Часть 12 из 27 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Ты захворал? — спрашивала мама. — Тебе нездоровится?
— Нет, — отвечал Джул. — Я здоров.
— Обленился просто, отца из себя выводит, — говорил папа, а Джул стоял и будто спал на ногах. — Так, что ли? — будил Джула, требовал ответа.
— Нет, — отвечал Джул.
— Отдохни сегодня, посиди дома, — говорила мама.
— Когда вся низина еще не вспахана? — говорил папа. — Коли не хвораешь, так что с тобой?
— Ничего. Здоров я.
— Ничего? — говорил папа. — Да ты сейчас стоя спишь.
— Нет. Здоров я.
— Я хочу, чтобы он сегодня посидел дома, — говорила мать.
А папа:
— Он мне нужен. Спасибо, если все-то управимся.
— Придется вам с Кешем и Дарлом налечь, — говорила мама. — Я хочу, чтобы он посидел дома.
А он отказывался: «Я здоров», — и шел с нами. Но он не был здоров. Это все видели. Он худел, и я замечал, что он засыпает с мотыгой; видел, как мотыга движется все тише и тише, поднимается все ниже и ниже, а потом совсем замрет, и он, опершись на нее, тоже застынет в жарком мареве.
Мама хотела позвать доктора, но папа не хотел понапрасну тратить деньги, а Джул в самом деле был на вид здоров — если не считать худобы и того, что засыпал на каждом шагу. Ел он хорошо — только мог заснуть над тарелкой, не донеся хлеб до рта, и дожевывал во сне. Божился, что здоров.
Доить за него мама пристроила Дюи Дэлл, — как-то платила ей, — и домашнюю работу, которую он делал до ужина, тоже переложила на Дюи Дэлл и Вардамана. А когда не было папы, делала сама. Она готовила ему особую еду и прятала для него. Так я узнал, что Адди Бандрен может таиться, а ведь она нас всегда учила: обман это такая штука, что там, где он завелся, ничто уже не покажется чересчур плохим или чересчур важным — даже бедность. Случалось, когда я приходил спать, она сидела в темноте возле спавшего Джула. Я знал, что она проклинает себя за обман и проклинает Джула за такую любовь к нему, из-за которой должна заниматься обманом.
Однажды ночью она заболела, и, когда я пошел в сарай, чтобы запрячь мулов и ехать к Таллу, я не мог найти фонарь. Я вспомнил, что прошлым вечером видел его на гвозде, а теперь он куда-то делся. Я запряг в темноте, — была полночь, — поехал и на рассвете вернулся с миссис Талл. Фонарь — на месте, висит на гвозде, где я давеча искал его. А потом, как-то утром, перед восходом солнца Дюи Дэлл доила коров, и в хлев вошел Джул, — вошел через дыру в задней стенке, с фонарем в руке.
Я сказал Кешу, и мы с Кешем посмотрели друг на друга.
— Гон у него, — сказал Кеш.
— Ладно. А зачем фонарь-то? Да еще каждую ночь. Как тут не отощать? Ты ему что-нибудь скажешь?
— Без толку, — ответил Кеш.
— А от шлянья его тоже не будет толку.
— Знаю. Но он должен сам это понять. Дай срок, сам сообразит, что никуда оно не денется, что завтра будет не меньше, чем сегодня, — и он опамятуется. Я бы никому не говорил.
— Ага. И я Дюи Дэлл сказал, чтобы не говорила.
Маме хотя бы.
— Да. Не надо маме.
Тогда все это мне стало казаться потешным: и что он такой смущенный и старательный, что ходит как лунатик и отощал до невозможности, и что считает себя таким хитрецом. Мне любопытно было, кто девушка. Я перебирал всех, кого знал, но так и не смог догадаться.
— Никакая не девушка, — сказал Кеш. — Там замужняя женщина. Больно лиха да вынослива для девушки. Это мне и не нравится.
— Почему? — спросил я. — Для него безопасней, чем девушка. Рассудительней.
