Часть 3 из 32 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Пугающим этот автомобиль был потому, что синева гардин точно соответствовала синеве бархатной обивки в сундучке для маджонга.
15°55´ ю. ш. / 5°43´ з. д
Остров, под тяжелыми облаками прошедшей ночи, двигался нам навстречу. Было раннее утро. Непрекращающийся дождь разлагал свет, превращая его в лихорадочно-светлую желтизну, которая прорывала подвижные дыры во все еще плотных облачных скоплениях.
Поскольку мы шли с юго-востока, нам пришлось обогнуть половину скалистого острова. Поначалу он выглядел грубым и расщепленным. Но повсюду, куда через эти дыры падали теплые лучи, прибавлялось базальтовой красноты. Только к полудню она сменилась серо-коричневым – пластами застывшей лавы.
Потом началась жара.
И все же, хотя солнце давно уже стояло в зените, наблюдалось обрушение облаков. Оно было настолько непроглядным, что скальная порода напиталась совершенной чернотой, повсюду. А там, где она, несмотря на обновленную силу солнца, осталась влажной, она теперь блестит, как сатинированное стекло, до самой вершины.
Но не это вот уже несколько часов удерживает меня в шезлонге.
Когда хлынул ливень, я нашел прибежище под коротким стальным козырьком, в уголке для курильщиков. Но там сидели только обе певицы и молодой человек. «Стажер», как говорят. Они его непрерывно обхаживали. Настолько шикарно, сказала бы моя бабушка, он выглядел, со своими светло-голубыми глазами и в белой форме. Да еще ослепительные зубы, притом что он сильно загорел. Мы и оглянуться не успели, как вода поднялась нам до щиколоток. Миллионы маслянистых капель, шлепаясь на доски, отскакивали каждая на метр.
Потом непогода исчерпала себя, и снова пробилось солнце. Так что воздух снова наполнился мечущимися сквозь него снежно-белыми парочками. Это были двадцать, тридцать, а может, и сорок маленьких, как ласточки, и таким же манером скользящих в небе птиц. Вероятно, чаек. Они не только отчебучивают собственный искусный полет, можно так сказать: «отчебучивают полет»? – но и постоянно скользят друг вокруг друга, в каждой паре. Это у них вроде как любовная игра, нескончаемая. А они еще и издают счастливые крики, словно хотят подать весть о себе всем и каждому, каждой живой твари в нашем мире.
К которому они наверняка не относятся. Это ведь души фей, подумал я, фей искусства полетов. Они вылупились из яиц более светлого и свободного промежуточного мира, чем наша посюсторонность, подумал я. Даже – чем потусторонность. И внезапно я невольно подумал: быть не может, что ты внезапно влюбился. Я влюбился в маленькую белую ласточку. И – что ничего подобного я никогда прежде не чувствовал.
Прежде всего потому, что они есть повсюду: над морем и над землей и подо всем земным небом.
Но я, само собой, понимаю, что в то время отсюда нельзя было убежать. Обладай Наполеон Сознанием, он бы, само собой, этому радовался. А сейчас люди с нашего судна уже на пути к его могиле. Они там будут напирать друг на друга, чтобы сфотографировать ее. Только мы, оставшиеся на борту, молчим, а если и разговариваем, то приглушенно.
Но тут кто-то крикнул, чтобы мы подошли к левому борту. Быстрее! Быстрее! Руки протянуты к воде, увлеченно указующие руки. Обратились потом в нашу сторону и, можно сказать, веяли. Само собой, призывный крик повторился. Так что и я поднялся. Медленно шагнул к лееру и увидел дельфинов. Маленькие тела, длиной сорок или, может, пятьдесят сантиметров, которые поначалу, подобно стремительным торпедам, проносились непосредственно под гладкой водной поверхностью. А потом принялись подпрыгивать, будто хотели показать нам себя. И уже не могли остановиться.
