Часть 33 из 75 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Будь я на вашем месте, — сказала Беатриса, — я не потерпела бы её здесь. Я бы выставила её.
— Нет, этого я не могу сделать, — ответил Барлеп, медленно пережёвывая слова, точно весь спор происходил внутри его самого. — По крайней мере при данных обстоятельствах. — Он улыбнулся улыбкой в стиле Содомы, тонкой, духовной и слащавой, и ещё раз мотнул своей темноволосой романтической головой. — Эти обстоятельства несколько своеобразны. — Он выражался весьма туманно, не объясняя, в чем именно заключались эти своеобразные обстоятельства, и с таким смущением, точно он стеснялся хвалить самого себя. Беатрисе предоставлялось догадываться, что он держит мисс Коббет из милости. Она преисполнилась восхищения и жалости — восхищения его добротой и жалости к нему, такому беспомощному в неблагодарном мире.
— И все-таки, — сказала она, и вид у неё был воинственный, а слова её были как резкие удары молоточком, — я не понимаю, почему вы позволяете третировать себя. Я лично не потерпела бы подобного обращения.
С тех пор она пользовалась всяким случаем, чтобы придраться к мисс Коббет и нагрубить ей. Мисс Коббет в ответ огрызалась и язвила. В редакции «Литературного мира» разгорелась война. А Барлеп парил где-то наверху, не принимал участия в битвах, но не совсем беспристрастный, подобно Богу, отдающему предпочтение добродетели, каковую в данном случае воплощала Беатриса.
Эпизод с Ромолой Сэвиль дал мисс Коббет случай позлорадствовать.
— Видели вы этих двух ужасающих поэтесс? — притворнодружелюбным тоном осведомилась она на следующее утро у Беатрисы.
Беатриса пронзительно посмотрела на неё. К чему это она клонит?
— Каких поэтесс? — подозрительно спросила она.
— Как же, тех двух пожилых дам устрашающей внешности, которых наш редактор пригласил к себе, вообразив, будто это одна и молодая. — Она рассмеялась. — Ромола Сэвиль. Так были подписаны стихи. Звучит романтично, не правда ли? Стихи тоже были весьма романтичны. Но авторши! Боже милосердный! Когда я увидела, что наш редактор попал им в лапы, мне его даже жалко стало. Но в конце концов он сам виноват. Писать незнакомым авторам…
В этот вечер Беатриса снова пожаловалась на мисс Коббет. Мало того, что эта женщина утомительна и нахальна — это можно было бы стерпеть, если бы она добросовестно относилась к работе, — но она к тому же ленива. Издавать журнал — такое же Дело, как всякое другое. Нельзя вести дело на основе благотворительности. Барлеп снова туманно и нерешительно заговорил о своеобразных обстоятельствах. Беатриса не сдавалась. Разгорелся спор.
— Иногда доброта бывает чрезмерной, — заявила наконец Беатриса.
— Разве? — спросил Барлеп; и его улыбка была такой францискански-прекрасной и вдумчивой, что Беатриса растаяла от нежности.
— Да, бывает, — протрещала она; чем более нежно и по-матерински заботливо относилась она к Барлепу, тем более жестоким и враждебным становилось её отношение к мисс Коббет. Негодование было, так сказать, подкладкой её нежности. Когда она не решалась выказывать нежность, она выворачивала свои чувства наизнанку и становилась злобной. Внешне она кипела негодованием, но про себя думала: «Бедный Денис! Ему необходимо, чтобы кто-нибудь о нем заботился. Он слишком добр». Она заговорила: — И у вас ужасный кашель, — сказала она с упрёком. Отсутствие связи между этой фразой и предыдущей было только кажущимся. Он слишком добр, о нем некому заботиться, у него кашель — все эти мысли были связаны логически. — Вам необходимо, — продолжала она все тем же резким, повелительным тоном, — растереться как следует камфарным маслом и положить компресс. — Она произнесла эти слова таким свирепым тоном, точно грозила выпороть его как следует и посадить на месяц на хлеб и воду. Так проявлялась её заботливость. Но какая трепетная нежность скрывалась под этой внешней жестокостью!
Барлеп с большой готовностью позволил ей осуществить свою ласковую угрозу. В половине одиннадцатого он лежал в постели с бутылкой горячей воды. Он выпил стакан горячего молока с мёдом, а теперь сосал леденец от кашля. Как жаль, думал он, что она не так уж молода. И все-таки для своего возраста она удивительно моложава. Судя по лицу и по фигуре, ей можно дать скорее двадцать пять, а не тридцать пять. Интересно, размышлял он, как она будет себя вести, когда он лаской преодолеет её страх? Есть что-то непонятное в этих детских страхах взрослой женщины. Какая-то часть её перестала расти в том возрасте, когда дядя Бен пустился на свой преждевременный опыт. Дьявол Барлепа ухмыльнулся, вспоминая, как она рассказывала об этом происшествии.
