Часть 9 из 10 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
С Берзиным Кравцов был знаком, но не более. Тот одно время входил в РВС Восьмой армии, но ни по службе, ни «просто так» они с Максом Давыдовичем особенно не пересекались. Случая не было. Однако теперь представился.
– Я бы хотел, чтобы вы, Максим Давыдович, взялись для начала за разбор трофейных документов. Нам, видите ли, в Крыму и на Севере досталось кое-что… Да все руки не доходили или людей, владеющих языками, не оказывалось. Вот и лежат. Возможно, что и ерунда, нет там ничего серьезного. Просто бюрократия всякая, не у одних нас имеется страсть бумажки плодить. Но и обратное исключить нельзя. А сейчас вот и из ДВР от товарища Уборевича кое-что доставили. Вы по-английски, случайно, не читаете?
– Случайно читаю, – коротко, по-деловому ответил Кравцов и в тот же момент понял, что, хотя по-английски он вроде бы действительно читает вполне свободно, совершенно не помнит, чтобы когда-нибудь учил этот язык.
– Вот и хорошо, – обрадовался Берзин. – Вот этим вы и займетесь. Сегодня уж ладно, считайте себя свободным, а с завтрашнего дня приступайте. Можно и по вечерам, если занятия в академии будут в утреннее время. Я распоряжусь. Вам подберут помещение, сейф, стол, бумагу… Ну, в общем, все, что требуется.
На том и расстались, но, выходя из здания Региступра, встретил Кравцов еще одного знакомого и сильно этой встрече удивился.
Георгия Семенова Максим Давыдович знал хорошо. Познакомились еще до революции. Встречались в Петербурге – до эмиграции Кравцова – и в Париже. Виделись в Мюнхене весной четырнадцатого, и позже – уже после революции – в Петрограде, Москве, Киеве… На Украине в Гражданскую пересекались неоднократно… Вот только, насколько знал Кравцов, Семенов все эти годы оставался членом партии социалистов-революционеров. Однако двадцать первый год в этом смысле отнюдь не восемнадцатый, когда левые эсеры заседали в Совнаркоме, и даже не девятнадцатый, когда из тактических соображений кто только и с кем ни вступал на Украине во временные союзы. Обстоятельства изменились, люди тоже.
– Не нервничай, Макс, – сказал между тем Семенов. – Я служу в Региступре с двадцатого. А до того служил в ВЧК. И все, кто надо, все, что надо, обо мне знают.
«Ой ли! – покачал мысленно головой Кравцов. – И про то, как Володарского кончал, знают? И про покушение на Ильича? Что-то сомнительно»[14].
– Я, Жора, по состоянию здоровья ни о чем больше волноваться не могу, – он хотел было улыбнуться на слова Семенова, но не смог. – Но спасибо за разъяснения. Так ты и из партии вышел?
– Я в РКП(б) с апреля месяца состою.
– Ага, – кивнул Кравцов.
Такой поворот сильно облегчал общение, но некоторых вопросов все равно не снимал.
– А кстати! – вспомнил вдруг Кравцов, уже прощаясь с Семеновым. – Ты ведь вроде с Буддой в приятелях состоял?
– С Буддой? – насторожился Семенов. – Ты кого имеешь в виду?
– Будрайтиса из Особого отдела.
– Тут, Макс, вот какое дело, – чувствовалось, что Георгий очень осторожно, если не сказать тщательно, подбирает слова. – Я позже интересовался в чека. В смысле искал Будрайтиса. Только никто никогда о таком сотруднике там не слышал. Но он, я думаю, не из белых был. Его в Восьмую армию кто-то из наших вождей определил. И… И все, собственно, – добавил Семенов, пожимая плечами. – Слышал потом от кого-то, что он умер, но сам понимаешь, ни имени, ни фамилии его настоящих я не знаю.