Я сотни раз наблюдал такое, и все же это всегда ново. Так близко от маленькой гавани. Которая, можно сказать, представляет собой один-единственный мол. От него к нам доносились перепутанные выкрики детей и их смех. Да еще голос из громкоговорителя веял над последним кусочком моря. Я даже уловил треск пистолета. Спортплощадка, подумал я поначалу, но оказалось, это плавательный бассейн. Так что я попытался вспомнить, когда я был в бассейне последний раз. Я уже этого не помню, но все же ощутил на коже запах хлора. И услышал глухой всплеск под водой, как прежде, когда я, мальчишкой, после сеанса борьбы нырял и – всегда надеялся, что у плавающих девочек что-то соскользнет между ног. Но такого ни разу не случилось. Только иногда можно было догадаться, где у них щелка. И ведь я это все давно позабыл. Какой мистерией она когда-то была.
Теперь меня наводнило. Наводнило опять.
Так что дельфины прыгали внизу и мелькали. Так что наверху носились феи и увивались одна вокруг другой, описывая свои эллипсы. При этом они кричали и кричали, как если бы были эхом детских голосов. Отголоски отбрасывала назад – справа – вулканическая гора, на самый верх которой ведет Лестница Иакова. Что она так называется, рассказал мне еще прежде мистер Гилберн. Две-три человеческие фигурки, как я увидел, карабкались на нее. Наверняка не с нашего корабля-грезы, во всяком случае, не из пассажиров. Она слишком крутая.
Но, может, кто-то из экипажа. Вряд ли кто-то еще в мире способен туда залезть. Но пока я так смотрел на солнце, через море, я увидел себя взбирающимся по ней. Мне это давалось очень легко, поскольку и эти ласточки взлетали по ней до самого неба и снова слетали с него. Они это делали, чтобы ободрить меня. Но это опять были всего лишь дети, сидящие вокруг бассейна на скамьях. Они кричали и хлопали в ладоши, чтобы их друзья плыли быстрее, еще быстрее. Кто приплывал первым, того встречали таким ликованием, что у меня вдруг закружилась голова. Хотя расстояние приглушало все звуки. Как будто я вслушивался в морскую раковину.
Мне даже пришлось ухватиться за что-то. При этом я положил левую руку на правую руку мужчины, стоящего рядом со мной. Я даже не заметил этого поначалу, а только когда он спросил, все ли со мной в порядке. Думаю, ему пришлось задать свой вопрос дважды, прежде чем я понял.
Да-да, сказал я, в то время как он, проследив за моим взглядом, тоже уставился на птиц, Gygis alba[8][Белая крачка (лат.).]. Тут у любого голова немножко закружится. Но, может, вам все-таки лучше присесть.
Странно, но мне эта ситуация не показалась неловкой. Я даже оставил свою руку, где она была. Хотя мало-помалу мне становилось ясно, что это первый – за месяцы – человек, с которым у меня установился контакт. Не считая горничной, разумеется.
Я даже позволил, чтобы он довел меня до одного из столиков. Он помог мне занять место. Тут же быстро подошла одна из кельнерш. Может, я в самом деле слегка побледнел. Мне лучше пойти в мою комнату, сказала она, и прилечь. Меня с ума сведет эта «комната». Но кельнерша, само собой, тоже русская или родом из Украины либо Молдовы. Поэтому у нее те же проблемы с выбором правильных слов, что и у служащей на ресепшене.
Это, определенно, было уже больше месяца назад.
Где же я оставил план палуб?
Он будто заколдован. Ведь у меня отнюдь не большая каюта, хоть я и занимаю ее один, несмотря на две койки. Но я откладываю что-то в сторону и потом просто не нахожу. Только сейчас мне, конечно, не хотелось бы ничего искать и уж тем более – возвращаться туда, то есть спускаться на мою Балтийскую палубу. В каюте в любом случае ничего не шумит, кроме извечного кондиционера. Мне же хотелось бы оставаться на свежем воздухе, под летающими феями. И эти крики я хотел бы слышать и дальше – их крики и те, что доносятся от бассейна.
