Часть 25 из 34 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В кондитерской «Силезия» на Охлауэрштрассе было шумно и многолюдно. Окутанные папиросным туманом официантки в гранатовых платьях с кружевными воротниками преодолевали слаломную трассу от бара к мраморным столикам, запотевшим зеркалам, шумным лавочникам, чиновникам, набивающимся штруделями, и грустным гимназистов, которые зачерняли бумажные салфетки любовными страданиями и откладывали, насколько могли, момент урегулирования счета.
Один из страдальцев Вертеров боролся как раз над метафорой, которая наилучшим образом, в экспрессивнейшей манере, передала бы Катуллово odi et amo[23], когда на салфетку, заполненную его запутанными чувствами, упала тень. Мальчик поднял голову и узнал господина Эберхарда Мока, дядю его приятеля Эрвина. В других обстоятельствах такая встреча доставила бы ему большую радость. Теперь, однако, взгляд криминального советника ввел студента в сильное смущение, как это было, когда Мок год назад, на нескольких встречах, помог Эрвину и его коллегам понять причудливый стиль Ливия, как это было, когда после нескольких бесплатных репетиторов они пригласили советника в это кафе и слушали его полицейские истории. Мок сел, не сказав ни слова, возле гимназиста и улыбнулся ему. Из кармана пальто он достал портсигар, заказал у официантки кофе и яблочный пирог. Ученик тоже не говорил и соображал, как продлить до бесконечности свое молчание. Он знал, зачем пришел криминальный советник.
— Скажите мне, Брисскорн, — Мок подсунул портсигар собеседнику, — где я могу найти Эрвина?
— Он должен быть дома, — молодой человек, не глядя на Мокко, вытянул папиросу из-за резинки.
Мок знал, что Брисскорн лжет, что он сделал ребяческую шутку, как когда — то, когда — как ему рассказывал Эрвин — его спросил латинист Пехотта, где в этом предложении есть сказуемое, он ответил, что между словом, начинающим предложение, и точкой. Мок был уверен, что Брисскорн врет, потому что ищущий его дядя начал бы с дома, а не с этой парной, наполненной печеньем, кофе и теплыми густыми ликерами; об этом знал бы каждый, кто был бы в курсе побега Эрвина, а следовательно, говоря: «Наверное, дома», гимназист сказал: «Я знаю где, но вам не скажу».
— Мой дорогой господин Брисскорн, — Мок уставился на собеседника, — вы знаете, что профессор Пехотта — мой коллега с студенческих времен? И это хороший коллега, почти приятель. Мы много пережили, много выпили пива на собраниях студенческих товариществ, не раз и не два потели от страха на университетском жюри, когда профессор Эдуард Норден смотрел на нас, выбирая другую жертву, которая будет анализировать метрически какой-то хор из Плаута… Да… — он раскрошил ложечкой яблочный пирог. — Мы были приятелями, как вы и Эрвин, мой племянник, мы были верны друг другу, никто из нас не сдал бы другого… Но если бы Фердинанд Пехотта искал в те давние времена своего родственника и приятеля, чтобы поговорить с ним и предотвратить какую-то глупость, я бы нарушил слово, данное Пехотте…
— Господин советник думает, что я предам приятеля под влиянием столь интересного предложения? — Брисскорн крутил в длинных пальцах очередную папиросу. — Я знаю, что Пехотта меня ненавидит и скорее расстанется с вами, чем перестанет меня мучить…
— Вы меня оскорбляете, — Мок допил кофе, встал из-за стола и осторожно потрогал флакон в кармане пальто. — Вы сомневаетесь в моих словах… Вы умны и хорошо поняли мое предложение, но вы думаете, что я хочу обмануть вас, что я мелкий мошенник, скрытый обманщик, верно? Знаете, молодой человек, что такое дружба между мужчинами?
— Эрвин у Инге Генсерих, — сказал Брисскорн и раздавил в пальцах незакуренную папиросу. Светлый табак «Джорджия» рассыпался на мраморную столешнице.