Он поглядел на меня; глаза его нащупывали, и слова нащупывали то, что он хотел выразить:
— Не всегда безопасная вещь в нашей жизни — это…
— Хочешь сказать, безопасное — не всегда самое лучшее?
— Вот, лучшее, — сказал он и опять стал подбирать слова. — Это не самое лучшее, не самое хорошее для него… Молодой парень. Противно видеть… когда вязнут в чьей-то чужой трясине… — Он вот что пытался сказать. Если есть что-то новое, крепкое, ясное, там должно быть что-то получше, чем просто безопасность: безопасные дела — это такие дела, которыми люди занимались так давно, что они поистерлись и растеряли то, что позволяет человеку сказать: до меня такого никогда не делали и никогда не сделают.
Мы никому не рассказывали, даже после того, как он стал появляться на поле рядом с нами, не зайдя домой, и брался за работу с таким видом, будто всю ночь пролежал у себя в постели. За завтраком он говорил маме, что не хочет есть или что уже поел хлеба, пока запрягал. Но мы-то с Кешем знали, что в такие ночи он вообще не бывал дома и на поле к нам выходил прямо из лесу. И все-таки мы не рассказывали. Лето шло к концу; ночи станут холодными, и, если не он, так она скажет: шабаш.
Настала осень, долгие ночи, но все продолжалось, с той только разницей, что по утрам он лежал в постели, и поднимал его папа — такого же обалделого.
— Ну и выносливая, — сказал я Кешу. — Я ей удивлялся, а теперь прямо уважаю.
— Это не женщина.
— Все-то ты знаешь, — сказал я. А он наблюдал за моим лицом. — Кто же тогда?
— А вот это я и собираюсь узнать.
— Можешь таскаться за ним всю ночь по лесу, если хочешь. Я не хочу.
— Я за ним не таскаюсь, — он сказал.
— А как это называется?
— Я за ним не таскаюсь. Я по-другому хочу.
И вот через несколько дней я услышал, как Джул встал с постели и вылез в окно, а потом услышал, как Кеш встал и вылез за ним. Утром я пошел в сарай, а Кеш уже там, мулы накормлены, и он помогает Дюи Дэлл доить. И когда я увидел его, я понял, что он все узнал. Я заметил, что он иногда странно поглядывает на Джула, как будто, узнавши, куда ходит Джул и чем занимается, он только тут и задумался всерьез. А посматривал он без тревоги; такой взгляд я замечал у него, когда он делал за Джула какую-то работу по дому, про которую папа думал, что ее делает Джул, а мама думала, что делает Дюи Дэлл. И я ни о чем не спросил его — надеялся, что, переваривши это, он сам мне скажет. А он так и не сказал.
Однажды утром — в ноябре, через пять месяцев после того, как это началось, — Джула в постели не оказалось, и в поле он к нам не пришел. Вот тут только мама и начала понимать, что происходит. Она послала Вардамана искать Джула, а немного погодя пришла к нам сама. Как будто, пока обман шел тихо-мирно, мы все позволяли себя обманывать, соучаствовали по неведению, а может, по трусости, потому что все люди трусы и всякое коварство им больше по сердцу — ведь видимость у него нежная. А теперь мы все — будто телепатически согласившись признаться в своем страхе — сбросили с себя лукавство, словно одеяло на кровати, и сели голенькие, глядя друг на друга и говоря: «Вот она, правда. Он не пришел домой. С ним что-то случилось. И мы это допустили».
А потом увидели его. Он появился у канавы и повернул к нам, напрямик, через поле, — верхом. Грива и хвост у коня развевались, словно в движении они разметывали пятнистый узор шкуры; казалось, он едет на большой вертушке, с какими бегают дети, — без седла, с веревочной уздечкой и непокрытой головой. Конь происходил от тех техасских лошадок, которых завез сюда двадцать пять лет назад Флем Снопс и распродал по два доллара за голову — поймать свою сумел только Лон Квик, но подарить потом никому уже не сумел, так что кровь ее сохранилась.
Джул подскакал к нам и остановился, сжав пятками ребра коня, а конь плясал и вертелся так, как будто форма гривы, хвоста и пятен на шкуре не имела никакого отношения к мясному и костяному содержимому; Джул сидел и смотрел на нас.