Так или иначе, но я почувствовал себя лучше. Поэтому мне действительно повезло, что кельнершу позвали еще куда-то. Здесь это делается посредством непрекращающегося электронного свиста. Она только, как я сразу заметил, подала тайный знак одному своему коллеге. После чего он принес мне стакан воды. Человек, за которого я ухватился, тем временем подсел к моему столику. И представился. Даже это я счел везением. Как и летающих фей и детей. Хотя вслух ничего такого не сказал.
Его зовут мистер Гилберн, и он обладает Сознанием, как и я. Он тоже потерял близкого друга. И, как и мой друг, мсье Байун, он тоже дружил с госпожой Зайферт.
Ему она тоже кое-что оставила, но это был шейный платок. С ним, как он выразился, он расстается только на время сна. Кроме того, он рассказал мне историю Лестницы Иакова. Он назвал ее легендой. Я взял это себе на заметку, потому что речь там идет и о Гуфе: Палате, как он выразился, нерожденных душ. О которой мне рассказывал мсье Байун.
Близкого друга мистера Гилберна я смог припомнить лишь приблизительно, пока мы сидели вдвоем на покачивающейся палубе юта. Мистер Гилберн заказал себе джин с тоником. Я время от времени прихлебывал из стакана с водой. По затылку у меня стекал пот.
Приятно в мистере Гилберне то, что он курит. Правда, только самокрутки. Каждый раз, закуривая, он бормочет, не без иронии, своеобразное изъявление благодарности. Например: Что есть человек, что Ты знаешь о нем? И при этом подмигивает мне. Так что я тотчас невольно думаю: как хорошо, теперь ты сможешь насладиться своей последней сигарой не один, а в компании. Ее я припас для себя, хотя вообще курить перестал. Но в один прекрасный день, быть может мой последний, я хочу ее зажечь, при полном Сознании. Тогда уже моему сердцу она не повредит. Да даже и имя уже не будет иметь к этому отношения.
Хорошо уже то, что здесь вообще еще разрешается курить. Для этого выделены специальные зоны, которые, впрочем, мистер Гилберн интерпретирует в несколько, как он выразился, расширительном смысле. Он вообще склонен к юмору – этот жилистый сутуловатый человек, достающий мне аккурат до бровей. А ведь я и сам не велик ростом.
Он, может быть, немножко старше меня, судя по седому венчику волос. Но их я увидел, только когда он снял бежевую кепку. Они у него очень короткие. Стрижка ежиком, сказала бы моя бабушка. Только у него и борода подстрижена ежиком. Обрезана четко по контуру щек. Не будь его кожа такой светлой, в нем чувствовалось бы что-то арабское или еще и еврейское. О таком, само собой, говорить нельзя, тем более о том и другом вместе. И все же нос у него впечатляюще большой; как и самого этого человека в целом я нахожу впечатляющим. В нем нет ничего детского; только та же, но в его случае скорее насмешливая ясность восприятия, которая, как я знаю, у мсье Байуна была больше, чем у него, сопряжена с любовью. И все же, несмотря на присущее ему чувство юмора и его орлиный нос, он не держится со мной высокомерно. К примеру, не дает мне благонамеренных советов. Не выражает постоянно желания, чтобы я не сидел на солнце или надел что-то себе на голову. И если я не хочу есть, но и ложиться в постель не хочу, а предпочитаю оставаться снаружи, он и это тотчас принимает. Нужно считаться с тем, сказал он, что человек свободен. Когда его друг прощался с ним, этот принцип тоже учитывался.
Ну, вот и всё, будто бы сказал тот. Он, мол, хочет поблагодарить за совместно проведенные часы. И они обнялись – это длилось на секунду дольше, чем обычно. Когда потом его друг пошел прочь, он не посмотрел ему вслед. А вместо этого долго смотрел через леер на море и невольно смеялся про себя. Поэтому, сказал он, я прошу, чтобы и вы не смотрели мне вслед.
