Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 51 из 75 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
*** Иллидж хотел скорей попасть домой и лечь в постель; но Спэндрелл настоял на том, чтобы он провёл по крайней мере час или два в Тэнтемаунт-Хаусе. — Нужно, чтобы кто-нибудь вас видел, — сказал он. — Иначе вы не сумеете доказать алиби. Я сейчас иду к Сбизе. Там будет человек двадцать, которые присягнут, что видели меня там. Иллидж подчинился только под угрозой насилия. Он как тяжёлого испытания боялся разговора — даже с таким нелюбопытным, рассеянным, занятым своим делом собеседником, как лорд Эдвард. — Я не вынесу этого, — повторял он со слезами на глазах. Им пришлось нести тело, связанное в позе ребёнка в утробе матери, спотыкаясь, любовно сжимая его в объятиях, за дверь, вниз по ступенькам на улицу. Единственный газовый фонарь под аркой озарял тупик тусклым зеленоватым светом; однако света было достаточно, чтобы выдать их, если бы кто-нибудь прошёл мимо арки, когда они тащили ношу и поднимали её в автомобиль. Они положили тело лицом кверху на пол; но поднятые колени торчали над бортом автомобиля. Спэндреллу пришлось забраться внутрь и переложить тяжёлое тело на бок, чтобы колени оказались на заднем сиденье. Потом они закрыли дверцы, натянули брезент и плотно прикрепили его. — Прекрасно, — сказал Спэндрелл. Он взял своего товарища под руку. — Вам бы выпить ещё немножко бренди. Но бренди не помог: когда они отъехали, Иллидж все ещё дрожал и не оправился от овладевшей им слабости. Возня Спэндрелла с рычагами незнакомой машины тоже отнюдь не способствовала успокоению его нервов. Началось с того, что они с размаху въехали в стену тупика, и раньше, чем Спэндрелл овладел секретом управления, он успел дважды нечаянно остановить мотор. Он облегчил душу, выругавшись несколько раз, и рассмеялся. Но Иллиджу эти мелкие неудачи, задержавшие их на какие-нибудь несколько минут около этого зловещего проклятого дома, казались катастрофами. Его страх, его тревожное нетерпение переходили в истерику. — Нет, я не могу, я просто не могу, — протестовал он, когда Спэндрелл сказал, что ему следует провести вечер в Тэнтемаунт-Хаусе. — И все-таки, — сказал тот, — будь я проклят, если вы туда не пойдёте, — и он повернул машину по направлению к Пэлл-Мэлл. — Я подвезу вас до самой двери. — Ну, это уж слишком! — А если понадобится, втолкну вас в дом под зад коленом. — Но я этого не вынесу, я не смогу пробыть там весь вечер. — Какая чудесная машина, — сказал Спэндрелл, не без ехидства меняя тему. — Удивительно приятно управлять ею. — Я не вынесу этого, — хныкал Иллидж. — Кажется, фирма гарантирует сто миль в час по ровной дороге. Они проехали мимо Сент-Джеймсского дворца и свернули на Пэлл-Мэлл. — Вот мы и приехали, — сказал Спэндрелл, останавливаясь у подъезда. Иллидж покорно вышел, перешёл тротуар, поднялся по лестнице и позвонил. Спэндрелл подождал, пока за ним закрылась дверь, и покатил к Сент-Джеймс-сквер. Двадцать или тридцать автомобилей стояли вдоль решётки. Он заехал в ряд, выключил мотор, вышел из машины и направился к Пиккадилли. Автобус за пенни довёз его до Черинг-Кроссроуд. В конце узкого переулка между фабричными зданиями ярко зеленели в свете фонарей деревья Сохо-сквер. Через две минуты он был в ресторане Сбизы и просил Барлепа и Рэмпиона извинить его за опоздание. — А, вот и вы, — сказал лорд Эдвард. — Как хорошо, что вы пришли. Иллидж что-то промямлил, прося извинить его за опоздание. Нужно было встретиться с одним человеком. Деловое свидание. А вдруг, с ужасом подумал он, а вдруг лорд Эдвард спросит его, с каким человеком и по какому делу. Он не будет знать, что ответить; он потеряет всякое самообладание. Но Старик даже не слушал его. — Боюсь, придётся попросить вас сделать для меня кое-какие вычисления, — сказал он своим низким, невнятным голосом. Математикой