Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 18 из 75 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Наступило долгое молчание. Барлеп медленно потягивал горячее молоко, а Беатриса, сидя на пуфе перед холодным камином, ждала, затаив дыхание, сама не зная чего. — Вы похожи на крошку мисс Муффе, которая сидела на пуфе, — сказал наконец Барлеп. — К счастью, здесь нет большого паука, — улыбнулась Беатриса. — Благодарю вас, если это комплимент. — Да, это комплимент, — сказала Беатриса. «Самое замечательное в Денисе то, — подумала она, — что с ним чувствуешь себя так спокойно. Другие мужчины вечно набрасываются, стараются облапить и поцеловать. Это ужасно, совершенно ужасно!» Беатриса до сих пор не оправилась от потрясения, пережитого ею, когда она была молодой девушкой. Однажды деверь её тёти Мэгги, к которому она привыкла относиться как к дяде, принялся обнимать её, когда они ехали вместе в закрытом экипаже. Она испытала такой страх и такое отвращение, что, когда Том Филд, который ей очень нравился, сделал ей предложение, она отказала — просто потому, что он был мужчиной, как ужасный дядя Бен, и потому, что она боялась проявлений любви и приходила в панику всякий раз, когда к ней прикасались. Теперь ей было за тридцать, но она ни разу не позволила никому прикоснуться к себе. Нежная и трепетная девочка, скрывавшаяся под скорлупой деловитости, не раз влюблялась. Но страх перед объятиями, перед прикосновениями всегда одерживал верх над любовью. При первых признаках опасности она отчаянно щипалась, она пряталась в свою жёсткую скорлупу, она спасалась бегством. Когда опасность проходила, испуганная девчонка глубоко вздыхала: благодаренье небесам! Но в большом вздохе облегчения всегда заключался маленький вздох разочарования. Ей хотелось, чтобы страха не было; ей хотелось, чтобы блаженная близость, существовавшая до объятий, продолжалась вечно. Иногда она сердилась на себя, но чаще она думала, что в любви есть что-то нехорошее, что в мужчинах есть что-то гнусное. Денис Барлеп был необыкновенный человек, он безусловно не был ни нахалом, ни приставалой. Беатриса могла обожать его без всяких опасений. — Сьюзен любила сидеть на пуфе, как крошка мисс Муффе [95], — проговорил Барлеп после долгой паузы. В его голосе звучала грусть. Последние несколько минут он пережёвывал своё горе о покойной жене. Прошло почти два года с тех пор, как эпидемия гриппа унесла Сьюзен, — почти два года, но боль, уверял он себя, не уменьшилась, чувство потери оставалось столь же острым. «Сьюзен, Сьюзен, Сьюзен!» — снова и снова повторял он про себя её имя. Он не увидит её больше, даже если проживёт миллион лет. Миллион лет, миллион лет! Пропасти разверзались вокруг слов. — Или на полу, — продолжал он, стараясь как можно живей воссоздать её образ. — Пожалуй, она больше любила сидеть на полу. Как дитя. — «Дитя, дитя, — повторял он про себя. — Такая юная!» Беатриса молчала, глядя в пустой камин. Она чувствовала, что взглянуть теперь на Барлепа было бы нескромно, почти неприлично. Бедный! Когда она наконец посмотрела на него, она увидела, что по его щекам текут слезы. Их вид наполнил её страстной материнской жалостью. «Как дитя», — сказал он. Но он сам как дитя. Как бедное обиженное дитя. Нагнувшись, она ласково провела пальцами по его бессильно повисшей руке. — Копошатся жабы! — со смехом повторила Люси. — Это прямо-таки гениально, Вилли. — Все мои изречения гениальны, — скромно сказал Вилли. Он играл самого себя; он был Вилли Уивером в его коронной роли Вилли Уивера. Он артистически пользовался своей любовью к красноречию, страстью к закруглённой и звучной фразе. Ему следовало бы родиться по крайней мере тремя столетиями раньше. В дни юности Шекспира он стал бы знаменитым литератором. В наше время его эвфуизмы вызывали только смех. Но он наслаждался аплодисментами даже тогда, когда они были издевательскими. К тому же смех никогда не был злобным: все любили Вилли Уивера за его добродушие и услужливость. Он играл свою роль перед насмешливо одобряющими зрителями; и, чувствуя одобрение сквозь насмешку, он играл, не щадя сил. «Все мои изречения гениальны». Реплика явно из его роли. А может быть, это правда? Вилли паясничал, но в глубине души он был серьёзен. — И помяните мои слова, — добавил он, — в один прекрасный день жабы вырвутся на поверхность. — Но почему жабы? — спросил