Часть 24 из 47 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Ты чего, мама? — спросил он.
— Вот ты и пристроен, вот ты и пристроен, учись хорошо, Игорь, — сказала мать. — Спасибо дяде, помог.
Упоминание о дяде не понравилось Игорю. Но мать можно было простить. Она гордилась им, своим первенцем.
Отец пришел с работы. Сначала он умылся и переоделся, сообщил матери новости о бригаде, о шахте, потом как взрослому пожал руку сыну.
— Пройдись-ка, — сказал он.
Игорь прошелся.
— Хорошо, — сказал отец. — Худ только. Вы что там, спортом не занимаетесь?
— Занимаемся, — возразил Игорь. — Каждый день.
— Это хорошо, — сказал отец. — Ничего, были бы кости, мясо нарастет.
Невольно смерив себя с отцом, Игорь удивился, что оказался меньше, чем представлялось ему, такой высокий и сильный был отец.
Легкий запах угля, сопровождавший Игоря, пока он шел по поселку домой, приготовил его к встрече с родными. Раньше Игорь тоже любил этот запах. Аромат угля и теперь был приятен ему.
По тому, как откуда-то издалека смотрел на него отец, Игорь почувствовал, что тот видел в нем что-то уже самостоятельное, серьезное и заслуживающее внимания. Это нравилось. Он и сам как бы уже отделял себя от отца, но сознавал, что корень у них был общий. Вообще-то дома все шло по однажды установленным правилам, но сестра, она была на три года младше Игоря, подросла, поглядывала на него как на взрослого. Он раздал подарки, не раздавал их раньше, ждал отца. Их долго рассматривали, благодарили. Потом приходили знакомые и родственники. Они еще с порога смотрели на него в форме, узнавали его, улыбались.
Так было теперь каждый день. Когда он был в форме, на него смотрели. Дома. На улице. Как бы умноженный обращенными на него взглядами, Игорь нравился и сам себе. Но теперь его уже не подмывало оглянуться: вот какой вырос большой, какой стал самостоятельный! Теперь ему представлялось, что он в самом деле стал самостоятельным и заслуживал внимания.
Нет, он не кичился, в его семье это было не принято. Но он гордился, что первый в роду становился на неизведанный жизненный путь.
В старом, купленном на вырост, но уже тесном костюме Игорь чувствовал себя прежним и простым. Как на прежнего по-простому смотрели на него домашние. Раза два он ходил с отцом на рыбалку. Отец всю дорогу молчал. Молчал он и на реке. Спросил только, не разучился ли Игорь наживлять. Но для Игоря молчание отца не было молчанием. В молчании чувствовался весь отец, его спокойная уверенность в себе, в положении дел в бригаде и на шахте. Молчал и Игорь. Но это тоже не было молчанием. Как и отец, он теперь имел право на молчание.
Игорь вернулся в училище один из первых. Было много пересадок, и он не хотел опаздывать. Не хотелось приезжать и среди последних. Как многим воспитанникам, ближе ему были ребята своего взвода. Не отдельно кто-то, а весь взвод, во всяком случае те, что всегда старались делать все правильно. Он ждал, когда взвод снова будет в сборе и возобновится его жизнь суворовца и помощника командира взвода.
Да, как ни отличались от Димы Брежнев и Хватов, лучше было разочароваться в них, чем вовсе не встретиться с ними. Пожалуй, это даже хорошо, что они немного разочаровали его. Как они в нем, так теперь он не очень нуждался в них.
Глава восьмая
Когда Дима Покорил возвращался в училище, он еще не знал, будет ли там хорошо ему.
— Давай, я подошью тебе, — сказала мама, увидев, что он сел на стул к окну подшивать подворотничок.
— Я сам, — не согласился он.
Мама пристально посмотрела на него. Брат тоже стал смотреть. Посмотрели и пришли в восхищение сестры.
Сначала дома решили, что он изменился. Так изменился, будто только и мечтал что о красивой суворовской форме и теперь его мечты осуществились. Получалось, что он только и хотел ходить на парады, маршировать, отдавать честь офицерам (однажды сестры увидели это и снова восхитились). Получалось, что из него можно было сделать кого угодно.
Мама и сестры смотрели, как он держал иголку. Держал правильно. Нет, не ради этого он поступал в училище.
— Какой был, такой и остался, — возразил он.
— Это ты нарочно так говоришь, — сказала Тоня.
Его встретили с радостным любопытством. Удивили восторженность Тони и странный проникающий взгляд Оли. Самой Оли как бы не было, были одни глаза, темные, узнающие, спрашивающие. Запомнился и первый взгляд мамы. Она тоже что-то хотела узнать о нем. Откровенно доволен был его формой отец.
Они занимали почти весь вагон. Пока ехали вместе по плоской обширной казахстанской земле с жесткой, как колючая проволока, растительностью, Дима и в окно смотрел как бы не один, а вместе со всеми, ни о чем не думал, не замечал времени. Целыми днями пили горячий чай со сгущенным молоком, не переставая грызли баранки, на остановках спрыгивали на желтовато-серый, хрустевший под ногами крупный песок.
От Новосибирска ехали вдвоем. Геннадий из четвертой роты сошел в Красноярске.
«Что они сейчас делают?» — вдруг подумал Дима о ребятах.
Первым представился посасывающий кончик розового языка Тихвин. Он так готовился к встрече с родными, будто сам был подарком. Конечно, дома с интересом рассматривали его форму и все, что он привез. Примерный сын и суворовец. Довольные чадом родители. Таким бы надо чувствовать себя дома и Диме, но он не может. А как радовался отъезду Хватов! Чему радовался? Наверное, уже везде, где мог, побывал и показался. Попенченко тоже, наверное, уже приехал. Этот матери не стесняется, но замечает, как смотрят на него, хорошо ли смотрят. Как и при появлении в роте в своей аккуратной пионерской одежде, так и теперь он готов защитить свою суворовскую форму и настораживается, если в обращенных к нему взглядах соседей и прохожих что-то не нравится ему. Представились и другие ребята. Когда проезжал мимо знакомой скалы-бюста Сталина, ел в вагоне-ресторане жареную треску, вспомнился Гривнев. Скала-бюст все-таки существовала, а треска чем-то пахла.
Сменявшиеся за окнами виды все больше казались знакомыми. Показался Байкал. В сторону огненно-оранжевого зарева ветер гнал иссиня-седые пласты волн, высоко поднимал крупные брызги и рассеивал их в сизую муть. Над северной стороной и на востоке нависли тучи, по берегам все закрывали рыхлые чернильно-фиолетовые завесы. К западу Байкал светлел, блестел все ярче, а ближе к поезду, облитому ржаво-палевым лаком, лучи зарева, ослабевая, подсвечивали все пространство под грозовым небом. Пассажиры смотрели на шторм, на лодку, вытащенную на светлую узкую полосу каменистого берега, и пели «Славное море». Что видели они в этом озере-море? Почему так дружно всем вагоном запели о нем? Что-то такое, казалось Диме, действительно было. В грозовом небе? В рыхлых чернильно-фиолетовых завесах? В иссиня-седых пластах волн? Или просто в сопках и большой воде среди них? Или в безлюдности и суровом виде? Или в том, что было это озеро-море таким бесстрастным, таким отчужденно подвижным? Диме мнилось, что он физически ощущал размеры страны и свое изменяющееся место в протянувшемся от Новосибирска до Сахалина пространстве. Вот так же два года назад приближался, все явственнее становился Дальний Восток. Среди нагромождения сопок-великанов, покрытых шкурой лесов, поезд шел, казалось, по одному и тому же месту, а колеса паровоза и шатуны крутились как игрушечные. Иногда на станциях и разъездах давние впечатления повторялись без видимых изменений: так же высоко и ярко светило солнце, так же подступала к вагонам тень от близкого леса, доносившая таежную тишину, прохладу и неподвижность. Дима будто возвращался в того себя, каким был до училища.
Все были возбуждены. Высоко обнажая в улыбке зубы, отец будто не знал, как вести себя. Отчужденно и недоверчиво смотрела на форму мама. Только Тоня поглядывала на него так, как если бы он никуда не уезжал и оставался привычно своим, лишь нарядился суворовцем. Дима улыбался. Всем по-разному. Маме, чтобы видела, что она по-прежнему близка ему, ближе кого-либо другого. Отцу, чтобы тоже видел, что по-своему любим и понимаем, что между ними протянулось что-то неизвестное другим и только их связывающее. Голенастой Тоне с острыми локтями и плечиками в обвисавшем на них платье с короткими рукавчиками, не желавшей и слышать, что суворовская форма вовсе не вызывала у него гордости. Тоненькой, как стрекоза, Оле, молчаливо радовавшейся его приезду как событию, что-то изменявшему в ее жизни. Ване, захваченному врасплох вниманием, центром которого оказался его старший брат.
С каждым днем улыбок и взглядов, предназначенных Диме, становилось меньше. Он тоже реже улыбался. Но улыбка всегда держалась наготове.
Чего-то все время хотели сестры, особенно Тоня, чего-то им нужно было купить, а денег не хватало или без того, чего они требовали, можно было, считала мама, обойтись. Неприятны были не желания сестер, а то, что они так непримиримо, так откровенно заявляли о каких-то своих правах. Дима и прежде знал об этой стороне жизни, но на этот раз, увидев ее в таком обнаженно понятном виде, был не то чтобы поражен или удивлен, а уязвлен ею. П р о и с х о д и л о ч т о — т о н е х о р о ш е е, о б и ж а ю щ е е, с т ы д н о е и п о т о м у п р е д о с у д и т е л ь н о е.
И потому становилось жалко сестер, которым не могли купить платье или туфли, и брата, что был как бы не на своем месте, и обо всем думавшую и заботившуюся маму, и отца, не находившего себя дома. И потому было стыдно за них, особенно за сестер, что могли тут же, первая Тоня, невзлюбить родителей, за маму, что вдруг деланно-искренне обижалась и сама старалась уязвить, и неловко за отца. Поднималось недовольство неизвестно кем или чем, заставлявшим их так вести себя. Х о т е л о с ь у й т и о т э т о г о, н е п р и з н а в а т ь э т о и ч т о — т о д е л а т ь п р о т и в э т о г о.