— Благодарю вас, — Мок подал ему руку. Гимназист схватил ее и крепко пожал.
— Мужская дружба и мужское слово — это, пожалуй, что — то самое надежное в мире, — сказал Брисскорн. — Я верю вам, господин советник… То, что я выдал, где Эрвин, не заставит нашу дружбу погибнуть…
— Самая верная в мире вещь, — Мок покрутил в пальцах шляпу, — это смерть. Напиши так своей Лотте.
Вроцлав, суббота 21 декабря, половина шестого
Мок не должен был никого спрашивать, кто такая Инге Генсерих или где живет. Он знал прекрасно флигель на Гартенштрассе, 35 за галантереей Хартмана. Именно там жила эта известная художница, которая — как помнил Мок из картотеки — десять лет назад появилась в силезской столице. Сначала она начала тут искать счастье как модель. Славилась тем, что — если она согласилась какому-нибудь художнику позировать — это было однозначное согласие на разделение с ним ложа. Однако «да» не произносилось слишком часто и зависело во большой степени от оплачиваемого ей гонорара. Поэтому неудивительно, что красивая, загадочная и скрытная Инге была моделью и музой только самых богатых художников. Одному из них, некому Арно Генсериху, автору сюрреалистических подводных пейзажей, Инге дважды ответила «да» — раз, вскоре после того, как он был представлен ей, второй раз — у алтаря. После шумной свадьбы молодая пара поселилась на Гартенштрассе, 35 и более года продолжала после свадебной ночи вечеринку, к ужасу и ярости мирных и трудолюбивых соседей. Там Мок впервые увидел Инге, когда в 1920 году был вызван своим тогдашним шефом, оберполицмейстером из пятого округа, на акцию успокоения дикой пьяной оргии, которую устроили молодые супруги. Моку тогда тяжко далась живописная страсть присутствующих на вечеринке гостей. Он проклинал артистические таланты джентльменов и дам, которые, запачканные морфином, разлили краски и своими голыми телами смешали их на палитре пола. Мок схватил тогда Инге в объятия, накрыл ее одеялом, а потом начал тяжелую борьбу, чтобы ее вывести из квартиры. Еще сегодня, проходя мимо галантереи Хартмана, он почувствовал ее зубы на своей руке, все еще видел, как она вылила на его костюм из дорогой польской бельской шерсти ведро синей масляной краски, которой ее муж пытался передать меланхолию подводного пейзажа. Мок также вспоминал себя, как будто с отдаления, в замедленном темпе, когда он поднимал кулак над стройной головой Инге и наносил удар.
Он отринул печальное воспоминание об издевательствах над арестанткой и направил мысли на более позднюю судьбу Инге. Он вспомнил другой вызов, осеннюю ночь и кресло, в котором Арно Генсерих добровольно закончил свою жизнь сразу после того, как увидел свою жену, обнимающую стройными бедрами обритую голову атлета из цирка Буша.
Мок стоял на лестничной площадке и отворил окно. Несмотря на холод он чувствовал струйки пота, стекающие ему за хирургический корсет. На небольшом дворе, в свете газового фонаря катались дети. Их радостный крик вспугнул стаю ворон, которые оккупировали крышки мусорных баков, и накладывался на два скрипучих отголоска. Первый из них издавал заточник — он расставил во дворе управляемую педалью машину и заточил ножи, которые скоро вонзятся в мягкие животы рождественских карпов. Второй скрежет доносился из-под помпы. Девочка в заштопанном пальтишке качалась на ней, наполняя ведро, а слишком большие на ней ботинки хлопали каблуками на утоптанном снегу в ритм скрипению заржавевшего устройства. Из старого, лишенного крыши сарая в самом конце двора выходила струйка дыма. Двое детей, переодетых индейцами, воткнули в клепку сарая четыре палочки, а затем развесили на них залатанное одеяло. Таким образом возник вигвам, в центре которого горит костер. Через некоторое время из вигвама донеслись дикие крики краснокожих.
