Часть 10 из 18 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Шлома пламенел, искрился таинственным сияньем, почти не касаясь земли, его одежда клубилась по краям и трепетала, будто на ветру. От него струился целый поток смеха и счастья. Скрипка под его смычком звучала то едва уловимо и зыбко, то пела голосом, полным силы, звона и веселья. Потусторонний, бестелесный ангел, играющий на скрипке, с головой, склоненной набок, с полузакрытыми глазами, сошедший с фрески, но его напев совсем не напоминал церковное песнопение: в нем зацокала копытцами еврейская козочка, от него запахло миндалем и изюмом!
Hop, hop, ot azoy,
Est di tsig fun dakh dem shtroy…
Каждый младенец знал «козочку» от пелен, но в эту простенькую мелодию явившийся с того света клезмер в пылу импровизации вплетал такие фиоритуры, такие он ввинчивал туда пассажи и флажолеты, такое стремительное чередование пиццикато с арко и черт знает какое искусное стаккато, распахивая перед изумленным Зюсей поистине сверхчеловеческие горизонты скрипичной техники, – никто никогда и не мечтал о том, что наяву можно услышать нечто подобное.
А скрипка! Слава Всевышнему, Зюся не отдал ее Шмерлу и Амихаю! Ни один смертный не выдержал бы этой сумасшедшей сверхструктуры звука, ее fortissimo и grandioso, она обладала силой вихря, мощью урагана. Как лук Одиссея, Зюсина скрипка могла принадлежать лишь его отцу, маэстро Блюмкину, больше никому.
Внезапно за окном обозначилась золотая тропа, казалось, она берет начало под ногами Шломы, а ведет куда-то вдаль и вверх, в глубины Вселенной, над жестяными крышами и печными трубами Покровки. И вот, заканчивая последние такты, певучая, бесконечно длинная нота повисла в воздухе. Минуту, две она вибрировала, не обрываясь, источая энергию чистого бытия в потоке любви.
Потом Зюся уже никого не видел, а только улавливал, как играла скрипка в небе, примерно на высоте тридцати пяти градусов над горизонтом, продвигаясь с юга на запад, причем ее голос не перемещался, а ширился, как ртуть в термометре, пока не заполнил все пространство.
А когда скрипка постепенно умолкла и слышался только шелест деревьев за окном, омываемых дождем, он потом говорил, у него в ушах пело все творение.
Зюсик встал на колени перед остатками скрипки, бережно собрал их, завернул в кусок разорванной наволочки и поспешил обратно, к Филе Таранде, прижимая к груди драгоценный сверток.
Дома стояли вокруг, провожая его мертвыми глазами-окнами. Ворота были распахнуты, во дворах валялись разбросанные вещи, порванная одежда, сломанная мебель, разбитая посуда. На мокрой грязной дороге лежали там и тут белые скомканные простыни и разрезанные подушки.
Быстро, не оглядываясь, добрался он до своего убежища, постучал в окно, ему открыла Дора, Зюся юркнул в дом, закрыл ворота, подперев их для надежности поленом.
Над Витебском сомкнулась ночь, черная, безмолвная, пропитанная гарью и несчастьем, и только где-то там, со стороны реки, доносилось пение соловья. Бессмысленное, безрассудное, не ведающее горя, словно весть из каких-то далеких времен, когда все были счастливы и живы.
В полдень седьмого декабря в Москве началась забастовка. Рабочие на заводах, бросая к лешему работу, выковывали себе боевые кинжалы. Повсюду устраивали короткие летучие митинги. Члены Московского комитета рассеялись по районам, как чумовые бациллы.
В облаке пара, хлопнув дверью, обитой дерматином, в старом фабричном помещении дома Молодцова по Золоторожскому переулку возникла товарищ Землячка. В комнате было тесно, накурено, сквозь запотевшие стекла очков бойцы пролетарской армии показались ей на одно лицо. Она протянула Стожарову длинную жесткую руку и представилась:
– Демон!
– Приятно познакомиться, – ответил Стожаров.
Розалия неодобрительно глянула на огненно-рыжего Макара, а заодно и на все рогожское воинство: железнодорожника Ильина в романовском полушубке, фельдшера Подобедова, десятника курской дружины Плешакова – тот, словно орлица на гнезде, в мерлушковой шапке «гоголь» сидел на ящике с бомбами… Наметанным взором окинула остальных собравшихся совершить скачок из времени – в вечность, разнообразно вооруженных и жаждущих битвы, скользнула взглядом по куче шапок и разноцветных рукавиц, сваленных в углу комнаты, по черным, серым, белым чесанкам с галошами, потертым сапогам и раздолбанным штиблетам…
«Боже мой, на что же они годятся?» – с отчаянием подумала Землячка.
