Часть 1 из 47 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Горечь и мед[1]
Признаюсь, я не очень люблю читать современные книги. Может быть, потому, что чтение «текущей литературы» — моя профессия, обязанность. Вид вздымающихся к потолку магазинных полок, забитых новинками, вызывает у меня уныние — все это мне следовало бы прочесть, разобрать, оценить. Но ведь заранее известно: не могут сотни гениев или — будем скромнее — талантов разом схватиться за перо и выдать к концу года по замечательному роману. Из всех этих книг, призывно мерцающих корешками, останутся жить в человеческой памяти, или, как говорят исследователи, в большом литературном времени, одна-две, в лучшем случае — пять.
Как отличить такие книги сразу же, не дожидаясь суда истории? Это трудно, хотя и возможно, если приглядеться, вчитаться, вдуматься. Большинство новинок похожи как две капли воды. Разница в объеме, жанре, а так — герои одни, разве что откликаются на разные имена, схожие сюжеты, одна на всех незамысловатая мораль. Будущее не за такими книжками-близнецами. Оно принадлежит одиночкам, ни на кого не похожим, дерзким, неудобным, трудным для чтения.
Впрочем, среди книг, как и среди людей, есть такие, чья оригинальность — только цветная, привлекательная наклейка на серой основе. Подлинная неповторимость далека от кокетливого самовыпячивания. Скорее, это как беда — нечто такое, что невозможно прикрыть, утаить. Нечто до неприличия личное.
В одной из бесчисленных редакций, где побывала рукопись книги Владимира Кропотина, дама, прочитавшая ее, благовоспитанно поджала губки: «Конечно, талантливо, но ощущение такое, что в комнату вошел голый человек. Понимаете, совершенно голый!» Еще бы не понять — редакционная дама привыкла к тому, что авторы одевают свое детище в одежду с чужого плеча, из ящика с литературным реквизитом, столь же пыльным, как и театральный. И вдруг — ничего чужого. Какой ужас, да он же голый!
Успокойтесь, в книге В. Кропотина нет неприличного ни в прямом ни в переносном смысле. Неприличного — нет, занимательного сколько угодно. Вы знаете, как человек летает? Не на самолете и не на планере — раскинув руки, свободно паря в ночном воздухе. Если не знаете, не пробовали, почитайте «Коридоры памяти»: «Он облетел все училище, видел освещенную фонарями центральную аллею и уходящий в надвигающуюся темноту стадион, огонь в окне проходной и непроглядный безмолвный сквер, блеснувший дробной серебряной россыпью бассейн и глухую, как окраина, погруженную во тьму Стрелковую улицу за стеной училища. Он подлетел к черному, едва узнаваемому пятну гаража, хотел было лететь дальше, но там нигде не было света, и он вернулся к казарме, сел на подоконник. Перед ним был тополь, косо освещенный фонарем у подъезда. Верхушку дерева можно было потрогать».
Удивительная книга. Но не только потому, что в ней много необычного. Скорее, напротив — она поражает тем, что обыденное, не замечаемое в каждодневном быту автор умеет увидеть будто в первый раз. Как завораживающее чудо природы. Ну вот, например, прогулка на речку. Маленький мальчик первый раз идет с мамой купаться. Перед ними встает лес. Как в сказке — стеной. И мальчик пугается: они же натолкнутся на эту громаду, но — «деревья вдруг стали отделяться от стены одно за другим, подниматься и плыть по небу».
Можно посмеяться над наивными опасениями мальчика. А по-настоящему следовало бы изумиться мастерству художника, увидевшего лес так, как его впервые в жизни видит малыш, открывающий богатство и красоту мира. Нужно восхититься щедростью человека, подарившего нам этот миг откровения, обретения земной красоты.
Пейзажи В. Кропотина поражают. Впрочем, это даже не пейзажи, обстоятельно выполненные. Один-два штриха — и картина готова: «Но вот трава потеряла цвет, залегшая по окраинам темнота стала приближаться, небо пропало». Какое чудо: трава потеряла цвет! В удивительной детали отразилась тысяча примет угасающего дня. Но откуда, с какой точки это увидено? Разве что кузнечик так смотрит на мир — сквозь лес высоченных стеблей, на которых отражаются дневные краски. А мы привычно приминаем эту траву подошвами. И не заметили бы померкших травинок, если бы не художник, обладающий во сто крат более острым, чем у нас, зрением. Взглядом, бережным ко всему сущему.