2
А во Второй военной гостинице его ожидала записка от Рашели. Кайдановская, оказывается, заходила утром, перед занятиями, но Кравцова не застала и написала ему письмо. Писчей бумагой ей послужил клочок обоев, а писала женщина чернильным карандашом, но командарм отметил округлый ровный почерк и умение лапидарно излагать свои мысли, что с большой определенностью указывало на гимназическое прошлое «отправителя». А еще он понял, что Рашель рада его появлению в Москве и даже весьма этим фактом воодушевлена, и, едва дочитав послание, бросился разыскивать ее по всем указанным в письме адресам. Забег получился впечатляющим. Куда бы он ни приходил, везде Кайдановская «только что была, но уже ушла». Однако, как сказал поэт Тихонов – хотя и по-другому поводу, – гвозди бы делать из этих людей. Кравцов был из той породы, что, если берется за что, на полпути никогда не бросит. И, в конце концов, он Рашель нагнал. Сделав по Москве сложных очертаний «восьмерку», он вернулся на Миусскую площадь и, войдя в третий раз за день в университет имени Свердлова, увидел Кайдановскую на лестнице в окружении группы возбужденных до крайности юношей и девушек. Они там что-то живо обсуждали, но Кравцов водил цепи в штыковую, ему ли пасовать. Раздвинув галдящую молодежь одним неуловимым движением, он взял Рашель за плечи, развернул к себе лицом и немедля – пока решительность не выдохлась – поцеловал в губы.
Поцелуй был… Ну, что сказать? И разве что-нибудь можно объяснить словами? Да и нужно ли? Вкус ее губ – пронзительный, как эхо в горах… решительный, словно смерть – был полон неразвернутыми пока, не определившимися и нереализованными вероятностями будущего…
Что-то случилось в это мгновение. Что-то настолько значительное, что все присутствующие ощутили «движение» времени и вибрирующее напряжение мировых линий. На лестницу упала тишина. И тишина эта все еще звенела в ушах Кравцова даже после того, как окружающая действительность вернула себе власть над жизнью и временем. Снова задышали и заговорили люди, воздух наполнился звуками и запахами, и Рашель шла рядом с ним, увлекаемая твердой рукой бывшего командарма, но «момент истины» не исчез вовсе, стертый пресловутой «злобой дня». Он остался с Кравцовым как мерило и эталон, и как ключ к тайне, которая, получив свободу, бродила теперь в его крови, смешиваясь с любовью, нежностью и страстью…
3
В театре на Тверском бульваре оказалось шумно и несколько более оживлённо, чем следовало ожидать. Масса людей курила и громко разговаривала в фойе, перешептывалась по углам, пересмеивалась, растекаясь по лестницам и коридорам. Однако Кравцов этого и не замечал вовсе, отметив лишь краем сознания, что народ собрался на спектакль самый разный. Из толпы выделялись и «бывшие» – интеллигентного вида, но порядком пообносившиеся завзятые театралы из совслужащих, и «гегемоны» в армейских обносках, и нувориши едва начавшей набирать обороты новой экономической политики. Впрочем, Кравцов оказался настолько занят своей спутницей, – это ведь такое ответственное дело, смотреть на нее, вести с ней разговор, – что ему до других и дела не было. Ему на самом деле и спектакль был теперь «к черту не нужен», в смысле избыточен и неуместен здесь и сейчас, в центре обрушившегося на него тайфуна. Однако следовало признать, Таиров – талант, и слава его вполне заслужена. В постановке присутствовали, разумеется, элементы балагана, но они Максу Давыдовичу совершенно не мешали, а Рашель так и вовсе очаровали. Да и вообще было в действе, творившемся на сцене, так много молодости, задора и жизни, что оно просто захватывало зрителя, пленяло его чувства и не отпускало до самой последней минуты. И все это под чудесную музыку, слаженно и талантливо. И Алиса Коонен действительно оказалась так хороша, как о ней говорили – красавица, и актриса божьей милостью. И Церетели великолепен в роли Ромео. Все это так, и сошествие Мельпомены несколько утишило кипящую в душе Кравцова страсть, не находящую себе выхода и исхода в предложенных обстоятельствах. Ему уже недостаточно было просто держать в руке узкую прохладную ладошку Рашель и слышать ее теплое дыхание совсем рядом со своей щекой. Кровь маршевыми барабанами била в виски. Сердце металось в клетке ребер, но и Кайдановскую, кажется, обуревали те же чувства…
И все-таки одна холодная мысль пробилась сквозь театральные впечатления и переживаемый в острой форме приступ любви.
«Откуда известно, что Семенов причастен к убийству Володарского?» – спросил себя Кравцов в тот самый момент, когда Меркуцио напоролся на клинок Тибальда.
«Это все знают!» – попыталось отмахнуться склонное к компромиссам бытийное сознание, но память воспротивилась насилию над истиной.
«Этого не знает никто!»
«Но Фельштинский опубликовал…» – всплыло из подсознания, и Кравцов обомлел, сообразив наконец-то, что с ним происходит.
Фельштинский опубликовал свою книгу… Как, бишь, она называлась? Что-то вроде «Большевики и левые эсеры»… Он опубликовал ее в Париже или Нью-Йорке… в восьмидесятые или в начале девяностых. И именно там, хотя, возможно, и не там, а где-то в другом месте, Кравцов прочел про таинственного бригкомиссара из Разведупра РККА, бывшего одним из самых удачливых террористов эпохи, человека, стрелявшего в Ленина, но оставшегося тем не менее на службе. Только перешедшего из ВЧК в военную разведку, где и оставался до самой своей смерти – естественно, преждевременной и насильственной – в тридцать седьмом или тридцать восьмом году.
«Обалдеть!»
Первой мыслью Кравцова стал, однако, отнюдь не вопрос об источнике такой феноменальной информированности, а только жаркое и жадное чувство осознания меры богатства, свалившегося на него столь неожиданным образом. Лишь чуть позже – на сцене как раз старый священник вершил брачное таинство над юными влюбленными – до Кравцова начали доходить все следствия произошедшего с ним чуда. Но, как ни странно, именно понимание того, что сознание его не есть более сознание того самого человека, каким он себя помнил и понимал, «охладило пыл» Кравцова. Он успокоился, приняв к сведению новые свои обстоятельства и открывающиеся в связи с этим перспективы, и постановил «не сходить с ума». Чем бы это ни было, кем бы ни стал теперь он сам, правда – обычная правда ежедневного сосуществования – заключалась в том, что он, Макс Давыдович Кравцов, есть лишь то, что он есть. И никакой другой судьбы, кроме той, что развертывается здесь и сейчас, у него нет.
И, освободившись на время от открывшихся ему истин, яростно аплодировал вместе со всем залом. Он был искренен – спектакль Кравцову понравился – и естествен. Его занимали сейчас отнюдь не мысли о Семенове или Троцком, Махно или Сталине, он думал о женщине, хлопавшей в ладоши рядом с ним. Он чувствовал любовь, а не страх, душевный подъем, а не растерянность. Что-то важное – сейчас он знал это наверняка – случилось с ним в Коммунистическом университете на Миусской площади, когда он самым решительным образом выбрал любовь и жизнь, поцеловав у всех на глазах Рашель Кайдановскую. Выбор сделан, остальное – дело техники. И не красит мужчину – думать о чертях и ангелах, когда рядом с ним та, от одного запаха которой заходится «в истерике» его обычно спокойное сердце.
4
– Это так странно, словно бы я и не я вовсе, а героиня какого-нибудь романа… – Страсть улеглась, отступила в сторону, уступив на время место тихому покою, и голос женщины звучит ровно и умиротворенно. – И ты… Чехов, Амфитеатров…
– Я? – искренно удивился Кравцов, лениво припоминая, что же там такое могло быть у Чехова. «Солнечный удар» разве. Но, если говорить о русской литературе, он предпочел бы Достоевского. Не содержательно, не в смысле сюжета или конкретных образов, но вот эмоционально, имея в виду нерв и страсть…
– Я? Из Чехова? Ты помнишь, каким я был, когда пришел в Комитет? Ходячий мертвец, мощи египетские…
– Ну, не скажи! – возражает с улыбкой Рашель. – Что я мощей не видела? Я же с восемнадцатого года на войне. И тифозных видела, и голодающих… Смертью меня не удивить.
«Ее смертью не удивить… Ну, надо же!»
В полулюксе Кравцова темно. Электричества нет третий день, а на дворе ночь. На улице, за высоким окном – темный город под тяжелым, затянутым тучами небом. Как принято говорить, не видно ни зги. Пока шли из театра, совсем стемнело, кое-где улицы, казалось, полностью вымерли, словно по ним прошли апокалипсические Мор и Глад. Если и не страшно, то уж точно – неуютно. Но, видимо, те, кто мог обернуть неясные опасения в ужасную реальность, вполне здраво оценили недвусмысленно засунутые в карманы руки двух припозднившихся любовников, возникающих порой из тьмы, чтобы пересечь лунную дорожку, и вновь исчезающих из виду. Но не все же москвичи владеют личным оружием? Поэтому городские пространства темны и покинуты, предоставленные знобкой тишине и кладбищенскому покою. Темно. Но и по эту сторону новеньких стекол – «И где только добыли при нашей-то бедности?!» – тоже властвует тьма египетская. Где-то – и Макс Давыдович даже знает, где именно – есть у него свечка в купленном по случаю с рук дрянном подсвечнике. Но когда пришли сюда, добравшись пешком из театра, все произошло так стремительно и естественно, что об огне никто и не подумал.
– Слова… – Кравцов все-таки заставил себя встать. – Что выразишь словами? – сказал он, продвигаясь на ощупь к тумбочке. – Пустые звуки…
– Ах, ты об этом! – смеется грудным смехом Рашель. – Мысль изреченная есть ложь? Так?
– Так, так, – соглашается Кравцов, отнимая у мрака свечку и коробок спичек. – У меня есть вино, Рашель Семеновна. Настоящее, – меняет он тему, чиркая спичкой. – Можно тебя угостить?
Вспыхивает огонь, и мрак с треском лопается, расходится клочьями вокруг оранжево-желтого всполоха.
– Вино… – она словно бы пробует слово на вкус. – Звучит соблазнительно. А табачком, товарищ, не побалуете?
– У меня есть настоящие папиросы. – Кравцов ставит свечу на табурет, придвигает к дивану и видит огромные темные глаза. Они блестят, отражая игру пламени. Прядь волос, упавшая на высокий белый лоб, линия шеи и тонкого плеча… И отводит взгляд. Становится неловко, но в следующее мгновение он понимает, насколько не прав. Сам-то он стоит в неверном свете свечи в чем мать родила.
«Экая притча! Словно мальчишка-гимназист!» – думает он, покачивая мысленно головой, и снова переводит взгляд на Рашель. В колеблющемся оранжево-золотом сиянии кожа ее кажется то серебристо-белой – там, где свет и тьма обозначают границы возможного, – то золотистой и даже изжелта-красной. Тонкая рука, полная грудь, волна распущенных волос, обрамляющих узкое изящное лицо. Просто Ла Тур какой-то… женщина в отблесках живого огня.
– Что ты видишь? – голос чуть напряжен. По-видимому, она переживает чувство неловкости. Стыдится своей наготы, но и гордится ею, дарит жадному взгляду любовника, одновременно захватывая его, покоряя, завоевывая.
– Тебя.
– А еще?
– Красоту, – Кравцов сбрасывает оцепенение и, продолжая говорить, возвращается к прерванным делам: достать вино, откупорить бутылку, разлить по стаканам, нарезать хлеб, выложить папиросы…
– Я вижу красоту. Ты слышала, Рашель, о художнике Ла Туре?
– Ла Тур?
– Можно и по-другому, де Латур…
– Нет, не слышала. Он француз?
– Он лотарингец, что в семнадцатом веке не всегда означало – француз, – Кравцов протянул Рашель папиросу и приблизил свечу, чтобы дать прикурить.
Глаза женщины вспыхнули темным янтарем, кожа засияла шафраном и золотом, и налились всеми оттенками шоколадного цвета обращенные вверх соски.
– Жорж Ла Тур, как и его современник – мастер света свечи[15], писал людей, освещенных огнем. И делал это лучше многих. Просто замечательно! Особенно женщин…
– Не называй меня полным именем! – просит она, затягиваясь, и вдруг улыбается. – Зови меня Роша!
– Я буду звать тебя Реш, если позволишь, – Кравцов тоже закурил и протянул Рашель стакан с вином, оставив себе жестяную кружку.
– «Реш», буква древнееврейского алфавита, – папиросный дым клубится в пятне света, колеблется, течет. Сизый, палевый, белоснежно-серебряный.
– Так что ж? – пожимает плечами Кравцов.
– Тогда зови! – соглашается Кайдановская и подносит стакан к губам.
– Друзья называют меня Максом… – Доски пола холодят ступни, но лоб горит как в лихорадке, и словно от озноба вздрагивает временами сердце. – Мама тоже звала меня Макс…
– Макс, – повторяет за ним Рашель. – Максим. – пробует она на вкус полное его имя. – Товарищ Кравцов… – щурится, откладывая дымящуюся папиросу на блюдечко со сколотыми краями. – Товарищ командарм… Командарм… – стакан возвращается на табуретку, и женщина встает с дивана, открываясь взгляду Кравцова во всей своей волнующей наготе. – Иди ко мне, Макс! – произносит она вдруг просевшим на октаву голосом. – Обними меня, пожалуйста! Скорей! Сейчас! Сейчас же!