Естественно, РК Рогожского района не имел заранее разработанного плана боевых действий, как и другие районы Москвы, кроме Пресни и Каланчевки.
В книге «Мы – новый мир!», отделенной от меня теперь бесчисленными веками, Стожаров писал: «Наше восстание ни в коем случае нельзя назвать организованным восстанием. Рабочие массы, выйдя на улицу, не знали, куда им девать революционный запал. А мы, активисты, только митинговали, держа всех в приподнятом настроении, зажигая сердца. Когда же грянула пора скрестить оружие, мы полностью оторопели».
Да и как не оторопеть! Никто толком не соображал, когда начать главное – валить городовых? Если бы не Демон, рогожцы и вовсе бы растеряли всю латынь.
– Товарищи! – воззвал к ним он, а вернее, она. – Центральный комитет арестован, поэтому централизованного руководства не ждите. Никто не даст вам избавленья: ни бог, ни царь и ни герой. Вы обязаны сами перевести свою стачку в победоносную революцию. Перед нами стоит во всей силе неприятельская крепость, из которой осыпают нас тучи ядер и пуль, уносящие лучших борцов. Мы должны взять эту крепость, и мы возьмем ее!
Комков с пуговичной фабрики Ронталлера помог большевистскому эмиссару забраться на табуретку. (Макар говорил, что ему тогда намертво врезался в память ее накрахмаленный, как будто гипсовый, белый воротничок.)
– Стройте баррикады, эти твердыни перед лицом вражеской рати, – громоподобный звук ее голоса сотрясал небо и землю, – устраивайте засады, из чердачных окон подкарауливайте проезжающего казака или полицая! Не останавливайтесь ни перед пулями, ни перед штыками! Жертвы неизбежны, но бывают моменты, когда промедления в действиях не простят потом ни народ, ни ваша собственная совесть.
Стожаров надел свое пальтецо, сунул тяжелый холодный браунинг за голенище, вышел из помещения, рассекая сизый табачный дым, за дымом – ударил в лицо морозный воздух. Город погрузился в темноту, фонарщики затаились, Совет запретил им зажигать фонари. А где они, фонари? Побили камнями восставшие. На улице многолюдное торжище, рабочие гуляют веселой толпой с гармонями и красными флагами. Мороз трещит, кусает за уши, на углах горят костры, подходи, прохожий, но бойся, начнут шерстить – не сносить головы. Ворота на чугунных замках, нижние окна – закрыты наглухо, ни лучика света.
Макар и еще пятеро таких же – в поддевках и пальто на вате – вышли к Новорогожской, и закипела работа. Эх, минули времена, когда по Владимирскому и Рязанскому трактам съезжались на Рогожку караваны обозов, кибиток и тарантасов! Поставив их на попа, неукротимые чаеразвесчики, и в первых рядах мой сумасбродный дед, вздыбили бы к небесам гряды баррикад. А так – из подручных средств они валили столбы, ломали заборы, опрокинули пару телег, что стояли у почты, прикатили будку, оклеенную афишами, тащили дворовые ворота, садовые скамейки, круша и сметая все на своем пути. Через час подтянулись железнодорожники из Курских мастерских.
Лязганье пил, стук топоров, треск столбов и заборов, скрип снега под башмаками да ругань дружинников, что телефонный столб не поддается, наконец, он затрещал и рухнул макушкой на трамвайный путь. Слепящий сноп искр на миг озарил улицу, и она снова утонула во мраке.
Ночь напролет рубили телеграфные столбы, как елки в лесу, резали провода, мотали проволоку вкруг поваленных столбов, волокли на проезжую часть. «Чувствовался небывалый подъем народного сознания, – писал в своей книге Макар, – жители окрестных домов норовили притараканить последние столы и кровати, стулья и табуретки, шкафы и сундуки с барахлом – все для победы русского революционного движения в борьбе за диктатуру пролетариата».
Тьма баррикад из телег, чугунных изгородей, бочек, ящиков, кабельных барабанов, дров, мешков с песком и домашнего скарба выросла на Таганской площади, у Яузских ворот, Краснохолмского моста и Рогожской заставы.
С железнодорожных мостов на улицу сбросили несколько товарных вагонов. Доски лопнули от страшной силы удара, с ужасающим грохотом разлетевшись веером, и сквозь трухлявые клубы пыли прошли, как ростки новых побегов, бравые гужонцы с лопатами и ломами – подкрепление.
«Мы старый мир разрушим», – пел Макар, когда выковыривал ломом булыжник из мостовой.
Казалось, разрушь он эти убогие домишки, где выбитые окна заделаны тряпьем и бумагой – и в любой щели ютится по два-три семейства, смети с лица земли сточные канавы да выгребные ямы, и вся чайная пыль и свинцовый дым выветрятся из его молодого, но уставшего тела. А то, что слоняется и бранится, пьет, курит, ссорится, дерется и сквернословит, приобретет небывалые формы обличья совсем других людей, где каждый будет сиять, подобно светильнику в ночи.
Именно он, Макар Стожаров, должен переустроить мир и по этой причине сбросить свою пегую клочковатую шкуру, словно весенний волк, и мир станет свежим, молодым и красивым, как он сам.
Когда баррикады окружили завод Гужона и Курские железнодорожные мастерские, превратив район в неприступную крепость, Макар в лихо заломленной бадейке влез на вершину баррикады, возвел руки к московскому сизому утреннему небу и заорал:
– Ну что? Где околоточные, городовые, мать вашу, давай к нам!
– Пусть только сунутся, мы им пропишем ижицу, – сказал Плешаков, карманы его пальто оттопыривали маузер и увесистый запас патронов, а под крыльцом у трактира, где выступал знаменитый в округе торбанист Говорков (он играл на торбане, плясал с ним и пел, и еще там играла машина из «Жизни за царя» и «Ветерок» из «Аскольдовой могилы»), был припрятан Плешаковым мешок с бомбами, это придавало уверенности в скорой победе.
Начальники боевых дружин: от Гужона – Авдеев, от Губкина – Кузнецова – Ильин-Милюков и вся их районная рать, крепко сжимая в ладонях «бульдоги», смит-вессоны, парабеллумы, винчестеры, маузеры, кто пику, кто рукоять сабли, засели по чердакам и дворам, один мой безудержный дед возвышался, как шиш на пригорке, метателю грома главой и очами подобный, готовый к пальбе, канонаде…
Но город тихо лежал у его ног, стылые слепые дома, черные окна, ни солдат, ни драгун, ни казаков, за версту никого не видать, не слыхать, даже лай собаки.
Разведка донесла, что полиция спряталась и участки стоят пустые.
– Мы вломились туда, – Макарка рассказывал Стеше, а она записывала, записывала, – ломали там шашки городовых, рвали и жгли бумаги…
Воспользовавшись разлитой в утреннем воздухе звенящей тишиной, организаторы района Хренов от «Жукова» и Мандельштам (Одиссей) провозгласили Рогожско-Симоновскую республику, которую они давно прозревали в тумане будущего, и тут же вынесли резолюцию о прекращении платежа за квартиры и выдаче продуктов рабочим в кредит. А когда хозяин мясной лавки (мясники были хорошими кулачными бойцами) отказался выполнять постановление новой власти, к нему в лавку явился товарищ Авдеев, известный под кличкой Мишка Стессель, и как бабахнет из револьвера в потолок, чем и окоротил смутьяна.
Десять дней продержалась свободная Рогожско-Симоновская республика, фактически рай на земле! Осталось только взойти и зазеленеть над снегами Древу Жизни, о котором грезил Стожаров. И под этим страстно искомым Древом забьет источник любви, сострадания и безграничной радости, не знающей горя и печали…
Меж тем за рекой вскипала битва, грохотали пушки, трещали пулеметы. Небо над Москвой горело от пожаров. Над Пресней клубились черные тучи дыма. На Тверской и на Страстной площади, у Старых Триумфальных ворот, на Кудринской площади и на Арбате шли бои с казаками и драгунами. Дрались отчаянно. А мороз, все обледенело. Из Петербурга по Николаевской железной дороге с карательной экспедицией прибыли две тысячи солдат Семеновского полка, конно-гренадерский полк, часть гвардейской артиллерии, Ладожский полк и железнодорожный батальон.
Революционеры бросали бомбы и отстреливались из окон зданий, охваченных огнем.
– А я что, рыжий? – бормотал Макар, пробираясь переулками к центру. – Прозябать на обочине революции? Вафли сушить?!
В городе суматоха, войска палили вслепую «по площадям», учиняли побоище на большой дороге, направо и налево косили людей, часть сдавшихся бунтовщиков была зарублена уланами, все выжжено, опустошено, а наш Макар, как лосось на нерест, рвался против течения на помощь Пресне.
Около баррикад шевелились неясные силуэты, озаряемые факелами, – добровольная милиция, организованная генерал-губернатором Дубасовым, в народе именуемая «черносотенною», разбирала баррикады.
По заледенелым пустынным улицам шли солдаты, стреляя без разбору по всему, что высовывалось из окон или из-за баррикад. Чтобы не замерзнуть и для куража принимали дармовой водки на грудь.
Как наш Макар ни нарезал винты по проходным дворам и подворотням, въехал с разбегу в угарного фельдфебеля.
– Ни с места, мерзавцы! – тот заорал, уперши дуло нагана в грудь Стожарова. – Кто побежит, получит пулю в затылок!
Трещала ружейная пальба, в воздухе что-то свистело, что-то щелкало. Макар шмыгнул в ворота большого каменного дома с заколоченной наглухо булочной и заметался, пытаясь проскользнуть в какую-нибудь щель.
Во двор уже входили семеновцы. Его схватили, обыскали, нашли в голенище браунинг. Безликий солдат ткнул штыком в живот Макара, как в мешок на плацу. Упал на ледяную землю Стожаров, ударился затылком о камень, затих.
Воители ушли, волоча за собой пулемет, весело матюгаясь: несколько дней им еще бродить по чужому городу, отлавливать бунтовщиков, давать им копоти.
К утру канонада прекратилась, лишь изредка патрули, объезжая улицы, постреливали холостыми залпами, пугали народ.
В мутном предутреннем свете Макар открыл глаза и увидел над собой круглое лицо Ленина, оно висело над городом, как розовое солнце.
– Вставай, поднимайся, товарищ Стожаров, – услышал он голос Ильича в недрах своей черепной коробки. – Дела наши говенные, но мы еще увидим небо в алмазах.
Макар весь был как кусок льда, ноги его не слушались, голова болела, на животе горела рана. Он сунул руку за пазуху тужурки и вытащил из кармана пробитый насквозь портсигар.
Вот он лежит на дне сундука среди других дорогих Макару Стожарову памятных вещей: стопки удостоверений и мандатов с совещательным голосом, пропусков в Кремль, свидетельств Челябинской и Таганрогской, Мелитопольской и прочих Чрезвычайных Комиссий по борьбе с контрреволюцией, спекуляцией и преступлением на право ношения огнестрельного оружия – револьвера системы парабеллум за номером «2929» – 1920, 1921, 1922 годов (револьвер вместе с шашкой Стеша успела сдать в Музей революции как раз перед самым его упразднением), германского трофейного бинокля «Busch», красно-синего граненого карандаша, подаренного Бухариным, блокнотов и дневников, куда он скрупулезно заносил события своей мятежной биографии.
Портсигар, сохранивший его молодую жизнь в те страшные декабрьские дни, когда мела без устали ледяная поземка, сметая его товарищей с лица России как красную пыль, увлекая его самого то в Сибирь на каторгу, то на западный фронт, как костяную пыль, как человеческий сор в избранном сгустке вещества, который называется земным миром, – был ему дорог больше всего.
«Погружаясь в записки Макара Макаровича, – пишет в предисловии Стеша, – автор обнаруживает, что речь идет о новом роде дневника, не документальном и бесстрастно фиксирующем каждый шаг и вздох, но художественно осмысленном, творческом воссоздании реальных событий и действительности тех лет. Умственным взором он постоянно возвращается к одним и тем же биографическим фактам и порой трактует их по-разному. И это неудивительно, поскольку…»
Далее следуют рассуждения, включающие пространные цитаты о том, что уникальные особенности представлены там и сям в неописуемом множестве, достаточно быть готовым к наплыву видимостей. Но взгляды, жесты и позы, придающие непрерывность реальности нашим грезам, не переставая взаимопроникают друг в друга, служа неоспоримой загадке существования.
Заканчивается страница словами романса, который она записала впопыхах, простым карандашом, услышав по радио на кухне:
Мы странно встретились
И странно разойдемся.