Мок поднялся по лестнице и освежил в памяти дополнительную информацию об Инге. Вернисажи, во время которых ее идеальное тело было обернуто только бархатным плащом, ее любовники — представители всех профессий, ее разрозненные образы, которые нарушали сон мирным вроцлавцам, и ее картотека в архиве комиссии по наркотикам — все это Мок теперь деловито собирал в укромных уголках мозга, как оружие против хитрого противника. На полу у двери Инге кто-то стоял. Советник одной рукой достал револьвер, другой зажег зажигалку. Огонек осветил коридор. Мок спрятал старый «вальтер» в карман, а освободившуюся от его тяжести руку он протянул стоящему мужчине.
— Хорошо, Майнерер, — вздохнул Мок. — Вы тут, где должны.
Майнерер молча протянул ему руку. В тишине зимнего дня, в сумраке лестничной площадки были слышны женские стоны, которые не могли заглушить крики индейцев. Эти звуки доносились из-за двери Инге Генсерих. К этому присоединился пронзительный скрежет пружин кровати.
— Это мой племянник? — спросил Мок. Не дождавшись ответа, он с заботой посмотрел на Майнерера. — Вы устали. Завтра у вас выходной. Послезавтра приходите ко мне на восемь на инструктаж… Вы хорошо выполнили задание. Мы закрываем дело Эрвина Мока. С этого момента вы ведете с нами дело «календарного убийцы».
Майнерер, не сказав ни слова, повернулся и спустился по лестнице. Мок улыбнулся при мысли о своем племяннике и прислушивался дальше. Шли минуты, на лестничной клетке загорелся свет, плохо одетые жители дома проходили мимо Мока, даже один из них, старый машинист, пытался спросить его, что здесь ищет, но полицейское удостоверение быстро удовлетворило его любопытство. Женский голос звал детей домой, на ужин, крики во дворе умолкли, умолкли стоны Инге, больше не скрежетала ни помпа, ни шлифовалка, ни кровать, на которой Эрвин Мок становился мужчиной.
Мок нажимал на звонок и ждал. Долго. Очень долго. В конце концов дверь приоткрылась, и Мок увидел лицо, которое иногда снилась ему по ночам как эриния, как укор совести. Инге знала, кто дядя ее последнего любовника — поэтому визит Мока не мог быть ошибкой. Она открыла дверь настежь и вошла в единственное, как он помнил, помещение в этой квартире, оставив советником одного в темной прихожей. Мок огляделся и — к своему удивлению — не заметил никаких мольбертов. Потянул носом и не почувствовал запах краски. Еще больше он удивился, когда в огромной комнате не увидел, кроме беспорядка, ничего, что бы свидетельствовало о артистической профессии хозяйки дома. Эрвин, ничего не говоря, сидел на скрипучей кровати, обернутый простыней, которая медленно намокала от его пота.
— Как красиво тут у вас, госпожа Генсерих, — сказал Мок, садясь у стола. На заваленной окурками столешнице он с трудом нашел место для локтей. — Не могли бы вы оставить нас на минутку одних?
— Нет, — сказал твердо Эрвин. — Она должна тут быть.
— Хорошо, — Мок снял пальто и шляпу. Из-за отсутствия места, куда бы их положить, пальто перевесил через плечо, а шляпу заложил на колено. — Тогда скажу коротко. У меня к тебе просьба. Не пропускай школу. Ты ученик примы. Через несколько месяцев выпускной. Сдай ее и изучай германистику, философию или что-то другое, что не принимает твой отец…
— Ведь этого не одобряет также и дядя. Две или три недели назад дядя сказал на обеде.…
— Я сказал, что сказал, — разозлился Мок. — Сожалею об этом. Не думал так вообще. Я хотел тебе об том сообщить, что сказал, когда забрал тебя из казино, но ты был слишком пьян.
