Часть 6 из 8 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Никаких сандалий для душа
Никаких шлепок
Никаких солнечных очков
Никаких курток
Никаких «верхних рубашек»
Никаких «балахонов» и никакой одежды с капюшоном
Никакой облегающей одежды
Одежда не должна быть слишком свободной или мешковатой
Внешность, волосы и одежда должны иметь профессиональный вид и соответствовать хорошему вкусу.
Прибывающим в государственное учреждение в недолжном виде будет отказано в доступе и посещении заключенных.
4
Если его ученики смогут научиться как следует думать и получать удовольствие от чтения книг, они в каком-то смысле станут свободны. Так Гордон Хаузер говорил себе и им тоже. Но бывали такие дни — например, когда одна заключенная вошла в классную комнату и выплеснула в лицо другой женщине кипяток с сахаром, — когда он не верил в это. Бывали дни, когда ему казалось, что настоящий смысл его работы в том, чтобы гробить свою жизнь, пытаясь учить людей, которые были готовы сожрать друг друга живьем. Надзиратели только всё усложняли, поскольку они ненавидели этих женщин, настроенных и без того враждебно к свободным служащим, таким как Гордон. Надзирателей заставляли проходить групповую психотерапию, и они бесились от этого.
— Это всё из-за вас, сучек, вы вечно сопли распускаете и достаете вопросами, — говорили они. — У вас сплошные «за что?» да «зачем?».
Все надзиратели тосковали по лучшим временам, когда они работали в мужских тюрьмах, где они смотрели на внутрисистемных мониторах в безопасных наблюдательных комнатах, как заключенные пускают друг другу кровь, а в остальное время зэки жили строго по понятиям. Тогда как зэчки спорили и препирались с надзирателями, а надзиратели, словно нарочно, вели себя как можно грубее, во всем возражая им, что вызывало больше сложностей, чем подавление бунтов. Никакому надзирателю не хотелось работать в женской тюрьме. Гордон не знал этого до тех пор, пока не попал в ЖТСК по собственному выбору, так как ему было удобно добираться из Окленда, и еще потому, что работать учителем в женской тюрьме казалось ему менее опасным, чем в мужской.
Его трудовая деятельность началась в тюрьме для несовершеннолетних в Сан-Франциско. Он проработал там шесть месяцев, и ему было морально тяжело. Подростки в клетках рассказывали ему о своих приемных семьях, о сексуальных домогательствах и прочих издевательствах. Большинство из них были сиротами, но не все. Гордон видел родителей некоторых из них в зале ожидания суда, по которому он проходил по пути в свою классную комнату за решетчатой дверью: на этих людях были дырявые спортивные штаны, футболки со всевозможными эмблемами, неказистая обувь — это были бедняки, жившие как придется. Неужели судьи по делам несовершеннолетних не понимали по виду надзирателей, что малолетним заключенным нечего рассчитывать на справедливое отношение? Указания на стенах призывали подтянуть штаны, потому что штаны на бедрах считались признаком неуважения. У Гордона был ученик, которому всегда доставалось из-за слишком низко спущенных штанов. Это был крупный белый парень с близко посаженными глазами на мясистом лице.
— Ты говоришь, словно ты черный, — сказал черный парень этому белому, — а выглядишь как дебил.
«БОСИКОМ НЕ ВХОДИТЬ», — гласило указание у входа в здание. Как будто кто-то мог прийти в СИЗО или суд, в муниципальное здание на мрачном углу, продуваемом ветрами, совсем не близко от пляжа, без обуви. Другое указание гласило: «В МАЙКАХ НЕ ВХОДИТЬ». А ниже изображалось большое семейство, в котором все, от мала до велика, были в майках и сверкали телесами. И что такого было в оголенных плечах? Откуда был этот страх правоохранительных органов перед голыми плечами?
— Чтобы загреметь сюда, нужно быть страшным как черт, беззубым и жирным, как бочка, — сказал Гордону капитан полиции в ЖТСК в его первую неделю на новом месте.
Когда капитан говорил это, позади него проходили прекрасные женщины, уборщицы со швабрами и вениками, толкавшие мусорные ящики на колесиках, среди них были стройные и молодые, со всеми зубами, улыбавшиеся и подмигивавшие Гордону, словно предметом шутки был сам капитан, отличавшийся избыточным весом.