Слайп. — По-моему, Беатриса меньше всего похожа на жабу. — А почему они должны вырваться на поверхность? — вставил Спэндрелл. — Жабы не щиплются. Но тонкий голос Слайпа был заглушён голосом Мэри Рэмпион. — Потому, что рано или поздно все всплывает на поверхность! — воскликнула она. — Всплывает, и все тут. — Отсюда — мораль, — заключил Касберт. — Не прячьте ничего в себе. Я никогда этого не делаю. — Но, может быть, всего веселей тогда, когда это вырывается на поверхность, — сказала Люси. — Извращённый и парадоксальный поборник запретов! — Конечно, — говорил Рэмпион, — в человеке происходят такие же революции, как в обществе. Там бедные восстают против богатых; здесь — угнетаемое тело и инстинкты — против интеллекта. Мы возвели интеллект в ранг высшего класса; низший класс восстаёт. — Слушайте, слушайте! — воскликнул Касберт и стукнул кулаком по столу. Рэмпион нахмурился. Одобрение Касберта он воспринимал как личное оскорбление. — Я контрреволюционер, — сказал Спэндрелл. — Свой низший класс надо держать в узде. — Если речь не идёт о вас самих, — сказал ухмыляясь Касберт. — Неужели мне нельзя немного потеоретизировать? — Люди угнетали своё тело в течение многих столетий, — сказал Рэмпион, — а каковы результаты? Возьмите хоть его. — Он посмотрел на Спэндрелла; последний беззвучно рассмеялся, откинув голову. — А каковы результаты? — повторил он. — Революции внутри человека и как следствие — социальные революции в обществе. — Ну, ну! — сказал Вилли Уивер. — Вы говорите так, словно уже слышится грохот термидорианских повозок. Англия все такая же, как была. — А что вы знаете об Англии и англичанах? — возразил Рэмпион. — Вы никогда не бывали вне Лондона и вне вашего круга. Поезжайте на север. — Боже меня избави! — благочестиво воскликнул Вилли. — Поезжайте в страну угля и железа. Поговорите со сталеварами. Там это не будет революция ради какой-нибудь определённой цели. Это будет революция как самоцель. Разгром ради разгрома. — Звучит приятно, — сказала Люси. — Это чудовищно. Это просто бесчеловечно. Все человеческое выжато из них цивилизацией, выжато тяжестью угля и железа. Это будет революция стихийных духов, чудовищ, первобытных чудовищ. А вы закрываете глаза и делаете вид, будто все в порядке. — Подумайте, какая диспропорция, — говорил лорд Эдвард, покуривая трубку. — Это положительно… — Ему не хватало слов. — Возьмите, например, уголь. Сейчас человечество потребляет угля в сто десять раз больше, чем в тысяча восьмисотом году. Но народонаселение увеличилось за это время всего в два с половиной раза. У остальных животных… совсем иначе: потребление пропорционально количеству. — Но, — возразил Иллидж, — когда животные могут получить больше, чем им требуется для поддержания жизни, они это берут, не правда ли? После битвы или чумы гиены и коршуны пользуются случаем и объедаются. Не так ли поступаем и мы? Несколько миллионов лет тому назад погибло большое количество лесов. Человек выкапывает из земли их трупы, использует их и позволяет себе роскошь обжираться, пока не истощатся запасы падали. Когда запасы истощатся, он перейдёт на голодный паёк, как гиены в перерывах между войнами и эпидемиями. — Иллидж говорил со смехом. Он испытывал какое-то особое удовлетворение, говоря о человеческих существах так, словно они ничем не отличаются от червей. — Вот открыто месторождение угля, забил нефтяной фонтан. Возникают города, строятся железные дороги, взад и вперёд плывут корабли. Если бы с луны нас могло наблюдать какое-нибудь очень долговечное существо, это кишение и ползание, вероятно, показалось бы ему похожим на суету муравьёв и мух вокруг дохлой собаки. Чилийская селитра, мексиканская нефть, тунисские фосфориты — при каждом новом открытии новое скопление насекомых. Можно представить себе комментарий лунных астрономов: «У этих существ наблюдается удивительный и, вероятно, единственный в своём роде тропизм к окаменевшей падали». — Как страусы, — сказала Мэри Рэмпион. — Вы ведёте себя как страусы. — И не только тогда, когда дело идёт о революции, — сказал Спэндрелл, а Вилли Уивер вставил что-то насчёт «строфокамилловского мировоззрения». — Нет, вы прячете голову под крыло всякий раз, как затрагивается что-нибудь существенное, но неприятное. А ведь было время, когда люди не старались делать вид, будто смерть и порок не существуют. «Au detour d'un sentier une charogne infame» [96], — процитировал он. — Бодлер был последний поэт средневековья и первый поэт современности. «Et pourtant…» — продолжал он, с улыбкой глядя на Люси и поднимая свой бокал: Et pourtant vous serez semblable a cette ordure,