Образы Кропотина не только пластичны, зримы. Писатель удивительно тонко чувствует мир. Самое привычное явление — школьный звонок. Слышим его и фиксируем: звонит. Ну, пожалуй, если попросят уточнить, добавим — дребезжит или что-нибудь в этом роде. А вот зарисовка из «Коридоров памяти»: «Вместе со всеми школьниками он побежал в класс навстречу прокатившемуся по этажам звонку». Понимаете, здесь озвучено пространство гулких коридоров. И эта пространственно-звуковая картина дана в динамике, она накатывается навстречу бегущим.
В книге звучит не только пространство. «Время тянулось и начинало звучать» — необычное, но завораживающе точное определение времени.
Растет как дерево — что может быть привычнее этого словосочетания? Под пером автора «Коридоров памяти» и оно обретает необычно конкретный смысл, процесс становится почти физически осязаемым: «…Захотелось ощутить на себе низкий греющий свет молодого солнца, стоять возле избы, жмуриться и расти, как дерево». Зримое, наглядное воплощение обретает даже… запах: «Запомнился запах белых полушубков на двух молодых рослых солдатах с твердыми лицами. От солдат, с мороза вошедших с отцом в парной переполненный вагон, дохнуло таким холодом и здоровьем, что Дима обмер».
Известный литературный критик 20-х годов нашего века Александр Воронский определил литературу как «искусство видеть мир». Точное определение! Это великое и благородное искусство, гуманистическое по своей сути. Ибо возвращает человеку смысл существования. Ведь не затем же мы в самом деле живем, чтобы каждый день, как заведенные, делать одно и то же. Конечно, жизненный ритм, работа — все это необходимо. Но живем мы все-таки для того, чтобы — как бы это высокопарно ни звучало — общаться с мирозданием.
Когда-то люди обожествляли природу — они говорили с деревьями, холмами. А с морем и до сих пор говорят. Про себя, стыдясь обнаружить свои порыв перед окружающими. И тем не менее, наверное, каждый, кто видел море в первый раз, долго стоял и сосредоточенно молчал. Вот разве что на такой немой диалог с миром нас хватает.
Книга В. Кропотина как бы озвучивает этот диалог. Возвращает нам слова для общения с природой. И нам, добровольным пожизненным узникам сборно-бетонных безликих жилищ, открываются дали земные и небесные. К нам возвращается трепетное ощущение тенистой прохлады в летнем саду, утреннего луча, сверкающей бликами воды в бассейне. Возвращается радость и полнота жизни.
Пишу все это не без опаски — не отпугнут ли «взрослые» рассуждения читателя-подростка. Я хочу сказать ему: погоди, не закрывай книгу! Она о тебе. О твоих надеждах и страхах, увиденных не со стороны. Пережитых автором, когда он сам был мальчиком в черно-красной суворовской форме.
Чего больше всего боится подросток? Остаться в одиночестве, без друзей — подчас жестоких, корыстных и все-таки необходимых, потому что они дают человеку, вступающему в жизнь, ощущение укорененности в ней, собственной неслучайности. Но к единению с окружающим ведут разные пути. Путь Пьера Безухова и путь подручного в казанской молодежной банде.
Кропотин увлеченно рассказывает о еще одной дороге — о жизни воспитанников суворовского училища. Сегодня армейская служба не очень популярна. Иллюстрированные журналы и молодежные издания полны материалами об ужасах «дедовщины». Так что, пожалуй, читатели удивятся, услышав, что для кого-то жизнь в казармах была желанной. Тем более казармах послевоенного, сталинского времени. Воображение тут же нарисует подобие клетки с изнывающими узниками.
Но юный герой «Коридоров памяти» Дима Покорин не читал иллюстрированные журналы наших дней. Он доверчиво оглядывал обширный двор училища, куда его приняли на исходе лета. Ему нравились аккуратные дорожки, посыпанные нагретым за день песком, шелестящие, «в солнечных блестках», тополя, свежепобеленные невысокие учебные корпуса. Его притягивала свежесть воды, бегущей из кранов в казарме, привлекал запах «фруктового мыла и сапожного крема». Не самый тонкий из ароматов? Пожалуй. Зато основательный, неизменный, приобщающий подростка к размеренному распорядку, имеющему свой смысл, значительность.
Эта основательность, осмысленность быта и делала его привлекательным, желанным. Первоначальные впечатления Покорина выражены им с детской наивностью: «После занятий и обеда Дима лежал в постели и чувствовал свое место в казарме. Так же, представлялось ему, чувствовали свои места все ребята. Каждый день теперь им предстояло действовать как одному человеку». И тут же: «Ему нравилось, что его форма на табуретке была сложена хорошо и старшина не заставлял его перекладывать ее».
