Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 15 из 75 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Она посмотрела на него грустными глазами; ей стало больно оттого, что он вдруг так ополчился на проведённый ими вместе день. — Не понимаю, зачем вы это говорите? — сказала она. — А сами вы понимаете? После того как они расстались, этот вопрос долго звучал в его сознании: «А сами вы понимаете?» Разумеется, он понимал. Но он понимал также, что между ними — пропасть. На Пасху они снова встретились в Стэнтоне. За это время они обменялись множеством писем, и тот самый молодой офицер, который собирался разгромить Стэнтон при помощи гаубиц, сделал Мэри предложение. Все её родственники были озадачены и несколько огорчены, когда она ему отказала. — Он такой милый мальчик, — убеждала её мать. — Знаю. Но разве к нему можно относиться серьёзно?.. — А почему нельзя? — К тому же, — продолжала Мэри, — он не существует на самом деле. Он не живой человек: кусок мяса — больше ничего. Нельзя выйти замуж за кусок мяса! — Она вспомнила слишком живое лицо Рэмпиона; оно обжигало, оно было острым и сверкающим. — Нельзя выйти замуж за призрак, даже если у него есть кости и мясо. Особенно если на нем так много мяса. — Она разразилась хохотом. — Не понимаю, о чем ты говоришь, — с достоинством сказала миссис Фелпхэм. — Зато я понимаю, — ответила Мэри. — Я понимаю. А в данном случае только это и важно. Гуляя с Рэмпионом по вересковым пустошам, она рассказала ему, как она расправилась с этим слишком материальным привидением военного образца. Он молча выслушал её. Мэри была разочарована, и в то же время ей стало стыдно своего разочарования. «Боже мой, — сказала она себе, — я, кажется, старалась вызвать его на то, чтобы он сделал мне предложение!» Дни проходили; Рэмпион был молчалив и мрачен. Когда она спросила его о причине, он стал говорить о своих безрадостных видах на будущее. К осени он окончит университет; придётся искать заработок. Чтобы получить заработок немедленно — а ждать он не имеет возможности, — ему остаётся одно: сделаться учителем. — Учителем, — повторил он с выражением ужаса, — учителем! И после этого вы удивляетесь, что у меня подавленное настроение? — Но у него были и другие причины чувствовать себя несчастным. «Будет она смеяться надо мной, если я сделаю ей предложение?» — думал он. Ему казалось, что нет. Но имеет ли он право предлагать, зная, что она не откажет? Имеет ли он право обрекать её на ту жизнь, какую ей придётся вести с ним? Может быть, впрочем, у неё есть собственные деньги; но в таком случае пострадает его честь. — Вы представляете меня в роли учителя? — сказал он вслух. Учительство было для него козлом отпущения. — А к чему вам быть учителем, раз вы можете стать писателем и художником? Вы сможете заработать себе этим на жизнь. — Смогу ли? Учительство — это по крайней мере верный заработок. — А для чего вам нужен верный заработок? — спросила она с оттенком презрения. Рэмпион рассмеялся: — Вы не стали бы задавать подобных вопросов, если бы вам пришлось жить на жалованье и знать, что вас могут уволить в недельный срок. Имея деньги, легко быть мужественным и уверенным в себе. — Что ж, в этом смысле деньги — неплохая штука. Мужество и уверенность в себе — все-таки добродетели. Долгое время они шли молча. — Ладно, — сказал наконец Рэмпион, взглянув на неё, — вы сами вызвали меня на это. — Он попытался рассмеяться. — Так вы говорите, мужество и уверенность в себе — это добродетели? Что ж, пусть будет по-вашему. Мужество и уверенность в себе! Скажем так: я люблю вас. Снова наступило долгое молчание. Он ждал, его сердце билось учащённо, словно от страха. — Ну? — наконец спросил он. Мэри повернулась к нему и, взяв его руку, поднесла её к губам. И до и после женитьбы у Рэмпиона было много случаев восхищаться этими взращёнными богатством добродетелями. Именно Мэри заставила его отказаться от всякой мысли о преподавании и довериться исключительно своим талантам. Уверенности у неё хватало