A cette horrible infection, Etoile de mes yeux, soleil de ma nature, Vous, mon ange et ma passion!.. Alors, o ma beaute, dites a la vermine, Qui vous mangera de baisers… [96.5] — Дорогой мой Спэндрелл! — Люси в знак протеста подняла руку. — Ваша некрофилия переходит границы! — сказал Вилли Уивер. «Все та же ненависть к жизни, — думал Рэмпион, — выбор только в том, какой смертью умереть». Он внимательно посмотрел Спэндреллу в лицо. — А как подумаешь, — говорил Иллидж, — так окажется, что частное от деления времени, необходимого для образования угля, на продолжительность человеческой жизни немногим больше частного, которое мы получим, если разделим продолжительность жизни секвойи на продолжительность жизни одного поколения бацилл. Касберт посмотрел на часы. — Боже милосердный! — воскликнул он. — Двадцать пять минут первого! — Он вскочил. — А я обещал, что мы ещё заглянем на вечер к Виддикумам. Питер! Вилли! Марш скорей! — Не уходите, — взмолилась Люси. — Кто же уходит так рано? — Совесть нас призывает, — объяснил Вилли Уивер. — «Гласа Божья суровая дщерь». — Он издал своё лёгкое одобрительное покашливание. — Но это смешно, это немыслимо! — Она переводила взгляд с одного лица на другое в какой-то тревоге. Она панически боялась одиночества. Ей всегда казалось, что, если люди останутся ещё на пять минут, тут-то наконец и произойдёт что-нибудь забавное. К тому же невыносимо, когда люди поступают не так, как хочется ей. — Боюсь, и нам пора, — сказала Мэри Рэмпион, вставая. «Наконец-то!» — подумал Уолтер. Он надеялся, что и Спэндрелл последует общему примеру. — Но это невозможно! — кричала Люси. — Рэмпион, я не могу этого допустить! Марк Рэмпион только засмеялся. «Ох, уж эти профессиональные сирены!» — подумал он. Она оставляла его совершенно холодным, она внушала ему отвращение. В отчаянии Люси взмолилась, обратившись даже к присутствовавшей здесь женщине. — Миссис Рэмпион, вы должны остаться. Ещё на пять минут! Всего на пять минут, — упрашивала она. Напрасно. Официант открыл боковую дверь. Они поспешно выскользнули в темноту. — Почему им так хочется уйти? — жалобно спросила Люси. — А почему нам так хочется остаться? — отозвался Спэндрелл. Сердце Уолтера упало: значит, он остаётся. — Это гораздо менее понятно. Совсем непонятно! Духота и алкоголь начинали оказывать на Уолтера своё обычное действие. Он чувствовал себя больным и несчастным. Какой смысл безнадёжно сидеть здесь, в этом отравленном воздухе? Почему не уехать сразу домой? Как обрадуется Марджори! — Вы один верны мне, Уолтер. — Люси улыбнулась ему. Он решил пока не уезжать. Наступило молчание. Касберт и его спутники взяли такси. Отклонив все приглашения, Рэмпионы пошли пешком. — Наконец-то! — сказала Мэри, когда машина уехала. — Ненавижу этого Аркрайта! — Но эта женщина ещё хуже, — сказал Рэмпион. — Меня мороз по коже подирает, когда я на неё смотрю. Бедный, глупый мальчик этот Бидлэйк! Точно кролик перед хорьком. — Мужская солидарность. А мне так даже нравится, как она издевается над вами, мужчинами. Так вам и надо. — Тебе, может, и кобры нравятся? — Зоология Рэмпиона была всегда глубоко символична. — Ну, если уж на то пошло, то что ты скажешь о Спэндрелле? Он похож на химеру, на беса. — Просто глупый школьник, — резко сказал Рэмпион. — Он до сих пор не вырос. Неужели ты не понимаешь? Он вечный подросток. Ломает себе голову над теми вопросами, которые занимают подростков. Он не способен жить, потому что он слишком занят мыслями о смерти, о Боге, об истине, о мистицизме и так далее, слишком занят мыслями о грехе и старается грешить — и огорчается тому, что у него ничего не выходит. Жалкое зрелище. Он нечто вроде Питера Пэна, пожалуй, он даже отвратительней жалкого выкидыша, воспетого Барри, потому что он перестал расти в ещё более глупом возрасте. Он Питер Пэн a la Достоевский, плюс Мюссе, плюс модерн, плюс Беньян [97], плюс Байрон и маркиз де Сад. Невыносимо жалкое зрелище! Тем более что у него все задатки вполне порядочного человека. Мэри расхохоталась: — Тут уж приходится верить тебе на слово.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!