Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 15 из 83 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
- Да нет, вашу картину я видел плохо. Общие контуры. А на той… На той, что висела дома, окно светилось. Ей было больше тридцати. Короткие каштановые волосы лежали свободно и красиво. Теперь я разглядел цвет ее глаз. Темно-карий. Идя вслед за хозяйкой по широкому коридорчику, заставленному старинными шкафами с книгами, я успел разглядеть светлые, телячьей кожи, с золотым тиснением тома «Жизни и деяний Петра Великого». Эти тома могли быть из нашей библиотеки. Женщина привела меня в большой мрачноватый кабинет. - Посидите здесь несколько минут. В гостиной не прибрано. Увидев, что я все еще держу в руках паспорт, она засмеялась. - Да спрячьте вы свой паспорт. Просто скажите, как вас зовут. - Анатолий Сергеевич. - А меня Софья Николаевна… Я чувствую, как волна ненависти прокатывается через мое сердце. Спокойно! Дети за отцов не отвечают. У этой женщины добрые глаза. Видимо, заметив мою нервозность, Софья Николаевна посмотрела на меня с любопытством, хотела что-то спросить. Но не спросила. Сказала только: - Посидите, я сейчас. - И вышла. В одиночестве я немного пришел в себя. Кабинет был большим. Только поначалу, из-за обилия шкафов с книгами и пришторенных окон, он показался мне маленьким. На двух больших стенах, самых затененных, висели гравюры и акварели старого Петербурга. Я сразу увидел парад на Дворцовой площади и мчащегося галопом царя перед выстроившимися шпалерами войсками. Других рисунков я не помнил, но в кабинете их висело значительно больше, чем было когда-то у нас. Нет, не одни мы приходили в тот год за куском хлеба к дяде Коле. - Анатолий Сергеевич! - Ее слова вернули меня к действительности. - Можно пройти в гостиную. Взгляните на картину. - Она уже успела переодеться. Вместо платья на ней был черный тонкий джемпер и белые брюки. - Вот с этого места видно лучше всего, - сказала Софья Николаевна и подвела меня к маленькому диванчику в углу большой светлой комнаты. Голос у хозяйки приветлив. Глаза смотрят на меня без всякой настороженности. Скорее с любопытством. Слишком непринужденно она ведет себя со мной. Слишком! В этой ее непринужденности я начинаю ощущать какую- то скрытую для себя угрозу. Почему она не боится? Все-таки незнакомый человек, выдумал нелепый повод- посмотреть картину, случайно замеченную в окне. А если вор? Наверное, мое объяснение выглядело слишком нелепым, чтобы заподозрить подвох. Плохие намерения скрываются за более логичными объяснениями. Как бы то ни было, я сажусь на диванчик и смотрю на картину. Желтым светом светит мне окно на корме парусника. Вот и встретились старые друзья. На какое-то мгновение мне чудится, что свет в окошке начинает мигать, словно передают сообщение по азбуке Морзе. Меня тоже узнали? Нет. Просто изломанный лучик солнца отразился от проезжавшего по улице автомобиля. Вот еще один. И еще… Лучики мешают мне сосредоточиться. Я встаю с диванчика и, виновато посмотрев на Софью Николаевну, пристроившуюся на круглом стуле у рояля, чуть-чуть задергиваю штору. Она смеется: - Я тоже люблю смотреть на картину вечером, при свете электричества. Зажечь? - Спасибо. Так тоже хорошо. - Анатолий Сергеевич, вы художник? Ах, вот в чем дело! Она приняла меня за художника. Считает, что только художник может позволить себе такое сумасбродство - вломиться к чужим людям, случайно увидев с улицы картину. - Я инженер. - В моем голосе появляются какие-то игривые нотки. Дескать, я инженер, но… Софья Николаевна поддается на мою приманку. Она улыбается, и по этой улыбке я вижу, что она мне не верит. Ну и пускай думает, что хочет. - Выпьете чашку кофе? - спрашивает хозяйка. - Раз уж пришли в гости, придется вас угостить. А она приятная женщина, думаю я и киваю в знак согласия. Глаза у нее добрые. И мелкие-мелкие морщинки у глаз, и волосы она, пожалуй, красит. Наверное, есть