на двоих. — Чтобы я вышла замуж за школьного учителя! — возмущалась она. И она настояла на своём: она вышла замуж за драматурга, который не поставил ни одной своей пьесы, если не считать благотворительного базара в Стэнтоне-на-Тизе, за художника, который не продал ни одной своей картины. — Мы будем голодать, — предсказывал он. Призрак голода преследовал его: ему слишком часто приходилось видеть голод лицом к лицу. — Чепуха! — отвечала Мэри, непоколебимо уверенная в том, что люди не умирают голодной смертью. Никто из её знакомых никогда не голодал. — Чепуха! — И в конце концов она поставила на своём. Главным препятствием, из-за которого Рэмпион так неохотно соглашался вступить на этот неверный путь, являлось то, что это можно было сделать только на деньги Мэри. — Я не могу жить на твой счёт, — сказал он. — Я не могу брать у тебя деньги. — Ты и не берёшь у меня деньги, — возражала она. — Просто я вкладываю в тебя капитал в надежде получить хорошие проценты. Год или два ты будешь жить на мой счёт, а зато до конца жизни я смогу жить на твой счёт. С моей стороны это просто выгодная сделка. Ему оставалось только рассмеяться. — К тому же, — продолжала она, — тебе придётся жить на мой счёт очень недолго. Восемьсот фунтов — не бог весть какие деньги. В конце концов он согласился взять у неё восемьсот фунтов взаймы под проценты. Он сделал это неохотно, чувствуя, что этим он как бы изменяет своему классу. Начинать жизнь с восемьюстами фунтами в кармане — это было слишком легко, это значило уклоняться от трудностей, пользоваться незаслуженным преимуществом. Если бы не ответственность, которую он чувствовал перед своим талантом, он отказался бы от денег и либо рискнул бы предаться литературе без гроша в кармане, либо пошёл бы по проторённой дорожке педагогической деятельности. Согласившись наконец взять деньги, он поставил условие, чтобы Мэри никогда не прибегала к помощи своих родных. Мэри согласилась. — Не думаю, впрочем, что они очень стремились прийти мне на помощь, — добавила она со смехом.
Мэри была права. Как она и ожидала, её отец пришёл в ужас от этого мезальянса. Поскольку дело касалось отца, Мэри отнюдь не угрожала опасность разбогатеть. Они поженились в августе и немедленно уехали за границу. До Дижона они доехали по железной дороге, а оттуда пошли пешком на юго-восток, к Италии. До тех пор Рэмпион никогда не выезжал из Англии. Чужая страна была для него символом новой жизни, новой свободы. И сама Мэри была для него столь же символически необычайна, как Франция, по которой они путешествовали. Кроме уверенности в себе, в ней было удивительное, непонятное ему безрассудство. Маленькие происшествия производили на него глубокое впечатление. Взять, например, тот случай, когда она забыла свои запасные башмаки на ферме, где они провели ночь. Она обнаружила пропажу только в конце следующего дня. Рэмпион предложил вернуться за башмаками. Она и слышать не хотела об этом. — Пропали — и Бог с ними, — сказала она, — и нечего об этом беспокоиться. Предоставь башмакам погребать своих башмаков [71]. Он страшно рассердился на неё. — Помни, что теперь ты уже не богачка, — настаивал он. — Ты не можешь позволить себе такую роскошь — выбрасывать хорошие башмаки. Новую пару ты сможешь купить не раньше, чем мы вернёмся в Англию. — Они взяли с собой небольшую сумму денег на поездку и дали себе слово ни в коем случае не тратить больше. — Не раньше, чем мы вернёмся, — повторил он. — Знаю, знаю, — нетерпеливо ответила она. — Ну что ж, научусь ходить босиком. И она научилась. — Я прирождённый бродяга, — объявила она однажды вечером, когда они лежали где-то на сеновале. — Ты себе представить не можешь, до чего мне приятно не быть респектабельной. Это во мне говорит «атавизмус». Ты слишком обо всем беспокоишься, Марк. «Воззрите на лилии полевые» [72]. — А ведь Иисус, — рассуждал Рэмпион, — был настоящий бедняк. В его семье только и думали о завтрашнем дне, о хлебе и башмаках для детей. Почему же тогда он говорил о