Я попытаюсь. А вот смогу ли я в такой момент смеяться, этого я, само собой, сегодня еще не знаю. Но ведь если мы представим себе, сказал мистер Гилберн, что от человека вообще ничего не остается, действительно никакого следа, тогда как воздух, которым мы дышим сегодня, все еще тот же самый, которым две тысячи лет назад дышал, к примеру, Цезарь, совершенно те же молекулы воздуха, – тогда, сказал он, мы волей-неволей сочтем это, в каком-то высшем смысле, комичным. Ведь, дескать, вполне может быть, что он сейчас, в этот момент, втягивает в себя ту самую струю воздуха, которую – с тех пор даже года не прошло – точно так же втягивал в себя его друг.
Эта мысль занимает меня. Даже и сейчас, когда пассажиры вернулись со своих экскурсий, а я бежал от неизбежной вечеринки по случаю отчаливания – вниз, на шлюпочную палубу, но на сей раз к левому борту.
Едва мы выходим в открытое море, как под свежим ветром становится прохладно. Поскольку я к этому привык, я захватил с собой одеяло и теперь прикрыл им колени. Но мне все еще очень нравится, чтобы ступни оставались свободными, чтобы на них не было носков.
Я и сегодня охотно хожу босиком. Но постоянно получаю замечания, что мне не следует так делать. Главным образом от Татьяны. Поэтому я стараюсь по возможности не попадаться ей на глаза. Например, прежде чем покинуть свою каюту, я открываю дверь только на щелку. И сперва выглядываю: не видно ли ее, не возится ли она, к примеру, в кладовой. Как это ни глупо, кладовка находится почти напротив меня, чуть-чуть наискосок. Коридоры же узкие. Можно держаться руками сразу за обе стенки. Если ты ходишь босиком там, это, само собой, неопасно. Потому что все выложено ковровыми дорожками. Только на внешних палубах нужно смотреть себе под ноги, чтобы не ушибить большой палец о какой-нибудь стальной кант.
Чтобы выйти, нужно довольно высоко поднимать ноги. Потому что двери стукаются не только вверху и сбоку, о раму, но и внизу – о комингс. Который должен при сильном волнении препятствовать тому, чтобы вода затекала под дверь. И когда я возвращаюсь в свою каюту, я тоже сперва смотрю налево и направо, вдоль коридора. Чтобы не получилось так, что Татьяна меня заметит и тогда опять пожелает, чтобы я что-нибудь съел.
Я, к примеру, не знаю, есть ли в России такой обычай, чтобы горничная заботилась еще и об одежде пассажиров; или в Украине. Я их попросту не различаю. Поэтому я заглянул в карманный атлас и поискал ее там. Украину. Раз уж такой атлас лежит действительно в каждой комнате.
Может, мне стоило бы как-нибудь спросить Татьяну, не расскажет ли она мне что-то о своем доме. Но, во-первых, я не хочу со своей стороны подступаться к ней слишком близко. А во-вторых, она, вероятно, уклонится, поскольку ей это неприятно. И у нее так же дернется левая щека, как тогда у кельнерши. Та тоже родом из Украины или Молдовы. В то время я еще ходил на эти шоу, в лаунж-холл. Поскольку тогда мне еще нравилась такая музыка. И кельнерша мне рассказала, что уже больше полутора лет не видела сына. Так долго, мол, она не приезжала домой.
Только расплакалась она не из-за меня, а потому, что ее ребенок еще такой маленький, ему даже трех не исполнилось. И он наверняка забыл ее, свою мать, просто потому, что скучал. Ее плач был спровоцирован шлягером, который заиграли оркестранты. Мсье Байун поэтому сказал: если правдивые чувства могут быть вызваны чем-то настолько фальшивым, тогда как в подлинной жизни люди их скрывают, то это выглядит особенно комично. Нет, это сказал мистер Гилберн. И добавил: трагикомично.