седые. Но выглядит совсем молодо… Софья Николаевна уходит. Я снова один в этой похожей на антикварный магазин комнате. Но я отвожу взгляд от уникальных ваз, от чужих картин. Только сейчас я по-настоящему вижу свою картину. Солнечный зайчик снова пляшет на ней. Правда, теперь на раме. На массивной золоченой раме. Это редкая рама. Даже дядя Коля сказал нам: «Редкая рама». .. Еще раза два или три мы с мамой возили дяде Коле на саночках книги. «Жизнь и деяния Петра Великого», редкие издания Пушкина, «Хиромантию, написанную французской девицей Ленорман». Мы жили в эти дни! И даже не просыпались спозаранку, чтобы встать в очередь за своими дневными пайками хлеба. Мать выкупала их, когда шла с работы. В одно из воскресений она даже навестила тетку - двоюродную сестру отца. Тетка жила за Большим Охтенским мостом на Новочеркасском проспекте. Мать отнесла ей немного хлеба и крошечный кулек пшена, но пришла совсем разбитая. Не снимая пальто и валенок, долго лежала на диване с закрытыми глазами. Лицо у нее было опухшее. Однажды, к моей радости, мать вышла от дяди Коли очень быстро. Только радость моя была преждевременной. Вместо хлеба в руках у нее была связка книг, которые мы только что привезли. Мать села рядом со мной и заплакала. - Книги он больше не берет, - сказала она, немного успокоившись. - Обещал за большую картину дать хлеба и банку сгущенки. И то слава богу! Связку книг мы оставили прямо на лестнице у дверей дяди Колиной квартиры. Везти их назад не было мочи. Несколько дней мы никуда, кроме булочной, из квартиры не выбирались. Мать чувствовала себя очень плохо, почти не вставала с постели. Я приносил ей из маленькой аптечки старые, еще довоенные пузырьки, и она говорила, откуда накапать капель. Вряд ли эти выдохшиеся капли могли помочь. Да, не скоро собрались мы к дяде Коле. Но лучше бы уж не собирались никогда. С трудом сняли мы картину со стены. Почти целый день, осторожно, боясь попортить холст, мать вытаскивала гвозди, которыми он был прибит к раме. - Завтра распилим ее, - сказала мать, кивнув на раму, - и неделю будем топить «буржуйку»…
…«Неужели можно было бы неделю топить «буржуйку» этой рамой? - думаю я, внимательно разглядывая ее. Солнечный зайчик все еще скачет по прихотливой вызолоченной лепнине. Правда, рама на удивление массивная, но и неделя - срок немалый. Откуда-то из-за дверей, наверное из кухни, доносится приглушенный вой кофемолки. Софья Николаевна готовиткофе. Какая большая у них квартира! Собственно, у кого «у них»? Пока я видел только одну Соню. Мысленно я называю ее Соней, а не Софьей Николаевной, и чувствую, что мне хотелось бы так называть ее и в разговоре… …Мы свернули картину трубкой и запеленали в мягкую цветастую материю. Перевязали бечевкой. Она и без рамы была тяжелой. На улице, прикрутив рулон с картиной к саночкам, мать с трудом распрямилась и покачала головой. Картина выглядела словно мертвец, которого везут на кладбище. Только тех заворачивали в белые простыни или одеяла, а не в яркую цветочками фланель. Но делать было нечего. Не возвращаться же домой за новой оберткой? Мы взялись за веревку и потихоньку поехали. На углу Третьей и Среднего какая-то старушка перекрестилась, глядя на сверток. Может быть, покойник в таком пестром покрывале показался ей кощунством. Мама думала, что дядя Коля поможет нам втащить картину. Но он отказался. В тот раз впервые я стоял на пороге его квартиры. Буквально несколько секунд. Но их хватило мне, чтобы уловить запах еды. В этот день нас ждал страшный удар - мать вышла ко мне сама не своя: дядя Коля потребовал привезти раму. - Может быть, он и прав? - задыхаясь, через силу говорила она. - Где ему найти такую красивую и большую раму? Только надо было сразу сказать! Как бы ни был я мал, но понял, что с рамой нам не справиться. Не поднять, не поставить на санки. Да наши маленькие санки и не годились для такой громадины. Усталые, молчаливые, мы вернулись