будущем как миллионер? — Потому, что он был прирождённым князем, — ответила она. — Он родился с титулом; у него было божественное право, как у короля. Миллионеры, которые сами составили себе состояние, только и думают что о деньгах; они ужасно заботятся о завтрашнем дне. У Иисуса было истинно княжеское чувство, что ничто не может его унизить. Не то что наши титулованные финансисты и мыловары. Он был подлинный аристократ. И, кроме того, он был художник. У него было о чем подумать, о вещах более важных, чем хлеб и сапоги и завтрашний день. — Немного помолчав, она прибавила: — И, что самое важное, он не был респектабельным. Он не считался с приличиями. Те, кто заботится о приличиях, получают свою награду в этом мире. А мне вот в высшей степени наплевать, если мы похожи на огородных пугал. — Ого, как ты сама себя расхваливаешь! — сказал Рэмпион. Но после этого он долго думал о её словах и о её непосредственной, естественной, безмятежной манере жить. Он завидовал её «атавизмусу». Мэри нравилось не только бродяжничество: удовольствие доставляла ей та прозаическая семейная жизнь, которую они стали вести по возвращении в Англию. Увидев впервые, как она готовит обед, Рэмпион назвал её «Марией-Антуанеттой в Трианоне»: с таким детским энтузиазмом предавалась она этому занятию. — Подумай хорошенько, — предупреждал он её до женитьбы. — Тебе придётся жить бедно. По-настоящему бедно, а не на тысячу фунтов в год, как твои «безденежные» знакомые. Прислуги не будет. Тебе придётся самой стряпать, штопать чулки и убирать комнату. Тебе это покажется вовсе не таким уж приятным. Мэри только смеялась. — Это тебе такая жизнь покажется неприятной, — ответила она. — По крайней мере до тех пор, пока я не научусь готовить. До замужества ей ни разу не приходилось хотя бы сварить яйцо. Как это ни странно, её детское увлечение хозяйством — стряпнёй на настоящей плите, подметанием комнат настоящей щёткой, шитьём на настоящей швейной машине — не прошло после первых месяцев, когда все казалось интересным и новым. Хозяйство по-прежнему приводило её в восторг. — Я никогда не сумею снова превратиться в настоящую леди, — говорила она, — я бы умерла со скуки. Конечно, хозяйство и возня с детьми могут наскучить и вывести человека из терпения. Но куда хуже не соприкасаться с обыденной жизнью, существовать на другой планете, вдали от мира повседневной, физической реальности. Рэмпион рассуждал так же. Он не соглашался жить среди абстракций под предлогом занятия искусством и размышлениями. В свободное от писания пером и кистью время он помогал Мэри по хозяйству. — Попробуй-ка выращивать цветы в милом чистеньком вакууме, — доказывал он ей. — Из этого ничего не получится. Цветам нужны перегной, и глина, и навоз. Искусству — тоже. Для Рэмпиона жить жизнью бедняка было своего рода моральной потребностью. Даже когда он стал зарабатывать довольно много, они не держали больше одной прислуги и по-прежнему сами делали большую часть работы по хозяйству. У него это был принцип — своего рода noblesse oblige или, вернее, roture oblige [73]. Жизнь богача, в приятном отдалении от материальных забот, была бы, с его точки зрения, своего рода изменой его классу, его близким. Если бы он сидел сложа руки и платил прислуге, чтобы она работала за него, он тем самым оскорблял бы память своей матери, он словно говорил бы ей, что он слишком хорош для той жизни, какую вела она. Бывали случаи, когда он ненавидел эту моральную потребность, потому что она заставляла его поступать глупо и смешно; и, ненавидя, он пытался бунтовать. Взять, например, его бессмысленное возмущение по поводу привычки Мэри лежать по утрам в постели. Когда ей было лень, она не вставала — только и всего. Когда это случилось в первый раз, Рэмпион серьёзно огорчился. — Но ведь нельзя же валяться в постели все утро, — возмущался он. — Почему? — Как почему? Да потому что нельзя. — Нет, можно, — спокойно сказала Мэри. — И я это делаю. Это возмутило его. Проанализировав своё возмущение, он