Не спешите, воспользовавшись откровенностью героя, посмеяться над его простодушием. Разве не к о п р е д е л е н н о с т и — в коллективе, в жизни — стремится каждый? Разумеется, судьба суворовца не столь уж типична. Это, если хотите, крайность. Но представим другой край современного быта — жизнь в монастыре. Та же определенность места, обязанностей, та же радость от выполнения обычных житейских дел правильно, надлежащим образом. С этого осмысленного порядка собственно и начинается сознательная жизнь. Именно н а ч и н а е т с я, а потом — творчество, поиск…
Подумайте да посравнивайте, так ли много дает привычная для большинства из нас вольница в быту. Не оборачивается ли она раздерганностью и, как следствие, неуверенностью в себе? Что способно принести большее моральное удовлетворение — следование веками выверявшимся правилам воинской (или той же монастырской) жизни или выполнение прихотей какого-нибудь доморощенного «пахана» (или копирование тиражированного прессой жизненного стандарта)?
И вот единство, о котором мы говорили, для Покорина не только достижимо — естественно и не тягостно. Оно вырастает из выполнения общего продуманного Устава. Но это лишь основа, а дальше — сознание своей причастности к жизни всей страны. «Они (суворовцы. — А. К.) сразу становились народом, если поблизости от границ их страны что-то затевали враги».
Впрочем, жизнь, воссоздаваемая в повести, вовсе не идиллична. Эпоха постоянно напоминает о себе. Едко рассказывается о торжестве в училище, на котором заранее рассаженные среди простых суворовцев участники «группы скандирования» выкрикивают здравицы Сталину. Под конец эти крики сливаются в чудовищный рев сотен молодых глоток: «Уррурраарураа!»
Будущих офицеров, призванных защитить страну, учили думать, быстро принимать самостоятельные решения. И в то же время их стремились превратить в ревущее по знаку невидимого дирижера стадо.
Кропотин не романтизирует ни училище, ни эпоху в целом. Не без иронии запечатлены мысли Димы: «Когда они шли в строю роты или училища, особенно если пели песни, Диме представлялось, что так единым строем вышагивали все советские люди, все борющиеся и побеждающие народы». Но Дима отнюдь не наивный ретранслятор пропагандистских клише. Скорее, он свидетель. И его беспристрастные свидетельства, ненароком подмеченная фальшь в отношении взрослых к Вождю народов и к Системе, им олицетворяемой, характеризуют тягостную атмосферу времени куда более выразительно, чем многие сегодняшние беллетризированные поучения…
В самом порядке, благодетельном, столь желанном для молодой души порядке, царившем в училище, таилась — как показывает писатель — опасность. «Все время нужно было кем-то быть. За этим следили офицеры и старшина, преподаватели и сами воспитанники. Еще больше следил за этим сам Дима. Часто он забывался. Потом приходил в себя и видел, что показывал офицеру начищенный до серебряного блеска задник ботинка, подшитый подворотничок, смотрел на грудь четвертого человека, шел в парадной коробке по центральной аллее… Пока он старался кем-то быть, он будто ни о чем не думал. Однажды показалось: о н ч у т ь б ы л о с о в с е м н е з а б ы л с е б я» (разрядка автора — А. К.). И дальше — удивительные, пронзительные слова: «Он был один во всей вселенной. Плакала душа. Его душа».
Этот вселенский плач в ночной казарме омывает душу героя. Он осознанно вернулся к истоку, к себе — почти забытому.
Книга Владимира Кропотина — история становления души. Больше всего она напоминает мне семейные хроники Сергея Аксакова и Льва Толстого. Несовременным вниманием к д у ш е подростка, тончайшим, глубочайшим ее движениям; достоинством повествования, свободного от «оживляжа». И конечно, вспомнить высокие образцы отечественной литературы побуждает правдивость книги. Это честный рассказ о счастье и о драмах времени.
Сколько человеческой боли хранит память подростка! Убитые на войне, расстрелянный дезертир, венгерские солдаты в лагере для военнопленных. Две сцены запоминаются особо. Одна поражает исступленным выплеском обнаженной беды — драка вокзальных нищих. Дрались безногие — яростно, насмерть. Все равно побежденный был обречен: в голодные послевоенные годы только «хлебное» место давало надежду беспомощным, искалеченным на фронте людям.