Ведь, к примеру, в «Капитанский клуб», когда там играют серьезную музыку, мало кто ходит. Хотя Галерея с ее променадами относится к центральным внутренним зонам нашего судна, а клуб расположен внутри нее. Я, правда, слышал само это имя еще до того, как обрел Сознание, но вообще понятия не имел, кем он был – Бах. Но, вероятно, вопрос поставлен неверно. Надо было употребить слово чем: чем он был.
Поэтому я сегодня так долго остаюсь наверху.
Тем важнее, чтобы Татьяна меня не застукала. Я непременно хочу присутствовать на вечернем концерте, потому что мистер Гилберн меня туда пригласил. Но Татьяна всегда говорит: «Вы нуждаетесь в сне». Ей вообще не нравится, когда я так поздно расхаживаю по кораблю. Но на этих концертах бывает максимум шесть или семь человек, рассказал мистер Гилберн. И даже если вдруг придет больше, то они не слушают, а болтают и болтают и громко смеются. Некоторые, особенно женщины, по-лисьи тявкают даже в музыку, прямо в нее.
Уже поэтому важно, чтобы мы ходили туда. Музыкантши должны замечать, что они не в одиночестве. Как мучительно быть одиноким, я заметил только тогда, когда мсье Байуна уже здесь не было. В то время я впервые прибегнул к молчанию. А до этого, даже еще и после Барселоны или, во всяком случае, Танжера, я часто разговаривал с людьми. Раньше, в моей прежней жизни, – тем более. Я был душой общества, как выразился однажды уже не помню кто. Я не любил, когда вокруг меня слишком тихо. И вместо этого, как только выходил из конторы, для начала отправлялся в пивную или, столь же охотно, в клуб. Так что Петра могла не только безнаказанно обзывать меня алкоголиком. Но даже получила подтверждение своей правоты в суде, и мне сверх того пришлось выплатить ей компенсацию.
Которую я бы куда охотнее отдал Татьяне. Та, правда, бдит, как балованная болонка, чтобы я после десяти не бродил без нее по коридорам, – нет, как зареванная белуга. Но, с другой стороны, она действительно обо мне заботится. И хорошо ко мне относится, я это чувствую, – на самом деле и вопреки всему. Кроме того, у горничных особенно тяжелая жизнь, ведь они почти всегда должны оставаться на борту. Поскольку члены экипажа вправе покидать наш корабль-грезу только тогда, когда пассажиры его уже покинули. А высадка может длиться очень долго, если речь идет об экскурсиях, для которых используются тендерные шлюпки. Не я один хожу медленно. Здесь много стариков. Одно только рассаживание по шлюпкам иногда растягивается на целую вечность. Но задержки случаются и на трапах.
К примеру, в Дурбане на месте высадки не оказалось круизных автобусов. Поэтому пассажирам пришлось оставаться в терминале. Поскольку пеший путь ведет через промзону – мимо сотен, как я слышал, контейнеров. Они будто бы громоздятся, образуя настоящие башни. Другое место стоянки обошлось бы нашему кораблю слишком дорого. Но через индустриальную гавань без пропуска не пройдешь. Так что пассажиры вернулись обратно. Это, само собой, выглядело комично – как они возвращались, а потом повторяли свою попытку уйти и снова беспомощно возвращались обратно. Это продолжалось часами.
В таких случаях у экипажа вообще никакого шанса нет, тем более – у горничной, которая обязана ждать до самого конца. Так что, к примеру, Татьяна, которая уже трижды обогнула земной шар, за свою жизнь успела увидеть меньшую его часть, чем какой-нибудь человек, скажем, с ежегодным трехнедельным отпуском.
Мсье Байун всегда пытался передать тем, кто не обладает Сознанием, толику своего Сознания. Потому что тогда можно было надеяться, что они со своей экскурсии на берег принесут что-то не только для себя и своих любимых, но и для горничных. Мы, конечно, и сами бы это сделали. Только мы ведь не покидаем судно. Не ради других стран и чужих городов находимся мы здесь.