— Трудно вам достается слово «прости», — сказала Инге. Мок некоторое время смотрел на нее и боролся со своей яростью, восторгом и желанием унизить художницу. В конце концов восторг победил. Инге была слишком красива с рассыпавшимися темными волосами. Зрелый мужчина почувствовал запах теплой постели, распаленного тела и полного удовлетворения. Он улыбнулся ей и обратился снова к Эрвину.
— Закончи школу и сдай диплом. Не хочешь жить с отцом, тогда живи у меня. Софи очень тебя любит, — он подошел к племяннику и шлепнул его по затылку. — Прости, — он поставил на стол бутылку водки. — Давайте все выпьем.
Эрвин повернулся к окну, чтобы скрыть волнение. Инге приложила салфетку к губам и закашлялась, а в ее глазах, уставившихся на Мока, появились слезы. Мок смотрел на нее, но не думал о ней, думал о своих словах «Софи очень тебя любит», о своей встрече с женой: вот они снова вместе, его кабинет занимает Эрвин, Эрвин учится на бакалавра, Софи навещает его в кабинете своего мужа…
— Должен дядя также извиниться, — сказал Эрвин.
Наступило молчание. Во дворе раздался пронзительный крик и стук ботинок по утоптанному снегу. Кто-то споткнулся или поскользнулся на гололеде и глухо упал в снег. Мок кинулся к окну и напряг глаза. Ничего не увидел в тусклом свете газовых фонарей, кроме толпы, собравшейся вокруг сарая. Мок ринулся. Задудели под его прыжками доски прихожей, задудели деревянные лестницы. Он выбежал во двор и пустился бегом по гололеду. Он столкнулся с людьми и начал их разгонять. Они удалялись в окаменевшем молчании. Мок оттолкнул последнего мужчину, который загораживал вход в сарай. Оттолкнутый, он повернулся с яростью. Мок узнал его — это был старый машинист, которого на лестнице он пугал удостоверением. На полу сарая лежало ветхое одеяло, из которого был построен вигвам. Из-под одеяла торчали худые, как палки, ноги в рваных рейтузах. Свежие пятна крови покрывали рейтузы и боты, которые были, по-видимому, слишком большие. Остальная часть тела была прикрыта одеялом. Рядом с телом лежало ведро и рассыпанные конфеты.
Мок прислонился к стене сарая, открыл рот и ловил хлопья снега. Старый машинист подошел к нему и плюнул ему в лицо.
— Ты где был, — спросил он, — когда убивали этого ребенка?
Во двор ворвались двадцать полицейских в киверах и подпоясанных ремнями шинелях. Возглавлял их какой-то полицмейстер с саблей. Полицейские окружили людей и сарай. Толпа молча стояла и смотрела на усатые лица правоохранителей, на их кобуры и на высокие шапки. Мок все еще опирался на стену и чувствовал, как влажные снежинки щекочут его за хирургическим корсетом. Не подошел к полицейским, не представился, не хотел быть одним из них, он хотел быть железнодорожником, портным, экспедитором.
Во двор вошел Майнерер с несколькими вооруженными стойками и с каким-то мужчиной, несущим штатив фотографической камеры. Прошел насквозь через двор и направился в его угол, откуда доносилась характерный запах коровьего навоза. Тянулись там по всей высоте здания маленькие окрашенные в белый цвет окна уборной. В самый низко расположенной туалет входили прямо со двора по нескольким ступенькам.
— Там я его и запер, — Майнерер совершенно зря указал пальцем.
Стойка, сопровождающий Майнерера, двигался в указанном направлении. Остальные расстегнули кобуру и смотрели враждебно на толпу, которая грозно двинулась.
— Убить ублюдка! Люди! Убить этого ублюдка! — взревел машинист и бросился на ближайшего полицейского. Тот вытащил револьвер и выстрелил в воздух. Толпа послушно замерла. Мок почувствовал дрожь по всему телу и закрыл глаза. К нему пришли все трупы, которые он видел. Советник Гейссен угощал его сигарой, Гельфрерт дул в валторну, Хоннефельдер кричал «Sieg heil», а Розмари Бомбош обнажала с заманчивой улыбкой тощие бедра. Вот посетил его в этом мрачной сарае его отец, разложил инструменты и надел какой-то ботинок на обновленное копыто. Тогда шевельнулось старое одеяло, которым был прикрытием вигвам. Выползла из-под него девочка и присоединилась к другим упырям. Связанный на спицах шарфик затянут был на ее шее, а в боку торчал хорошо заточенный нож.