Одна из этих женщин тут же привлекла тайное внимание Гордона. Его тронуло ее задумчивое лицо, в котором было что-то детское, и большие темные глаза. Вот что такое красота, подумал он: когда чье-то лицо затрагивает твои чувства. Она все время читала, ее глаза не поднимались от книги. Как известно, привлекательные люди вполне сознают свою красоту. Они проверяют ее на других, они подчеркивают ее, предлагают в обмен на что-то и управляют ею. Хаузер никогда не имел склонности к таким шарадам, будь то в тюремной жизни или в другой, реальной, которая становилась для него все менее реальной. Но эта девушка никак не использовала свою красоту, чтобы манипулировать кем-то, и возможно, как думал Гордон, даже не знала о ней, и когда однажды он посмотрел на нее долгим взглядом, она взглянула на него, и, перед тем как она отвернулась, он увидел страх в ее глазах или то, что он принял за страх.
Он не знал, в каком блоке она жила. Она состояла в дворовой бригаде, но ее, вероятно, перевели, потому что он больше не видел ее. Несколько раз он замечал ее в юридической библиотеке, работающей, как и другие заключенные, над своим ходатайством о пересмотре дела. Один раз он видел ее в часовне, молившейся в небольшой группе. И один раз — в почтовом отделении, где она ожидала посылку, отчего он испытал безотчетную ревность — от кого могла быть эта посылка? Вероятно, от мужчины, соперника. Девушка была слишком хорошенькой, чтобы посылка была не от мужчины. А если посылка была от ее матери или сестры, это означало, что она не просто «найденыш» Гордона, а чей-то близкий человек, о котором заботятся, и он заранее представил, как их возможная связь могла осложниться влиянием на нее этих людей, занимающих какое-то место в ее жизни, неизвестных ему.
ЖТСК расшифровывалось как Женская Тюрьма Северной Калифорнии, но надзиратели говорили «Жаль Терять Сорок Косарей»[13], намекая на дилемму, стоявшую перед ними, между своей работой и неуставными отношениями с заключенными. В своих фантазиях надзиратели тянули за рычаг на КПП, и в окошке выпадали либо три золотых, либо три клубнички. И если надзирателю выпадали клубнички, это требовало от него предельного благоразумия, чтобы не поддаться соблазну.
Когда отец Гордона забирал его в детстве из публичной библиотеки Мартинеса, которая была больше, чем скромная библиотека их родного городка у пролива Каркинес, отец говорил ему: «У тебя поразительный самоконтроль, это я точно скажу». Его отец работал на металлургическом заводе и думал, что всякий, кто может весь день просидеть, вглядываясь в крохотные значки на странице, должен обладать огромной силой воли. Но Гордон обожал читать. Чтение раздвигало границы его мира. В средней школе он влюбился в Достоевского, в книгах которого он находил отклик своим мрачным раздумьям и сомнениям. Достоевский подрывал всякую веру, кроме веры в порочный земной мир, по которому скитались люди, борясь, развращаясь и убивая. Опять же, Достоевский был христианином, и те, что боролись и скитались в его романах, сбились с пути, предначертанного Богом. Достоевский был громадой вселенского масштаба — вселенной, имевшей порядок, но не застывший и искусственный порядок Древней Греции. Это были раскидистые дебри сумбурных злоключений, и, читая Достоевского, Гордон знал, что вступает в область истины.