Раздался стук в дверь, и вошла Беатриса с камфарным маслом и ватой для компресса.
— А, вот и палач, — со смехом сказал Барлеп. — Я хочу умереть как мужчина. — Он расстегнул пижаму. Грудь у него была белая и упитанная; ребра едва намечались под мускулами; между сосками протянулась полоса тёмных курчавых волос. — Будьте безжалостны, — пошутил он. — Я готов. — Его улыбка была игриво-нежной. Беатриса откупорила склянку и налила душистого масла на ладонь правой руки.
— Возьмите бутылку, — приказала она, — и поставьте на стол. Он исполнил.
— Ну, — сказала она, когда он снова лёг, и принялась растирать его.
Её рука скользила взад и вперёд по его груди, энергично, деловито. А когда правая рука устала, она принялась растирать его левой, — взад и вперёд, взад и вперёд.
— Вы как маленькая паровая машина, — сказал Барлеп, улыбаясь игриво и нежно.
— Я и чувствую себя машиной, — ответила она. Но это была неправда: она чувствовала себя чем угодно, только не машиной. Ей пришлось преодолеть какой-то страх, прежде чем она решилась дотронуться до его белой упитанной груди. Конечно, эта грудь не была безобразной или отталкивающей. Напротив, она была скорее красива своей гладкой белизной и мускулистой плотностью. Она была как торс статуи. Да, статуи. Только у этой статуи были тёмные вьющиеся волосы на груди и маленькая родинка, то поднимавшаяся, то опускавшаяся от биения сердца. Статуя жила; и в этом было что-то волнующее. Белая обнажённая грудь была прекрасна; но она была почти отталкивающе живой. Прикоснуться к ней… Она внутренне вздрогнула от страха и рассердилась на себя за свою глупость. Она проворно разогнула руку и принялась растирать. Её ладонь быстро скользила по смазанной маслом коже. Её рука ощущала теплоту его кожи. Сквозь кожу она чувствовала твёрдые кости. Жёсткие волосы щекотали её пальцы, а маленькие соски были твёрдые и упругие. Она снова вздрогнула, но было что-то приятное в чувстве страха и в преодолении его; было странное наслаждение в той тревоге и отвращении, которые разливались по её телу. Её движения были энергичны и равномерны, как работа паровой машины; но внутри она чувствовала себя такой трепетно и раздвоенно живой!
Барлеп лежал, закрыв глаза, слегка улыбаясь: было так приятно покориться, отдаться на милость победителя. Он наслаждался, чувствуя себя беспомощным ребёнком; он был в её руках, как ребёнок, собственность своей матери и её игрушка; он больше не принадлежал себе. Её холодные руки прикасались к его груди; его плоть была пассивной и безвольной, как глина, в её сильных, холодных руках.
— Устали? — спросил он, когда она остановилась в третий раз, чтобы переменить руку. Он открыл глаза и посмотрел на неё. Она покачала головой. — Со мной столько беспокойства, как с больным ребёнком.
— Глупости, никакого беспокойства.
Но Барлепу обязательно хотелось жалеть её и просить у неё прощения.
— Бедная Беатриса! — сказал он. — Как много вам приходится возиться со мной! Мне так стыдно.
Беатриса только улыбнулась. Она больше не содрогалась от беспричинного отвращения. Она чувствовала себя необыкновенно счастливой.
— Готово! — наконец сказала она. — А теперь — компресс. — Она открыла картонную коробку и развернула оранжевую вату. — Весь вопрос в том, как сделать, чтобы она держалась у вас на груди. Я думаю, её можно укрепить бинтом. Два или три оборота вокруг туловища. Как вы думаете?
— Я ничего не думаю, — сказал Барлеп, все ещё наслаждавшийся тем, что он — ребёнок, — я весь в ваших руках.
— В таком случае садитесь, — приказала она. Он сел. — Держите вату на груди, пока я буду обёртывать бинтом. — Чтобы сделать это, ей пришлось совсем приблизиться к нему, почти обнять его; её руки, когда она обёртывала бинт вокруг туловища, на секунду сомкнулись за его спиной. Барлеп опустил голову и прижался лбом к её груди. Лоб усталого ребёнка на мягкой материнской груди.
— Подержите минутку, пока я достану английскую булавку.
Барлеп поднял голову и откинулся на подушку. Краснея, но по-прежнему деловито и энергично, Беатриса снимала одну из булавок с маленькой картонной пластинки.
— Теперь настаёт самый трудный момент, — со смехом сказала она. — Вы ничего не имеете против, если я воткну булавку вам в тело?