Мок накрыл обратно тело девочки и поднял револьвер. Он не хотел быть ремесленником или коммивояжером. Он не хотел быть также хранителем закона. Он хотел быть палачом. Он достал из кармана полицейское удостоверение, протиснулся сквозь толпу и побежал в сторону уборной. Двое стойков вытащили оттуда мужчину, который был прикован наручниками к движущейся педали шлифовалки. Этот человек окоченел от холода, а его синие губы двигались, как будто в молитве. Его одежда — рабочий фартук и комбинезон — была покрыта кровью. Полицейские пинком бросили его на землю. Шлифовалка ударила его в висок.
Майнерер встал над связанным убийцей. Фотограф достал вспышку. Поднялся столб магнезии. Мок с высоко поднятыми руками, держа пистолет и удостоверение, подбежал к убийце. Полицейские расступились послушно. Советник встал на колени и приставил пистолет к покрытому кровью виску. Затрещала магнезия. Все смотрели. Мок в долю секунды увидел себя уволенного с работы в полиции. Взвел револьвер. Тогда снова увидел себя в зале суда в качестве обвиняемого, а затем в тюрьме, где с радостью ждут его все, кого он посадил за решетку. В мыслях он начал повторять оду Горация «Odi profanum vulgus»[24]. После первой строфы он спрятал пистолет в карман. Он ничего не видел, ничего не чувствовал — кроме плевка старого машинист, который замерз у него на щеке.
Вроцлав, воскресенье 22 декабря, восемь утра
Специальное рождественское издание «Последних новостей Бреслау» от 22 декабря 1927 года, с. 1 — интервью с президентом полиции Вильгельмом Кляйбёмером: «Что вчера произошло на Гартенштрассе, 35?
Кляйбёмер: Криминальный вахмистр, имя которого я не могу раскрыть, выполняя в этом здании следственные действия, заметил покидающего двор шлифовальщика. Этот человек выходил в большой спешке и тянул за собой шлифовалку. Внимание детектива привлекли пятна крови на халате шлифовальщике. Он остановил его и закрыл в туалете на первом этаже соседнего здания. Затем он обнаружил в сарае во дворе труп маленькой Гретхен Каушниц. Опасаясь самосуда со стороны жителей здания, привел значительные силы полиции и под их прикрытием совершили арест lege artis (по всем правилам).
Кто-то пытался сорвать арест.
К.: Это вопрос или утверждение?
В распоряжении прессы есть фото, на котором высокий офицер приставил револьвер к виску убийцы. Он хотел устроить самосуд?
К.: Действительно, один из моих людей так себя повел. В случае этого гнусного преступления сложно без нервной реакции. К счастью, он опомнился и оставил осуждение убийцы правосудию.
Убийца, Фриц Роберт, — сексуальный извращенец?
К.: Да. Он педофил. За это преступление уже сидел в тюрьме.
Жертва была изнасилована?
К.: Нет.
Роберт признал свою вину?
К.: Еще нет, но признает под влиянием доказательств. На его ноже были его отпечатки пальцев, а на его фартуке кровь жертвы.
Так быстро это обнаружили?
К.: Трудолюбивые люди могут многое сделать за одну ночь. А наши специалисты трудолюбивы.
Роберт психически болен?
К.: Трудно мне это оценить. Я не психиатр.
Какое постигнет его наказание, если окажется, что он болен психически?
К.: Он будет доставлен для лечения.
А если будет вылечен?
К.: Выйдет на свободу.
Вы считаете, это справедливо?
К.: Я не буду комментировать положений уголовного кодекса. Я не являюсь законодателем и, вероятно, никогда им не буду.