Его отец уже умер, когда Гордон наконец нашел такую работу, которую он бы одобрил, — под защитой профсоюза, с пособиями. Гордон никогда не думал работать в тюрьме. Он отклонил массу предложений, пытался остаться в аспирантуре, сдал устные экзамены со второй попытки, получил грант на промежуточном этапе — стал магистром по английской литературе. Но диссертация, которую он планировал написать по Торо — образ «духовной линьки» в творчестве Торо, образ нового человека, судьбоносный образ американского Адама (эта идея привлекала Гордона своей безудержной самонадеянностью, к тому же ему, как и всякому человеку, хотелось изменить свою жизнь, переродиться, стать свободным и безгрешным), — вызывала у него чудовищное напряжение. Он не ладил со своим научным руководителем. Чем большего успеха он достигал в глазах руководителя, тем меньше у него получалось с увлечением развивать свою собственную тему. Он чувствовал себя в ловушке невыполнимых обязательств. На нем висел долг, грозивший ему потерей преподавательской стипендии. Ему нужно было работать. Он нашел работу внештатного преподавателя в местном колледже в Окленде. Эта работа едва обеспечивала его существование и не оставляла времени на диссертацию. Возможно, в этом была и светлая сторона. У него имелась причина не трудиться над ней. Но внештатная работа была временной. В приступе отчаяния он подал заявление на вакансию преподавателя, размещенную Калифорнийским департаментом исправительных учреждений. Он прошел собеседование, и его захотели взять на полную ставку, что решило для него денежный вопрос. У него был друг по имени Алекс, который написал диссертацию по Мелвиллу и обратился на биржу труда как специалист по истории и культуре американских индейцев, притом что он ни во что не ставил таких специалистов, считая их кучкой сентиментальных провинциалов. Алекса принимали с уважением, он проходил собеседования, общался со специалистами. Люди называли Алекса вундеркиндом, хотя он был ровесником Гордона и других своих коллег. Просто Алекс выглядел не старше восемнадцати. Алекс знал, как себя вести с влиятельными людьми, сочетая в нужной пропорции иронию и почтительность. В департаменте образования были люди, которые брали его под свое крыло, опекали. Но Гордон у таких людей никогда не вызывал расположения. И он освободил дорогу Алексу, чтобы остаться его другом. Гордон не завидовал ему, так он говорил себе.
Он сам не успел осознать, как рабочие дни в ЖТСК стали определяться для него тем, удавалось ли ему увидеть девушку, занимавшую его мысли. Она отводила глаза, когда Гордон смотрел на нее. Он раздумывал, как заговорить с ней.
Когда же Гордон обнаружил, что она училась на курсах косметолога, его дни перестали подчиняться случайности. В тюрьме был косметологический салон, где служащие могли подстричься за двенадцать долларов. Он записался на прием и пришел именно в тот день, когда она была там. В этот решающий день он уселся в парикмахерское кресло перед ней, и она накинула на него передник и завязала на шее. Когда ее пальцы коснулись его головы, он словно прирос к креслу, и его нервы затрепетали.
Возможно, его чрезвычайная восприимчивость к ее прикосновениям объяснялась тем, что он уже несколько месяцев был один. Когда девушка провела краем расчески по его волосам, он ощутил волну мурашек, прошедшую по голове и шее. Он был электросхемой, на которую подали ток. Прикосновение расчески в руках этой девушки пробуждало в нем чувство, сочетавшее томительное желание и его удовлетворение.
— У вас приятные волосы, — сказала девушка.
У него были совершенно нормальные, обыкновенные волосы. Прямые и русые. Гордон удивлялся, как красота порой восхищала его, а в других случаях совершенно не трогала. Кожа этой девушки была некрасивой, но ему это даже нравилось, поскольку так она казалась ему более реальной. На ней были казенные кроссовки, «педали», как называли их девушки, а это значило, что она была неимущей, потому что те, у кого шелестела хоть какая-то наличность, заказывали фирменные теннисные туфли из каталога по почте. Она как будто не замечала или не придавала значения, что у нее не было никаких вещиц, заказанных по каталогу или присланных кем-то. В мечтах Гордона Хаузера ее казенная голубая одежда представлялась ему чем-то вроде больничного халата, одежды медсестры, а не заключенной — формой человека, который заботится о других, ведь она заботилась о нем. Она подстригала его, касаясь его головы расческой.
И еще кое-что. Она была чернокожей, но с Гордоном разговаривала как белая. Она жила в почетном общежитии[14] и везде носила с собой Библию. Из-за этого он решил, что она любит книги, хотя вполне мог ошибаться.
Гордон стал ходить в парикмахерскую каждую неделю. В один из таких дней, когда он направлялся в косметологический корпус, его увидел свиноподобный капитан, проезжавший мимо на своем электромобиле.
— Ты что-то зачастил туда, а, мистер Хаузер? Разве ты не стригся на прошлой неделе?
Капитан, как и многие другие полицейские, слишком жирные, чтобы передвигаться пешком, напоминал Гордону близнецов-жиртрестов в ковбойских шляпах из Книги рекордов Гиннесса, которые ездили на мопедах из спальни на кухню.