лорд Эдвард сумел овладеть вполне прилично, но арифметика никогда не давалась ему. Он так и не научился делать правильно умножение. Что же касается деления многозначных чисел, то за последние пятьдесят лет он даже и не пытался браться за него. — Все цифры у меня здесь. — Он постучал пальцем по раскрытой записной книжке, лежавшей перед ним на столе. — Это — к главе о фосфоре. Вмешательство человека в круговорот вещества. Помните, мы с вами нашли, сколько Р2О5 уходит в море вместе со сточными водами? — Он перевернул страницу. — Четыреста тысяч тонн. Вот сколько. Фактически это невосстановимо. Просто выброшено вон. А потом, как дико мы обращаемся с трупами. Три четверти кило пятиокиси фосфора в теле каждого человека! Конечно, вы можете возразить, что мы возвращаем их в землю. — Лорд Эдвард готов был принять любое оправдание, он сам выдвигал возможные возражения, чтобы тут же их опровергнуть. — Но как мы это делаем? — Он разбил все аргументы, он уничтожил своих противников. — Сваливаем трупы все в одно место на кладбище! Как же можно после этого ожидать, чтобы фосфор распределялся равномерно? Конечно, со временем он вернётся в круговорот жизни. Но для нас он потерян. Выведен из оборота. Так вот, если считать три четверти кило Р2О5 на каждый труп, то при населении земного шара в один миллиард восемьсот миллионов и при смертности в среднем двадцать человек на тысячу, сколько мы в общей сложности возвращаем за год фосфора в землю? Вы умеете делать вычисления, дорогой Иллидж. Решите-ка. Иллидж сидел молча, закрыв лицо рукой. — Правда, не нужно забывать, — продолжал Старик, — что многие народы используют мертвецов гораздо рациональнее, чем мы. В самом деле, только у белой расы фосфор выходит из круговорота. У других народов нет некрополей, водонепроницаемых гробов и каменных склепов. Индусы — единственный народ, ещё более расточительный, чем мы. Сжигать тела и бросать пепел в реку! Но индусы все делают по-дурацки. Сжигают, например, коровий навоз, вместо того чтобы возвращать его в землю. А потом ещё удивляются, что половина населения голодает. Для индусов придётся сделать особое вычисление. Правда, у меня ещё нет цифр. А тем временем попробуйте-ка вывести общий итог для всего земного шара. И другой, если вам не трудно, — для белой расы. У меня где-то записаны цифры народонаселения. Причём, разумеется, смертность будет здесь ниже средней для всего мира, по крайней мере в Западной Европе и Америке. Садитесь-ка вот здесь. На этом конце стола найдётся место. — Он освободил край стола. — И вот вам бумага. А вот совсем приличное перо. — Скажите, — еле слышно проговорил Иллидж, — ничего, если я на минутку прилягу? Я не очень хорошо себя чувствую. XXXIV Было почти одиннадцать часов, когда Филип Куорлз появился у Сбизы. Увидев его, Спэндрелл знаком подозвал его к столику, где он сидел с Барлепом и Рэмпионом. Филип, прихрамывая, прошёл через зал и подсел к ним. — У меня к вам поручение, — сказал Спэндрелл, — и, что ещё важнее, — он порылся в кармане, — у меня ключ от вашего дома. — Он протянул ключ, объясняя, как он попал к нему. Если бы Филип знал, что произошло в его доме сегодня вечером… — Элинор уехала в Гаттенден. Она получила телеграмму. По-видимому, ребёнок не совсем здоров. Она ждёт вас завтра. — Черт возьми! — сказал Филип. — Но у меня завтра целый ворох дел. А что такое с мальчиком? — Не указано. Филип пожал плечами.