Другая сцена — это психологическая драма без слов, да почти и без действия. Дима вместе с отцом приезжает на Сахалин. Депортация японских жителей еще не завершилась. «Русская жизнь заполняла японские дома с дощатыми стенами и тонкими раздвигающимися дверьми». Жизнь вновь приехавших не просто заполняла помещения — вытесняла хозяев. «День приезда» и «день отъезда» совпадали. Так случилось и с Покориными. Пока Дима заинтересованно, с детской радостью осматривал причудливо обставленную комнату, заглянул прежний хозяин. Они встретились — нет, Кропотин выбирает более резкое слово — «столкнулись взглядами… и Дима устыдился, будто совершил что-то предосудительное: считал себя хозяином того, что не ему, а этому японцу принадлежало. Они поняли друг друга. Окинув комнату последним взглядом, японец вышел так же неслышно, как вошел».
Обнаженная чужая боль, как и все увиденное Покориным, накапливает опыт души, помогает строить ее. Душа вбирает впечатления от многотысячекилометровых путей, по которым странствовала семья военного (отец Димы был офицером). Россия входила в сознание героя, «он физически ощущал размеры страны и свое изменяющееся место в протянувшемся от Новосибирска до Сахалина пространстве».
Проза В. Кропотина психологична. Но автор не просто фиксирует тончайшие переживания подростка. Структура повести усложнена вставными главками, написанными от лица товарищей Димы. Казалось бы, зачем в повествовании о Покорине эти «чужие» главы? Думаю, они призваны показать и подсказать юным читателям, что становление души, самоопределение личности неизбежно предполагает взгляд со стороны. Человек становится собой только в общении с другими. «Отражаясь» в других, глядя на себя их глазами. Оценивая свои поступки со стороны.
Между прочим, эту простую, но великую житейскую истину лучше других понимают девушки. Сколько усилий тратят они, на какое самопожертвование (без шапки в мороз, например) идут, чтобы привлечь восхищенные взгляды людей, с которыми на мгновение встретятся и тут же навсегда разминутся в уличной толпе! Думаете, для них стараются? Ничуть не бывало. Каждый восхищенный взгляд, брошенный вслед, — это ступенька к созданию собственного образа — обаятельной, неповторимой. Заботишься о себе — думай о других, хотя бы о впечатлении, на них произведенном. Куда только девается эта интуитивно постигнутая мудрость дома, в общении с близкими.
Ну, а если серьезно, Дима Покорин, как и его друзья, обретает свое «я», свою душу именно в общении — взаимном притяжении и отталкивании. Взглянув на себя глазами других, каждый из них обнаруживает свои неповторимо индивидуальные черты, не позволяющие «забыть себя», без остатка раствориться в коллективе. «Нет, не завидовал Дима ничьей д р у г о й жизни… Бессознательно отыскивая в себе то, что было по-настоящему дорого ему». Это путь обретения собственного лица, своего места в мире, определяемого уже не просто кем-то придуманным, пусть даже самым мудрым Уставом, — личным выбором.
Предлагая книгу вниманию читателей, столь же юных, как и ее герой, я бы посоветовал: попробуйте взглянуть на себя глазами Димы Покорина и его товарищей — Хватова, Попенченко, Годовалова. Соотнесите собственный опыт с тем, что выстрадали они, сегодняшнее время с их эпохой. Не судите по меркам теперешних газетных статей о 40-х годах — постарайтесь понять. Думаю, это поможет лучше понять самих себя.
Убежден, что повесть Владимира Кропотина нужна не только подросткам. Подобно классическим семейным хроникам, о которых я уже упоминал, она достойна внимания ценителей литературы. Проза Кропотина сложна, как сложно все органическое, живое. Она изящна, как изящно все, что нарекли простотой. Она «неумела», как создание настоящего мастера. Всякий подлинный художник не умеет писать, поэтому он не подлаживается под готовые образцы, создает новые.
«Коридоры памяти» — первая книга Владимира Кропотина. Она написана уже немолодым человеком, русским офицером (во многом повесть автобиографична). Вспомним, не раз русское офицерство вносило свежую кровь в отечественную литературу — от Павла Катенина и Сергея Глинки до Льва Толстого и Константина Станюковича.
Когда семь лет назад я познакомился с рукописью «Коридоров памяти», это было огромное по объему произведение. Рукопись путешествовала по редакциям, автор сосредоточенно работал над ней, сокращал и переписывал десятки глав. Точными и плодотворными были советы редакторов издательства «Детская литература», решившихся дать жизнь этой неординарной книге, которая — верю — станет заметным явлением прозы 80-х годов.
Эта книга родилась на гребне двух потоков. Один из них устремлен в будущее. Мальчишка послевоенного времени рвется к осмыслению самостоятельной жизни. К себе — взрослому, умелому, завоевавшему признание. У этого потока горький привкус. Ибо мальчишки, ее героя, давным-давно не существует. Его почти невозможно различить в авторе «Коридоров памяти».