— Где ты взял лошадь? — спросил папа.
— Купил. У мистера Квика.
— Купил? На что? Под мое слово купил?
— На свои деньги, — сказал Джул. — Я их заработал. Можешь не волноваться.
— Джул, — сказала мама. — Джул.
— Все правильно, — сказал Кеш. — Деньги он заработал. Расчистил шестнадцать гектаров новой земли у Квика — те, что он разметил прошлой весной. Один работал, по ночам, с фонарем. Я его видел. Так что конь никому, кроме Джула, ничего не стоил. По-моему, нам не из-за чего волноваться.
— Джул, — сказала мама. — Джул… — Потом она сказала: — Сейчас же иди домой и ложись спать.
— Нет, — сказал Джул. — Некогда. Мне еще нужно седло и уздечку. Мистер Квик сказал…
— Джул, — сказала мама, глядя на него. — Я дам… я дам… дам… — И заплакала. Заплакала горько, не пряча лица — стояла в линялом халате и глядела на него, а он глядел на нее с коня, и лицо у него постепенно сделалось холодным и больным, он отвел взгляд, а к маме подошел Кеш и тронул ее за руку.
— Иди домой, — сказал Кеш. — Тебе нельзя тут, земля сырая. Ну, иди.
Тогда она закрыла лицо руками, постояла немного и пошла, спотыкаясь о борозды. Она не оглядывалась. У канавы остановилась и позвала Вардамана. Он стоял возле коня, смотрел на него и приплясывал.
— Джул, дай прокатиться, — сказал он. — Джул, дай прокатиться.
Джул туго натягивал повод; он посмотрел на Вардамана и опять отвел взгляд. Папа наблюдал за ним, жамкая жвачку.
— Значит, ты купил лошадь, — сказал он. — Тайком от меня купил лошадь. Со мной не посоветовался; ты знаешь, как нам туго приходится, и купил лошадь мне на шею. Свалил работу на родных и за их счет купил лошадь.
Джул посмотрел на папу, и глаза у него были еще светлее, чем всегда.
— Твоего он горсти не съест. Горсти. Я его убью вперед. И не думай даже. Не думай.
— Джул, дай прокатиться, — сказал Вардаман. — Джул, дай прокатиться. — Голос, словно кузнечик в траве, маленький. — Джул, дай прокатиться.
В ту ночь я застал маму у его кровати. Она плакала в темноте, плакала горько, может быть, потому, что приходилось плакать тихо; может быть, потому, что плакала, как обманывала — проклиная себя за это, проклиная его за то, что приходится плакать. И тогда я понял то, что понял. Понял это так же ясно, как потом другое — про Дюи Дэлл.
ТАЛЛ
В конце концов они заставили Анса сказать, чего он хочет, и он с дочкой и мальчиком вылез из повозки. Уж мы к мосту подошли, а он все оглядывался, словно думал, что стоит ему вылезти из повозки, и все это рассеется, и он опять очутится у себя на поле, а она будет лежать и ждать смерти у себя на кровати, и все придется начинать сызнова.
— Отдал бы ты им мула, — говорит он, а мост дрожит и шатается под нами, он уходит в быструю воду так, словно выйти должен на другой стороне земли, а другой конец — будто и не от этого моста, и те, кто выберется из воды на другом берегу, вылезут из глуби земной. Но мост был цел — чувствовалось по тому, что наш конец шатался, а другой — будто бы нет: будто тот берег и деревья на нем медленно качались, как маятник больших часов. А бревна били и скребли по затопленной части, вставали торчком, совсем выскакивали из воды, ныряли в гладкую, пенную, стерегущую круговерть и уносились к броду.
— А какой от него толк? — я спросил. Если твои мулы брода не найдут и не перетащат повозку, что толку в третьем муле или в десяти мулах?
— Я у тебя не прошу, — он говорит, — я всегда сам обойдусь. Я не прошу тебя рисковать мулом. Покойница ведь не твоя; я тебя не упрекаю.