— Если бы было что-нибудь серьёзное, моя тёща не стала бы посылать телеграмму, — проговорил он, поддаваясь искушению сказать что-нибудь забавное. — Она всегда так. К воспалению обоих лёгких она относится совершенно спокойно и ужасно волнуется по поводу головной боли или расстройства желудка. — Он прервал свою речь, чтобы заказать омлет и полбутылки мозеля. «А ведь в самом деле, — подумал Филип, — у мальчика последнее время был далеко не цветущий вид». Он почти жалел, что поддался искушению. К тому же то, что он сказал, было вовсе не забавным. Стараться быть забавным — это был главный недостаток его как писателя. Его книги стали бы гораздо лучше, если бы он меньше боялся быть скучным. Он погрузился в мрачное молчание. — Ох уж эти дети! — сказал Спэндрелл. — Стоит с ними связаться… — И все-таки, должно быть, чудесно иметь ребёнка, — сказал Барлеп с приличной случаю проникновенностью. — Мне часто хочется… — Но ещё чудесней самому быть ребёнком, — прервал его Рэмпион. — Я хочу сказать, когда человек на самом деле уже взрослый. — Он ухмыльнулся. — А как вы воспитываете своих детей? — спросил Спэндрелл. — Стараюсь обращать на них как можно меньше внимания. К сожалению, им приходится ходить в школу. У меня единственная надежда — что они будут учиться скверно. Было бы просто ужасно, если бы из них получились маленькие профессоришки, начинённые знаниями и выводящие на прогулку, как собачек, свои маленькие абстрактные обобщеньица. Но они, вероятно, такими и станут. Назло мне. Дети все делают назло своим родителям. Не нарочно, разумеется, а бессознательно. Просто потому, что иначе они не могут, потому, что родители слишком далеко зашли в одном направлении, и природа ведёт детей назад, стараясь восстановить равновесие. Да, да, так оно и будет. Эти чертенята станут профессорами. Мерзкими маленькими учёными. Вроде вашего приятеля Иллиджа, — сказал он, обращаясь к Спэндреллу; Спэндрелла при упоминании этого имени передёрнуло, и он сейчас же рассердился на себя за это. — Мерзкие маленькие мозги, изо всех сил старающиеся подавить сердце и внутренности. Спэндрелл улыбнулся своей многозначительной иронической и несколько театральной улыбкой. — Юному Иллиджу так и не удалось подавить своё сердце и внутренности, — сказал он. — По крайней мере полностью не удалось. — Конечно. Да это и никому не удаётся. Единственное, что можно сделать с этими живыми органами, — это превратить их в требуху. А зачем это нужно? Ради вороха идиотских знаний и бессмысленных обобщений. — Которые сами по себе очень забавны, — сказал Филип, нарушая молчание, чтобы заступиться за интеллект. — Делать обобщения и приобретать знания — одно из приятнейших развлечений. Для меня по крайней мере. — И Филип принялся развивать свою гедонистическую апологию интеллектуальной жизни. — Так зачем же так ополчаться против наших маленьких забав? — закончил он. — Вы ведь не нападаете на гольф, так зачем же нападать на спорт «высоколобых»? — Но ведь он совершенно бесполезен, — сказал Рэмпион. — Дерево познают по его плодам. Гольф вообще не приносит плодов, а если приносит, то они безвредны или даже полезны. Здоровая печень, например, — прекрасный плод. Тогда как плоды интеллектуализма — Боже мой! — Он скорчил гримасу. — Посмотрите на них. Вся наша индустриальная цивилизация — вот его плод. Утренние газеты, радио, кино — все его плоды. Танки и тринитротолуол. Рокфеллер и Монд — тоже плоды. Вот к чему привела организованная система профессионального интеллектуализма, господствовавшая последние двести лет. И после этого вы спрашиваете, почему я не одобряю ваших развлечений! Знаете, откровенно говоря, бой быков и то лучше. Можно ли сравнивать мучения нескольких животных и озверелое состояние нескольких сот зрителей с разрушением, гниением, гибелью всего мира? А ведь именно к этому привели вы, высоколобые, тем, что превратили свои развлечения в профессию. — Полно, полно, — сказал Филип. — Вы рисуете чересчур мрачную картину. И даже если вы правы, все равно нельзя сваливать на высоколобых ответственность за применение, которое другие люди нашли результатам их деятельности. — Но ответственность за это несут они. Потому что они всех остальных воспитывают в своих проклятых интеллектуалистских традициях. В конце концов, все остальные — тоже высоколобые, только в другой