Другой поток устремлен в прошлое. Жаркая волна сочувствия и внимания к худенькому подростку питает его. Писатель стремится воскресить каждый миг начальной поры. У этого потока привкус меда. Сладостный вкус памяти.
Александр Казинцев
Вступление
— Мы куда идем? — не мог успокоиться он. — Ты не туда идешь!
Он твердо знал, что пройти сквозь стену нельзя, а мама вела его прямо на стену леса и вопреки тому, что было очевидно, уверяла его, что они шли на речку. Они уже подошли к стене и, конечно, должны были остановиться или обойти лес стороной, но деревья вдруг стали отделяться одно за другим и плыть по небу. Речка предстала перед ними вспышками белых и желтых качающихся огней совсем неожиданно: деревья вдруг кончились и появилась лужайка. Тихий покой окружил их. Как в провал светило здесь солнце. Его косые искристые лучи, видимые от самого диска, казались частью этого провала.
Слева река проблескивала в темной расселине леса. Из нее всюду что-то густо росло. Справа, где река сворачивала коленом, у зарослей, выступавших мыском, под серой пленкой тины, собиравшейся складками, накапливался лесной мусор. Совсем рядом частоколом тянулись к поверхности и все время как бы всплывали водоросли, а за ними по чистым разводам распластали темно-зеленые листья белые и желтые лилии. Лилии поразили мальчика. Даже в тени леса на противоположном берегу они сияли своим собственным необыкновенно ярким светом.
Когда разделась, мама стала незнакомо крупной, круглой и белой. По деревянным ступенькам, что были здесь, она сошла в воду, сняла его с последней сухой ступеньки. Вода в реке была большая, без дна, и мама напрасно старалась научить его плавать. В страхе хватался он за ее круглые плечи, задевал коленками под водой ее скользкий живот.
— Я больше не буду, — обещала мама. — Не хватайся так, я же тебя держу.
Теперь, когда он надежно сидел на маминых руках, он уже сознательно боялся реки. Пугала собиравшаяся складками тинка. Пугала разверзавшаяся под ним вода. Пугало все, что так густо росло из самой глубины. Ужаснее всего были всплывавшие и тянувшиеся будто к самому его существу водоросли.
Потом он сидел на лужайке. Мама сорвала ему лилию, а сама плавала, поднимая волны от берега до берега. На лужайке отовсюду шло тепло. Блестящие синие мухи со свистом рассекали воздух у самого носа. Жундел и возился в желтом махровом одуванчике шмель. Часто и внезапно останавливаясь, зависая над цветущим разнотравьем, летала по невидимой ломаной линии стрекоза. По воде сновали и везде вились какие-то другие насекомые. Он держал в руках лилию и чувствовал ее вес. Ее холодное свечение и длинный мокрый стебель напоминали ему о его недавнем страхе перед рекой.
Вдруг ему показалось, что мама и он были не одни. Кто-то чужой смотрел на лужайку и видел, как он, маленький, голый и, как мама, белый, сидел на полотенце, брошенном на траву. Он оглянулся, но никого, кроме себя и мамы, сидевшей на ступеньках спиной к солнцу, не увидел. Тот, кто смотрел на лужайку, находился, однако, совсем рядом и… держал в руках лилию. Происходило странное: э т о о н с а м в и д е л с е б я с о с т о р о н ы.
Часть первая
ОТКРЫТИЕ
Глава первая
Жизненное пространство Димы было ограничено большой комнатой с полатями, кухней, сенями и чуланом, занимавшими полдома, жердевой изгородью огорода слева и дорогой справа, что вела к мосту через реку и дальше в село на взгорье. Белый ствол березы, белая и розовая кашка, одуванчик, частокол крапивы у изгороди, каждая травинка, каждая неровность земли, по утрам наполнявшаяся тенью, — все здесь было знакомо ему. Он выводил из сеней трехколесный велосипед и, закрыв за ним дверь, ставил у крыльца. Велосипед походил на настоящую лошадь с головой и хвостом. Дима садился в седло и объезжал свои владения. Из лошади велосипед превращался в машину, и было приятно делать вид, что она никак не могла преодолеть глубокую ямку или крутой бугорок, и знать, что она сделает это по первому его желанию.
Запретным местом был луг за березой. Там вровень с травяными берегами ползла бесконечно длинным белесым телом река и можно было утонуть. Это было все равно что провалиться в бездонную яму, в ее замкнутую глубину, оттуда нельзя было вернуться к маме, к себе домой.
Перейти к странице: