мэдс, ты что, серьезно?
– Ладно, понимаю, бред. Но выслушай меня…
– Не хочу думать об этом. И говорить. Нет. Нет!
– Это в округе Бакс. Потрясающий район, рядом университет. Хорошая работа, чистый воздух, к тому же дом твоих родителей стоит на участке площадью двенадцать акров.
– Тринадцать акров. Тринадцать – число несчастливое.
– И для моей работы это также будет хорошо, Нейт. Я смогу устроить мастерскую, у меня будет отдельное помещение. К тому же ты всегда говорил, что у тебя есть знакомые в управлении охоты и рыболовства. Это было бы гораздо лучше, чем таскаться по улицам этого долбаного города. Ты постоянно говоришь, что полицейские изменились. Стали злее, жестче. Хуже. А еще Нахид сказала, что Оливеру будет полезна близость к природе, и если мы выберемся из города…
– Господи, Мэдс, уймись! Это полная ерунда!
– Нейт, милый, дорогой, я понимаю, как тебе тяжело. Твой отец был…
– Есть. Он еще жив, и он худший из худших, Мэдс. Самовлюбленный социопат, жестокий мерзавец…
– Да, конечно, но…
– И ты ни разу с ним не встречалась. Ты его не знаешь. Совсем не знаешь.
– Но он умрет. Неужели ты не понимаешь? Холодный и бездыханный, он будет лежать в земле, а этот дом станет нашим, и, может быть, ты получишь от своего отца хоть что-то хорошее – возможность бежать из города, снять давление со своего сына, новую работу для меня (твоей любимой женушки), так почему же не согласиться? Может быть – ну может же такое быть, – твой отец просто захотел так…
– Даже не говори такое! Знаю, ты предпочитаешь видеть во всем светлые стороны – и в людях тоже. Но нет, в этом человеке светлой стороны нет. Один сплошной мрак.
– Ты мог бы как-нибудь рассказать об этом.
– И пережить все заново? И заставить тебя мучиться? Нет уж, спасибо. Просто поверь мне на слово: никакой светлой стороны нет. Скорпион всегда жалит лягушку[7].
– Ну хорошо, хорошо. Но в данном случае все может быть по-другому.
– Господи, Мэдс! То же самое раз за разом повторяет лягушка!
– Твой отец умрет. Что плохого он сможет нам сделать?
– Не знаю, Мэдс. Олли не захочет переезжать. Школа ему нравится…
И это действительно было так. Оливеру правда нравилась школа. Школа Растина представляла собой маленькое милое частное квакерское[8] заведение, однако после сегодняшнего разве он сможет в ней остаться? У него не было никакого желания возвращаться туда. Поэтому Оливер сбросил одеяло, распахнул дверь комнаты и босиком прошел на кухню. Он застал своих родителей в противоположных углах, настороженно смотрящих друг на друга.
– Я слышал ваш разговор, – прежде чем родители его заметили, сказал Оливер. – Вы забываете, что квартира у нас маленькая, а стены тонкие.
Родители в панике обернулись на него. Затем переглянулись.
Лицо отца потемнело от боли, которая выплеснулась у него из груди, разливаясь пятном. Боль пульсировала, не собираясь уходить. Обыкновенно она словно сдерживалась невидимой стеной, однако сегодня, похоже, боль преодолела преграду подобно кровавому черному зверю, вырвавшемуся на свободу. В матери также присутствовала боль – но только обузданная. Или, по крайней мере, подавленная.
По опыту Оливер знал, что у каждого человека боль своя, особенная: у одних – маленький сгусток, у других – хаотический огонь. У одних похожа на приливную волну, а у других напоминает яд, разливающийся по жилам, или растущий синяк, или тени на воде. Оливер не понимал, что это значит, чем объясняется и, главное, почему он проклят такой способностью, – но, сколько он себя помнил, боль была видна ему всегда.
Оливер ненавидел это. Однако порой необычная способность оказывалась полезной.