Всякий раз, когда так было, Диму забывали. Потом они приходили в себя и замечали его. Хотели, чтобы он отдыхал. Он не соглашался. Следовало что-то обязательно делать. Без этого, чувствовал он, его как бы не было дома. И он делал все, что прежде, делал не ради мамы, не для того, чтобы показать, каким хорошим воспитали его в училище. Все требовалось делать ради себя.
— Ты надень форму, — говорил отец. — Не эту, парадную.
— Зачем?
— Надень, надень, погуляем.
Они шли в город. Отец ловил обращенные к ним взгляды.
А мама однажды спросила:
— Может быть, ты не поедешь больше в суворовское училище, Дима?
— Мне там хорошо, — сказал он. — Ты почему подумала?
Он мог бы не спрашивать. Мама заметила, что он ничему особенно не радовался.
— А то, если плохо, не езди, — сказала она.
Нет, если бы ему пришлось выбирать, он предпочел бы училище. Не хотелось до окончания школы быть обузой не только для себя, но и для родителей, двойной обузой. И отец, гордившийся сыном-суворовцем, вконец расстроился бы.
Возвращаясь в училище, Дима сознавал, что на этот раз с в о я жизнь, которую он так хотел, началась для него. Теперь он воспринимал все как бы только сам для себя. Он и себя чувствовал необычно, как бы в чистом виде себя. Он не радовался, что начал жить своей жизнью, потому что никакой другой жизни у него просто не было. И все-таки он был доволен. Но не жизнью суворовца, суворовцем он мог и не стать, а тем, что был сейчас с а м. С а м ехал, с а м смотрел в окна, с а м лежал, когда хотел, на своей средней полке положенного ему плацкартного вагона, с а м ухаживал за собой. Он был сейчас такой же с а м, как проводник вагона и взрослые пассажиры, как лес или поле за окном, как сопки и небо над ними и поездом. Он сознавал, что теперь, когда он стал с а м, и потому, что стал с а м, ему следовало ко всему относиться иначе. Впервые и свою страну он воспринимал не как нечто разрозненное и неопределенное, а как целое и единое. Страной было и отдельное дерево, и опушка, и болотце в низинке, и даже мокрый веник проводника и грязный пол в тамбуре. В гимнастерке с погонами и брюках цвета хаки, в ремне и ботинках, подтянутый тринадцатилетний военный с чистеньким миловидным лицом и голубенькими глазами — Дима тоже был страной.
В Новосибирске он долго и неуверенно простоял в очереди к билетной кассе. Несколько часов бродил по перенаселенному вокзалу. Утром перед ним открылись знакомые казахстанские просторы. Над степью нависало солнце. Жара и духота, пыль и песок пробивались во все поры вагона. Не один день шел поезд, а небо над ним оставалось одно, без высоты, без края и больше равнины, что простиралась под ним. На песчаных перронах маленьких станций, подобрав ноги, сидели в темных одеждах и штанах казашки, помешивали в огромных пиалах синевато-белый кумыс и отгоняли мух. Одна из казашек, широкая, пожилая, с открытой седеющей, но еще черной головой, с большим платком на плечах, с морщинистым круглым лицом, привлекла внимание Димы. Кумыс бурлил в пиале у скрещенных ног старой женщины, мухи не хотели улетать, садились на темные одежды, на темные руки казашки, отгонявшей их.
«И она тоже?» — вдруг подумал он о казашке как о своей стране.
Вопроса не было. Было затруднение.
Джамбул вдали походил на слившиеся с землей камешки. Дальше в пепельно-желтой дымке угадывались горы. Но вот показались низенькие улицы с темными одиночными деревьями. Изредка проезжали машины. Пыль от них расходилась широкой полосой, перемещалась поверх домов и между домами на другие улицы. Но и на таких улицах можно было увидеть мальчишек, то быстрых как ящерицы, то терпеливо выжидающих чего-то. Они тоже были его страной.
Он сразу узнал проходную в конце тихого солнечного переулка-тупика. Вахтер в проходной встретил его ожидающей улыбкой (значит, кто-то уже приехал) и как своего, ни о чем не спросив, пропустил его.
Первый, кого он увидел, как и год назад, был Леня Тихвин. Он стоял у беседки в трусах и босиком и приветливо-выжидательно улыбался. Протянув руку и поздоровавшись, Тихвин пошел проводить его.
— Много приехало?
— Нет еще, — ответил Тихвин и взялся за чемодан.
— Я сам, — сказал Дима.
Он видел, что Тихвин был рад ему, и это почему-то сдержало его.
— Не туда, — сказал Тихвин. — Мы теперь на третьем этаже.
За дверями казармы Дима увидел рослого и худого Игоря Брежнева. В майке, трусах и ботинках, тот смотрел на заправлявших постели двух ребят своего взвода. Брежнев тоже увидел вошедших, взглянул на вновь прибывшего. Они переглянулись, будто вспомнили все, что знали друг о друге.
— С приездом! — сказал Брежнев и улыбнулся, оставаясь серьезным.