Гордон посмотрел на капитана с легким презрением и сквозь него на девушку, к которой приходил, подметавшую сейчас пол под крайним креслом в косметологической школе, тем креслом, в котором он будет сидеть, ощущая ее прикосновения к своей голове.
Большинство этих жирдяев привозили с собой контейнеры с едой размером с чемодан. Они были снабжены выдвижными ручками и колесиками, слишком большие для ручного ношения. Какое было дело этому капитану до того, как часто Гордон платил свои двенадцать долларов, чтобы эта девушка касалась его головы? Это его совершенно не касалось.
Он сказал капитану, что у него, похоже, быстро растут волосы. Капитан как будто испытал удовлетворение оттого, что доставил Гордону беспокойство, слегка напряг его.
Капитан укатил на электромобиле, его огромный зад в армейских штанах свешивался по краям.
Даже у такого человека, как отец Гордона, который держал дома всего несколько книг, имелся экземпляр Книги рекордов Гиннесса. В тюремной библиотеке их было несколько. Это была библия милостью Божией для людей, не любивших книг.
Прошло немало времени, прежде чем Гордон признался себе в том, что худоба его возлюбленной наводила его на мысль о ее образованности только потому, что жирные тюремные надзиратели были невеждами. На самом деле он никогда всерьез так не считал. Просто все так совпало, что в нем вспыхнула эта безрассудная страсть: его собственный снобизм, его чуждость духу военщины, царившему в тюрьме, физическое влечение к этой девушке. Все это сформировало его чувство, своего рода надежду, нацеленную на нее, на ее обещание чего-то, однако не того, что случилось в действительности.
У него была подруга, Симона, преподавательница в том самом колледже, где он работал внештатным преподавателем. Она была миловидной, весьма неглупой и немногословной. Большинство людей все время болтают, чтобы заполнить тишину, даже не сознавая, как досаждают этим. Симона же говорила, только если действительно хотела что-то сказать, но он ушел от нее, хотя с трудом понимал почему. Может быть, потому, что он нравился ей больше, чем ему хотелось бы. Он знал, что есть люди, которым не нравится быть объектом сексуального внимания, но себя он к ним не причислял. Как только случайная женщина поманила его, он не смог устоять. Иногда он скучал по Симоне, но каждый раз вслед за желанием увидеться с ней он с облегчением думал о том, что ему больше не нужно вникать в ее заморочки. Если бы она могла просто появляться в определенные моменты — когда ему хотелось секса или поговорить с кем-то, — это было бы замечательно, но с людьми так не бывает. В любых отношениях ты должен часами выслушивать излияния близкого человека о чем-то, что тебя совершенно не волнует, кивая при этом с искренним видом. Тебе приходится скрывать непостоянство своих чувств и притворяться, что твоя любовь неизменна в любую секунду, но для Гордона это было адским мучением.
Девушка из парикмахерской относилась к нему по-свойски, словно понимая, почему он так часто приходит на стрижку. Но она ничем не выдавала своих чувств. Другие женщины называли его красавчиком, провоцируя на флирт. Но эта девушка не позволяла себе ничего такого. Она подстригала его, стараясь не смотреть ему в глаза. На его вопросы она отвечала застенчиво и односложно. Ничего в языке ее тела не намекало на флирт. Это было залогом безопасности их отношений. Близость с ней ограничивалась для него ощущением расчески на коже головы. Ее тихим дыханием. Медленным клацаньем ножниц, смыкавшихся на его влажных волосах. Ее пальцами, смахивавшими волоски с его плеч.
Даже несмотря на одержимость этой девушкой, ему иногда хотелось оставить работу в тюрьме, но эта мысль была такой нечеткой. Человек может каждый день говорить себе, что хочет изменить свою жизнь, может собираться изменить ее, и день за днем продолжать жить по-прежнему, так что на деле желание перемен оказывается самовнушением, позволяющим выносить эту жизнь уже потому, что человек сознает ее негодность, а значит, для него еще не все потеряно.
Однажды вечером, когда Гордон убирал бумаги в портфель, эта девушка вошла в пустой класс по учебному пропуску. Хотя она не была его ученицей. Она закрыла дверь за собой. В комнате было смотровое окошко, но Гордон знал, что полицейский не пройдет под ним еще десять-пятнадцать минут.
Ему хотелось бы сказать, что ничего такого не случилось. Как будто и говорить не стоило, и все же он почувствовал, что оказался по другую сторону правосудия. Закрыв дверь, она приблизилась к нему. Их губы соединились. Да, он поцеловал ее, и не только. Его рука нащупала ее тело под рубашкой, а затем соскользнула в промежность, чтобы проверить, как она отреагирует, и она отреагировала правильно, взаимно — могло показаться, что Гордон что-то обдумывал, выбирал, взвешивал, но это было не так. Он ничего такого не думал. Они просто прижимались друг к другу, не более того, полностью одетые, не дольше минуты, если не меньше, а затем она сказала, что уже поздно и ей пора возвращаться в свой блок.
Она подала жалобу по форме 602, указав, что он тискал ее. Эта прекрасная женщина подставила его. Как он понял потом, она сделала это по сугубо личным соображениям, имевшим отношение к одной из его учениц, которая была ее подругой. Его слово против ее. С ним связалась следственная группа, ему пришлось давать объяснения, и хотя они не нашли ничего серьезного, ему сделали выговор в излишней фамильярности. И посоветовали перевестись в другое учреждение. Его, словно консервную банку, выпихнули пинком под зад в Калифорнийскую долину. Его перевели в Исправительное учреждение для женщин в Стэнвилле, куда никто не шел работать по собственному желанию.
5
Вы можете подумать, что моя судьба решилась в тот вечер, когда я обнаружила, что меня поджидает Курт Кеннеди, но я считаю, что мою судьбу решили суд, судья, прокурор и мой публичный защитник.
Вот что я помню о том дне, когда я встретила своего адвоката: меня посадили в лифт, в котором пахло потом, скопившимся на поручнях из нержавеющей стали. Помню гнетуще-яркое свечение осветительных панелей. Гудение зала суда. Тапки, на которых значилось по бокам «Округ Л-А».
Когда пришло время, судебные приставы направили меня по коридору. Они шли спокойно, а я шаркала ногами в кандалах в направлении длинной стеклянной коробки в тридцатом департаменте, где подследственные встречают судью. Меня привели в кабину для обвиняемых, в которой было окошко на уровне лица, чтобы я могла говорить с адвокатом. Я видела весь зал суда. Там была моя мама. Я была ее дочь, и ее дочь была невиновна. Ее присутствие вселило в меня детскую надежду. Увидев меня, она помахала мне с грустным видом. К ней подошел судебный пристав и что-то сказал. Вероятно, чтобы она мне не махала.
Таблички в зале суда призывали: «Запрещается праздное поведение». «Запрещается жевать жвачки». «Запрещается спать». «Запрещается есть». «Запрещается пользоваться сотовыми телефонами». «Запрещается присутствие детей младше десяти лет, если они не вызваны в суд повесткой в качестве свидетелей». В каждом зале суда, где мне приходилось сидеть, пока мое дело передвигалось по инстанциям, я старалась не читать их. Я должна была ежесекундно изображать невыносимые муки раскаяния на случай, если кто-то взглянет в мою сторону — присяжный заседатель, родственник жертвы или судья. Каждый миг я должна была показывать всем своим видом, что я не нахожу себе места после того, что я сделала. Я не могла позволить себе выглядеть скучающей, или голодной, или уставшей. Я должна была выглядеть бесконечно виновной, чтобы кому-то могло показаться, что я заслуживаю хоть какого-то снисхождения.
Я рассматривала людей в зале перед судейским столом, пытаясь определить среди них моего адвоката.
Мое дело должно было слушаться после дела обвиняемого, сидевшего рядом со мной, по имени Джонсон: Джонсон против народа. Мне не терпелось познакомиться с моим поверенным, и в ожидании его или ее я смотрела, как этот Джонсон пытался общаться со своим адвокатом, стариком с седыми волосами, спадавшими волнами ниже плеч.
— Моя мама шериф, — сказал Джонсон неразборчиво.
Его лицо было скреплено проволокой, так что он едва мог говорить. Он издавал горловые звуки, словно с кляпом во рту.
— Мистер Джонсон, ваша мама — шериф? — произнес старый адвокат с наигранным изумлением. — В каком отделении?
— Не моя. Моей девушки. В залоговой фирме.
— Ваша девушка работает в залоговой фирме? Тогда, вероятно, она не шериф, мистер Джонсон?
— Фирмой владеет ее мама.
— Ваша теща владеет залоговой фирмой? Как она называется?