убедился, что оно неразумно. Но он все-таки возмущался. Он возмущался потому, что сам он всегда вставал рано, потому, что всем его близким приходилось вставать рано. Он отказывался понять, как это можно лежать в постели, когда другие на ногах и работают. Позднее вставание каким-то образом усугубляло несправедливость, прибавляя к ней оскорбление. А между тем его раннее вставание совершенно явно не приносило никакой пользы тем людям, которые были вынуждены вставать рано. Раннее вставание без всякой на то необходимости было словно данью уважения, как обнажение головы в церкви. И в то же время оно было умилостивительной жертвой, приносимой для очищения совести. «Совершенно незачем относиться к этому так, — убеждал он себя. — Попробуй представить себе эллина, рассуждающего подобным образом!» Представить себе это было невозможно. Но факт оставался фактом: как ни осуждал он своё отношение, менять его он не умел. «Мэри рассуждает более здраво», — подумал он, вспоминая слова Уолта Уитмена о животных: «Они не скорбят, не жалуются на свой злополучный удел [74]. Они не плачут бессонными ночами о своих грехах». Мэри именно такая, и это хорошо. Быть совершённым животным и в то же время совершённым человеком — таков был его идеал. И все-таки он возмущался, когда она нежилась в постели по утрам. Он старался не возмущаться, но у него ничего не выходило. Его бунт выражался в том, что иногда он из принципа оставался в постели до полудня. Он чувствовал, что его долг — не быть варваром совести. Но прошло много времени, пока он научился наслаждаться ленью. Страсть валяться в постели не была единственной огорчавшей его привычкой Мэри. В эти первые месяцы их совместной жизни он нередко, втайне и вопреки своим принципам, возмущался её поведением. Мэри скоро научилась распознавать признаки его скрытого неодобрения и всякий раз, когда видела, что он возмущён, нарочно старалась возмутить его ещё больше; она считала, что ему это только полезно. — Ты нелепый старый пуританин, — говорила она ему. Её насмешки сердили его, так как он знал, что Мэри права. Отчасти он действительно был пуританином. Отец умер, когда он был совсем ребёнком, и его воспитала добродетельная и религиозная мать, приложившая все усилия к тому, чтобы приучить его отрицать самое существование всех инстинктов и плотских порывов. Когда он вырос, он взбунтовался против этого воспитания — но только в теории. Он восставал против той концепции жизни, которая вошла ему в плоть и кровь; он воевал с самим собой. Сознанием он одобрял непринуждённую терпимость, с какой Мэри относилась к поведению, являвшемуся, с точки зрения его матери, ужасным и греховным; он восхищался тем, как она непритворно наслаждается едой, вином и поцелуями, пением и танцами, гуляниями и театрами и всякого рода увеселениями. И все-таки, когда она в те дни заговаривала самым спокойным и деловитым тоном о том, на что его приучили смотреть как на прелюбодеяние и блуд, что-то в нем возмущалось — не разум (потому что разум после минутного размышления одобрял Мэри), а какие-то более глубокие слои его существа. И та же самая часть его втайне страдала от её сильной и простодушно проявлявшейся склонности к удовольствиям и развлечениям, от её непринуждённого смеха, её великолепного аппетита, её откровенной чувственности. Ему пришлось долго отучаться от привитого воспитанием пуританизма. Бывали минуты, когда его любовь к матери превращалась почти в ненависть. — Она не имела права воспитывать меня так, — говорил он. — Она поступала, как японский садовник, уродующий дерево. Никакого права! И все-таки он радовался тому, что не родился благородным дикарём, подобно Мэри. Он радовался, что ему пришлось трудолюбиво воспитывать в себе это благородное дикарство. Позже, после нескольких лет совместной жизни, когда между ними создалась близость, казавшаяся немыслимой в те первые месяцы открытий, ударов и неожиданностей, он научился говорить с ней на эту тему.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!