Все это теперь снова пришло мне в голову – на шлюпочной палубе, по левому борту. Когда я быстро снял с колен одеяло и поднялся на ноги. Надо мной висели – оранжево-красные выше ватерлинии – спасательные шлюпки, прикрепленные к шлюпбалкам. Из-под них я смотрел на Святую Елену, как она снова исчезает в море.
Только огни Джеймстауна были еще различимы, и на утесах – лампы двух маяков. Точнее, прожекторы. Я считал секунды между вспышками – интервал, по которому с мостика можно определить, где мы находимся. Между тем на борту есть люди, которые вообще никогда не могут сойти на берег – только когда путешествие закончится. К примеру, те, кто работает в камбузе, можно сказать, вообще никогда не видят дневного света.
Но теперь его в любом случае нет. О чем – в стальных стрелах и талях, к которым подвешены шлюпки, – и заводит свою песню ветер. Обо всем, что относится к этому миру и что более реально, чем Бах. Так что я опять ощущаю то одиночество, которое овладело мною после ухода мсье Байуна и из-за которого я вообще перестал говорить. Так оно было при моем втором посещении Бали и потом.
Пока мы огибали Австралию, это продолжалось – и когда шли через Индийский океан. Тогда я уже не говорил даже с самим собой. Перед островом Маврикий и другим островом, Реюньон, вокруг палубы бака кишели маленькие акулы-молоты, похожие на беспокойных грызунов, что я, вообще-то, понял только теперь. Поскольку тогда постоянно шли дожди, даже и перед Дурбаном. Потом – туман возле Игольного мыса, ужасно одинокие киты перед Капштадтом, гудок откуда-то с пароходов, невидимых в этом молоке, звучащий как бы сам по себе. Тут уж я больше не мог этого вынести, и уж тем более, когда кто-то наносил мне визит.
Дело принимало все более скверный оборот. К примеру, Татьяне в голову пришла совершенно нелепая мысль, что она должна меня помыть. Да, очень может быть, что в Украине принято даже одевать своих гостей, не буду спорить. Но идея с мытьем – это уже чересчур. Особенностями другой культуры такого не объяснишь. Этому нет оправдания. Среди прочего и по этой причине я обратился к тетрадям.
14°4´ ю. ш. / 7°40´ з. д
Бывают гребни волн, похожие на горбы китов.
У нас опять впереди два дня в открытом море.
С утра – сильный дождь и, снова, западный ветер, который уже дул ночью. Нередко также и в предшествующие дни. Но после концерта было еще сухо. Поэтому мистер Гилберн и я посидели еще немного на палубе юта. Молча делились мы своей взволнованностью. Иначе об этом не скажешь. Но он постоянно крутил себе самокрутки. Что есть сын человеческий, что обращаешь на него внимание? – пошутил он и глубоко затянулся. Это меня рассердило. Всё он видит не иначе как в комичном свете. Так что мне захотелось остаться один на один со своей взволнованностью.
Он проводил меня до каюты.
Но нечего было и думать, что я сумею заснуть! Тем не менее я кивнул мистеру Гилберну – дескать, спокойной ночи.
Закрыв дверь, я приник к ней ухом. Как долго его еще будет слышно? Не его шаги, само собой, об этом из-за половиков речь не идет, а покашливание. Он ведь так много курит. Но и этого мой слух больше не улавливал.
Тем не менее я, надежности ради, сосчитал до пятидесяти. Потом открыл дверь. Сперва только на щелку.
В длинном узком коридоре, тускло освещенном, царила тишина. Даже неизменный ряд дверей, казалось, заснул. Слышался только равномерный рокот машины. И я понял, что такое тщетность.
Почувствовал я это еще в «Капитанском клубе». А ведь, насколько помню, в своей жизни я добивался любой женщины, какую хотел. Правда, я думаю, что, может, только таких женщин я и выискивал. Они должны были как-то проявлять себя, но не приставать ко мне с разговорами. За это я им платил. Я платил и Петре. Потому она и имела такую вольготную жизнь. Это она очень четко понимала. Потому и наш развод превратился в потеху, хотя отнюдь не комичную, как, может быть, полагает мистер Гилберн.
Само собой, я получил то, чего заслуживаю. Я не жалуюсь. Со времени Барселоны я больше не жалуюсь, и особенно – со времени Танжера. Но мне сейчас пришло в голову, что горничные и кельнеры начали превышать свои полномочия только после Танжера. Тогда же впервые явился и мой визитер. И сидит теперь здесь, и под конец начинает рыдать. Всякий раз одно и то же.
А значит, он тоже поднялся на борт в Танжере. Мсье Байуну я, конечно, об этом ничего не рассказывал. Я думал, если он умалчивает передо мной о своей кельтской подруге – он, может, вообще не хочет говорить о женщинах. Кроме того, своего визитера, стоит ему исчезнуть, я стараюсь как можно скорее вытеснить из памяти. И уже в самом деле его не помню. Это чистая самозащита. Так или иначе, для Сознания интересны совсем другие вещи и феномены. На них мы с мсье Байуном и концентрировались. К примеру, на цвете моря, который всякий раз меняется.
О чем я помню гораздо лучше, чем о своем визитере, – это, к примеру, что бывает вторничное море. Между тем о своем визитере я, собственно, вообще не помню, – разве что тогда, когда он присутствует здесь. Всякий раз это пугает меня.
Вторничный цвет моря действительно существует. Он примечателен тем, что бывает не только по вторникам. Море может принять этот вторничный цвет и в какую-нибудь среду, или в четверг, или еще когда-нибудь на неделе. Точно так же в какой-нибудь вторник оно может быть цвета среды. Что существуют такие цвета, связанные с днями недели, важно для Сознания. Перед лицом такого таинства как могли бы мсье Байун и я разговаривать еще и о кельтянках или о визитерах? Когда не только что-то одно может быть красным, а другое желтым, а третье – матово-фиолетовым, но бывает и четвертое – сияюще-вторничное, и пятое – пастельного оттенка среды.
Это занимало его и меня даже в наших снах. Об этом я размышлял, глядя на море, когда этот посетитель впервые вторгся в мою безмятежную жизнь на борту. Что я именно сейчас снова вспомнил о нем, ночью перед моим последним обходом судна, хотя и не могло иметь никакого отношения к скрипачке… Тем не менее внезапно перед моими глазами встала картина, как, когда она поворачивается, справа на ее шее, над сонной артерией, проступают сухожилия. Когда она с особым нажимом касается смычком струн, они действуют почти как трансмиссия… Зато имеет отношение к пианистке, к Катерине Werschevskaja. Я специально посмотрел в программке ее имя.
К Сознанию относится, что ты больше не имеешь страха. Даже перед бессмысленностью. Правда, когда Сознание устанавливается впервые, ты чувствуешь страх с особенной силой. И ты не вправе обращаться в бегство, а должен подставиться этому страху.
Что поначалу бывает ужасно. Обычно мы ведь его не чувствуем. Во всяком случае, со мной было так. И тем не менее все же чувствуем, поскольку страх – не только в голове. Скорее страх есть нечто телесное, наподобие тактильной чувствительности. Он – орган восприятия. Это как с моими таблетками, если я принял их слишком поздно. Боль тогда исчезает действительно, и все же я ее чувствую. Она лишь не мучает теперь так сильно. Что, однако, обманчиво. Ибо она мучает и дальше, может, даже еще хуже. Как когда к нам в квартиру проникает взломщик, а мы делаем вид, из страха, будто ничего не слышим. Просто продолжаем сидеть как ни в чем не бывало, и он сзади наносит нам смертельный удар железной штангой или вазой.