— Ничего, — сказал Барлеп, и это была правда: он ничего не имел бы против. Ему было бы даже приятно, если бы она сделала ему больно. Но она этого не сделала. Она с профессиональной ловкостью заколола бинт.
— Готово!
— А что прикажете делать теперь? — спросил Барлеп, жаждавший повиноваться.
— Ложитесь.
Он лёг. Она застегнула пуговки его пижамы.
— А теперь извольте заснуть как можно скорей. — Она покрыла его до подбородка одеялом и рассмеялась. — Вы совсем как маленький мальчик.
— А вы поцелуете меня на прощание?
Щеки Беатрисы вспыхнули. Нагнувшись, она поцеловала его в лоб.
— Спокойной ночи, — сказала она.
И вдруг ей захотелось обнять его, прижать его голову к груди, погладить его по волосам. Но вместо этого она только приложила на мгновение руку к его щеке и выбежала из комнаты.
XIX
Маленький Фил лежал в постели. Комната была погружена в оранжевые сумерки. Тонкая игла солнечного света проникала сквозь задёрнутые занавески. Фил был сегодня более беспокоен, чем всегда.
— Который час? — крикнул он, хотя он уже спрашивал раньше и ему отвечали, что он должен лежать смирно.
— Час такой, что тебе ещё рано вставать, — ответила мисс Фулкс через коридор. Голос у неё был заглушённый, потому что она надевала своё голубое платье: её голова была в шёлковой темноте, а руки тщетно старались попасть в рукава. Сегодня должны были приехать родители Фила; их ожидали в Гаттендене к ленчу. Обстоятельства требовали, чтобы мисс Фулкс облачилась в своё лучшее голубое платье.
— А который час? — сердито прокричал мальчик. — Который час на ваших часах?
Голова мисс Фулкс вышла на свет.
— Без двадцати час, — отозвалась она. — Лежи смирно.
— А почему не час?
— Потому что не час. А теперь я больше с тобой не разговариваю. Если ты будешь кричать, я расскажу маме, какой ты гадкий.
— Сама ты гадкая! — отозвался Фил с плаксивой свирепостью, но так тихо, что мисс Фулкс почти не слышала его. — Ненавижу тебя! — Конечно, он вовсе не испытывал к ней ненависти. Но он выразил протест — честь была спасена.
Мисс Фулкс продолжала приводить себя в порядок. Она была взволнованна, испуганна, болезненно взвинчена. Что скажут они о Филе — о её Филе, о том Филе, каким она его сделала? «Надеюсь, он будет вести себя хорошо, — думала она, — надеюсь, он будет вести себя хорошо». Когда он хотел, он умел быть таким ангелом, таким милым. А если он не был ангелом, на это всегда имелась причина; но, чтобы увидеть эту причину, нужно было знать, нужно было понимать его. Вероятно, они не сумеют понять причину. Они отсутствовали слишком долго; они, должно быть, забыли, какой он. Да они и не могут знать, какой он теперь, каким он стал за последние месяцы. Этого Фила знает только она. А ведь настанет день, когда ей придётся расстаться с ним. Она не имеет на него права, она только любит его. Они могут отнять его у неё, когда им вздумается. Её отражение в зеркале заколебалось и пропало в тумане радужного цвета, и внезапно слезы потекли по её щекам.
Поезд пришёл минута в минуту; автомобиль ожидал их на станции. Филип и Элинор уселись в машину.
— Как чудесно, что мы снова здесь! — Элинор взяла мужа за руку. Её глаза сияли. — Но, Боже милосердный, — с ужасом добавила она, не дожидаясь его ответа, — они настроили там на холме уйму новых домов. Как они смеют?
— Да, что-то вроде города-сада, — сказал Филип. — Какая жалость, что англичане так любят природу! Они убивают её своей любовью.
— И все-таки здесь хорошо. Неужели ты можешь оставаться спокойным?
— Как тебе сказать, — осторожно начал он.
— Неужели ты не радуешься даже тому, что снова увидишь своего сына?
— Само собой, радуюсь.
— Само собой! — насмешливо повторила Элинор. — И таким тоном! В таких вещах не может быть никакого «само собой». А я вот чувствую, что никогда в жизни так не волновалась.
Оба замолчали. Машина неслась по извилистой дороге среди холмов; дорога шла вверх. Они поднялись сквозь буковый лес на лесистое плато. В конце длинной зеленой аллеи высился, залитый солнцем, самый грандиозный памятник величия Тэнтемаунтов — дворец маркиза Гаттенденского. Флаг развевался по ветру; значит, его светлость у себя в резиденции.
— Надо будет навестить как-нибудь старого безумца, — сказал Филип.
Красновато-жёлтые олени щипали траву в парке.
— Зачем люди путешествуют? — спросила Элинор, взглянув на оленей.