области. Делец — тот же учёный, только он немножечко глупей настоящего учёного. Он ведёт такую же интеллектуально одностороннюю жизнь, как учёный. Результат такой жизни — внутреннее психологическое вырождение. Плод наших развлечений — это не только внешняя аппаратура нашей индустриальной цивилизации, это также и внутреннее гниение: инфантильность, вырождение, все виды безумия и возврата к первобытному прошлому. Нет, нет, избавьте меня от ваших драгоценных умственных забав. Меньше было бы вреда, если бы вы играли в гольф. — Но истина? — осведомился Барлеп, хранивший молчание в этом споре. — Как же быть с истиной? — Действительно, — поддержал его Спэндрелл, — разве её не стоит искать? — Безусловно стоит, — согласился Рэмпион. — Но не там, где ищут её Филип и его учёные друзья. В конце концов, единственная истина, представляющая для нас ценность и доступная нам, — это истина человеческая. Искать эту истину нужно всем существом, а не какой-то отдельной частью его. Учёные же стремятся к нечеловеческой истине. Конечно, им никогда не удаётся достичь её: ведь даже учёный не может перестать быть человеком. Единственное, что им удаётся, — это отвлечься до некоторой степени от человеческого мира реальностей. Подвергая свои мозги пытке, они получают некоторое смутное представление о вселенной такой, какой её увидел бы нечеловеческий глаз. Со своими квантовыми теориями, волновой механикой, относительностью и так далее они и вправду сумели отойти немножко от человечества. Но скажите, что во всем этом хорошего? — Если даже откинуть в сторону то, что это забавно, — сказал Филип, — польза тут та, что можно сделать какое-нибудь удивительное открытие, имеющее практический смысл, вроде тайны разложения атома и освобождения бесконечных запасов энергии. — В результате чего человеческие существа станут окончательными кретинами и рабами машин, — насмешливо закончил Рэмпион. — Знаем мы ваш рай на земле. Но сейчас мы говорим об истине. Та нечеловеческая истина, которую стараются познать своим интеллектом учёные, не имеет ни малейшего отношения к настоящей человеческой жизни. Нашу истину, человеческую истину, можно найти только в процессе самой жизни — полной, разносторонней жизни цельного человека. Результаты ваших забав, Филип, все эти пресловутые космические теории и их практические приложения — все это не имеет ничего общего с единственной нужной истиной. А нечеловеческая истина — мало того, что она никому не нужна, она опасна. Она отвлекает внимание людей от единственно ценной человеческой истины. Она заставляет их фальсифицировать их собственный жизненный опыт, чтобы реальность соответствовала отвлечённым построениям. Например, существует принятая всеми нечеловеческая истина — во всяком случае, в дни моей юности её принимали все, — что внешние признаки не имеют реального существования. Человек, принимающий это всерьёз, отрицает самого себя, разрушает всю ткань своей человеческой жизни. Дело в том, что человеческие существа устроены так, что единственной реальностью обладают для них именно внешние признаки. Отрицая их, человек совершает самоубийство. — Но ведь в действительности, — сказал Филип, — никто их не отрицает. — Да, полностью никто не отрицает, — согласился Рэмпион. — Потому что этого нельзя сделать. Никто не может полностью уничтожить все свои ощущения и чувства и при этом остаться в живых. Но можно принизить их после того, как они сослужили свою службу. И по существу, как раз этим занимается огромное большинство интеллигентных и образованных людей: они принижают человека во имя человека. Они руководствуются не теми побуждениями, какими руководствуются христиане, но результат получается один и тот же. Своего рода саморазрушение. Всегда один и тот же, — продолжал он в припадке неожиданного гнева. — Все попытки быть не человеком, а чем-то высшим дают один и тот же результат. Смерть, все равно какая, но смерть. Когда стараешься прыгнуть выше головы, неизбежно убиваешь в себе что-то и делаешься не выше, а ниже себя. Мне так надоела вся эта болтовня о возвышенных стремлениях, о моральном и интеллектуальном прогрессе, о жизни во имя идеалов и все такое прочее. Это ведёт к смерти. Так же неуклонно, как жизнь во имя денег. Христиане, моралисты, утончённые эстеты, блестящие молодые учёные и дельцы, живущие по Смайлсу, — все это жалкие лягушки, которые стараются раздуться в волов чистой духовности, чистого идеализма, чистого практицизма, чистого рационализма, но безнадёжно лопаются и превращаются в жалкие останки маленьких лягушечек, да к тому же в гниющие останки. Все это чудовищная нелепость, чудовищная омерзительная ложь. Взять, например, этого вашего вонючку святого Франциска, — повернулся он к Барлепу, который протестующе замотал головой. — Да, вонючку, — настаивал Рэмпион. — Глупый, тщеславный человечишка, который старался раздуться в Иисуса и достиг лишь того, что убил в себе всякий здравый смысл и чувство приличия, лишь того, что превратился в гнусные зловонные останки настоящего человеческого существа. Получать наслаждение от лизания прокажённых! Фу! Какая омерзительная извращённость! Он, видите ли, слишком добродетелен, чтобы целовать женщин; он хочет быть выше таких грубых вещей, как естественное здоровое наслаждение. А результат? Он убивает в себе всякие остатки чувства приличия и превращается в зловонного психопатишку, способного возбуждаться от лизания язв прокажённого. Он не лечил прокажённых — заметьте это, — просто лизал их — для собственного, не для их удовольствия. Какая гадость! Филип откинулся на спинку стула и рассмеялся. Но Рэмпион яростно накинулся на него. — Смейтесь, смейтесь, — сказал он. — Но не воображайте, что сами вы лучше. Вы и ваши интеллектуальные учёные друзья. Вы так же убиваете себя, как маньяки христиане. Прочесть вам вашу программу? — Он взял книгу, лежавшую перед ним на столе, и перелистал страницы. — Я как раз наткнулся на это, когда ехал сюда в автобусе. Вот оно. — Он принялся читать, тщательно и чётко произнося французские слова: — «Plus un obstacle materiel, toutes les rapidites gagnees par la science et la richesse. Pas une tare a l'independance. Voir un crime de lese-moi dans toute frequentation; homme ou pays; qui ne serait pas expressement voulue. L'energie, le recueuillement, la tension de la solitude, les transporter dans ses rapports avec de vrais semblables. Pas d'amour, peut-etre, mais des amities rares, difficiles, exatees, nerveuses; vivre comme on revivrait en esprit de detachement, d'inquietude et de ravenche» [235]. — Рэмпион закрыл книгу и поднял глаза. — Вот ваше кредо, — сказал он Филипу. — Сформулировано Мари Ленерю в тысяча девятьсот первом году. Коротко, ясно, исчерпывающе. И, мой Бог, какой это ужас! Ни тела, ни соприкосновения с материальным миром, ни соприкосновения с человеческими существами — разве только через интеллект, — ни любви… — В этом мы несколько ушли вперёд по сравнению с тысяча девятьсот первым годом, — улыбнулся Филип. — Но не по существу. Вы признали беспорядочные половые общения — только и всего. Но не любовь, не естественное слияние с жизнью, не отказ от рассудочного самоанализа, не полное подчинение инстинкту. Нет, нет. Вы цепляетесь за вашу сознательную волю. Все должно быть всегда expressement voulu. И всякая связь между людьми должна быть чисто интеллектуальной… И жить нужно так, чтобы это была не жизнь в мире живых людей, а одинокие воспоминания, мечты и размышления. Беспрерывный онанизм, как тот чудовищный шедевр Пруста. Это вы называете возвышенной жизнью. А говоря попросту, это медленное умирание. Очень многозначительно, просто символично то, что эта самая Ленерю была глуха и наполовину слепа. Внешний материальный стигмат внутренней духовной истины. Бедняжка! Её духовность была хоть как-то оправдана. А у других поклонников возвышенной жизни, которые не страдают никакими физическими дефектами, она непростительна. Они искалечили себя сознательно, ради собственного удовольствия. Как жаль, что у них не вырастают материальные горбы и бородавки на носу! Тогда по крайней мере мы сразу знали бы, с кем имеем дело. — В самом деле, — кивнул Филип и рассмеялся с деланной весёлостью, стараясь скрыть смущение, какое почувствовал при словах Рэмпиона о физических недостатках, — в самом деле. — Никто не должен думать, что его искусственная нога помешала ему отдать должное рассуждениям Рэмпиона о физических уродствах. Его смех был таким нарочито громким, что Рэмпион вопросительно взглянул на него: в чем дело? Но он не потрудился уяснить себе это. — Это возмутительная ложь, — продолжал он, — и к тому же ложь дурацкая — все эти рассуждения, что мы, дескать, стали выше людей. Да, дурацкая, потому что она ни на чем не основана. Вы стараетесь стать выше человека, а на самом деле становитесь ниже его. Всегда… — Слушайте, слушайте! — сказал Филип. — «Мы ходим по земле, и не нужны нам крылья». — И вдруг он услышал громкий голос своего отца, говорящего: «У меня были крылья, у меня были крылья», он увидел его раскрасневшееся лицо и лихорадочно-розовую пижаму. Смешной и жалкий старик! — А знаете, откуда это? — продолжал он. — Это последняя строка из стихотворения, которое я написал на Ньюдигейтскую премию [236] в Оксфорде, когда мне был двадцать один год. Насколько я помню, тема была «Король Артур». Нечего и говорить, что премии я не получил. Но этот стих хорош. — Очень жаль, что вы не руководствуетесь им в жизни, — сказал Рэмпион, — вместо того, чтобы распутничать с абстракциями. Но, конечно, никто так не умеет нападать на абстракции, как их поклонник: он по опыту знает, как они способны испортить жизнь. Обыкновенный человек может позволить себе пользоваться ими. Он может позволить себе иметь крылья до тех пор, пока он помнит, что у него есть и ноги. Люди терпят крушение тогда, когда они заставляют себя все время: летать. Они мечтают стать ангелами, а им удаётся стать или кукушками и гусями, или омерзительными коршунами и стервятниками. — Но ведь это, — сказал Спэндрелл, прерывая долгое молчание, — всего-навсего евангелие животности: вы учите нас вести себя подобно зверям. — Я учу вас вести себя подобно человеческим существам, — сказал Рэмпион. — А это не одно и то же. К тому же в тысячу раз лучше вести себя подобно зверю — подобно настоящему, честному, неодомашненному животному, — чем выдумывать дьявола и вести себя так, как вёл бы себя он. Наступило молчание. «А что, если бы я сказал им, — думал Спэндрелл, — а что, если бы я сказал им, что несколько часов тому назад я бросился из засады на человека и треснул его дубинкой по голове?» Он выпил глоток бренди. — Нет, — сказал он вслух, — пожалуй, я не уверен в вашей правоте. Вести себя как животное — это значит вести себя как существо, стоящее ниже добра и зла. А для того, чтобы вести себя подобно дьяволу, нужно сначала знать, что такое добро. — И все-таки все это было просто дико, мерзко и отвратительно. Да и к тому же абсолютно глупо: потрясающая бессмыслица. Под оболочкой плода от древа познания добра и зла он нашёл не огонь и яд, а только омерзительную бурую гнильцу и несколько маленьких червячков. — Все, что существует, познаётся только через свою противоположность, — продолжал он, хмурясь в ответ на собственные мысли. — Если есть дьявол, значит, есть Бог. — Безусловно, — нетерпеливо сказал Рэмпион. — Дьявол, воплощение абсолютного зла, существует лишь постольку, поскольку существует Бог, воплощение абсолютного добра. Ну и что же из этого? Какое отношение это имеет к вам или ко мне? — Я бы сказал — огромное.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!