домой. Не затопили «буржуйку» - не было сил. И варить на ней было нечего. Дневные пайки хлеба мы съели утром. Надеялись на дядю Колю. А утром я проснулся и увидел, что мать, ползая на коленях вокруг рамы, пытается отвернуть какие-то винты. Оказалось, что рама скреплена металлическими уголками. В первую минуту я обрадовался. Это же так просто! Отвинтим уголки, разберем раму и отвезем дяде Коле. Какое изнурительное дело - вывинчивать старые, ржавые, просидевшие, может быть, сто лет в прочном, словно камень, дереве, винты! Шестнадцать винтов. Отвертка скользила с противным скрежетом, срывалась с винта, оставляя лишь легкие царапины на металле. Не было сил прижать ее так, чтобы хоть немного стронуть винт с места. Только бы чуточку вылез он из своей берлоги! Тогда можно зажать его плоскогубцами и крутить, крутить, крутить, с радостью ощущая, что хоть и туго, но винт поддается. Казалось, эту работу мы не закончим никогда. Но вот последний винт, с приросшими к нему ошметками дерева, падает рядом с другими. Мама целует меня. …Ей стало плохо, когда мы возвращались от дяди Коли. Она села прямо на сугроб и стала судорожно расстегивать пальто, срывать с себя платок. Я стоял рядом и кричал сквозь рыдания: - Мамочка, не надо! Мамочка, не надо! Что было дальше, я помню плохо. Маму везли куда- то на санках, я шел рядом… …На какое-то время я перестал себя ощущать. Это был не обморок, не забытье. Я ходил, разговаривал с вошедшей в комнату Софьей Николаевной как во сне. Ощущение реального вернулось в тот момент, когда, сидя за столом и помешивая ложечкой в чашке, я говорил ей: - У вас замечательный дом. Такие книги, прекрасные картины… - Эта, - Софья Николаевна кивает на картину с парусником, - работы неизвестного голландского мастера. Шестнадцатый век… - А мне показалось, что это Тернер… - Вы ошибаетесь, - почему-то радуется она. - Манера очень близкая. Особенно море. Эту картину, когда папа был жив, просили продать Эрмитажу. Предлагали какую-то баснословную сумму. Но он отказался… Ее папа умер… Нет дяди Коли. Интересно, давно ли, думаю я и сам удивляюсь. Какое это имеет значение? Хотя нет, имеет. Мне хочется знать насколько дольше моей мамы он прожил. - Почему отказался? - спрашиваю я. Кофе она приготовила прекрасный, и поджаренный хлеб с сыром кажется мне очень вкусным. - Разве не приятно видеть в музее восхищенных людей у картины, которая когда-то принадлежала вам? А назойливые разгильдяи перестанут ломиться к вам в дом! Она смеется и смотрит на меня ласково. У нее ласковые глаза. Это я заметил сразу. Ничего не заметил, только ласковые глаза. Я знаю, что нравлюсь некоторым женщинам. Правда, недолго. Что-то отпугивает их. Он хотел ее подарить… При условии, если повесят табличку о том, кто подарил… Папа был чуточку тщеславным. Особенно в старости. - Она улыбается грустно и ласково. Он хотел подарить картину музею… Подумайте только- он хотел! В один прекрасный день я мог увидеть свой парусник в Эрмитаже с табличкой: подарок дяди Коли. Проклятье! Я даже не знаю его фамилии. Ее фамилии. Хотя у нее уже давно другая. - Папа всю жизнь собирал книги и гравюры. Коллекция гравюр у нас изумительная. Ее тоже хотели купить. Для Русского музея, для Музея-квартиры Пушкина. Я вам покажу. Вы оцените. Я пью кофе, шучу, веду себя как заправский бонвиван. Софья Николаевна мило принимает мою дурацкую трепотню. Мне только этого и надо. Я страшно не хочу уходить! Моментами, когда я, отрываясь от кофе и светского разговора, пристально гляжу на картину, у меня пропадает ощущение реальности, уши словно забиты ватой. Голос Софьи Николаевны едва доносится до меня. Какой-то неизвестный голландский мастер написал это ночное море, скалы, парусник. И вот уже сотни лет светит единственное окошко на паруснике самым разным людям - хорошим, плохим, «таксебесым», как говорила моя мать. Почему так несправедливо устроен мир - эта красивая женщина с добрыми глазами показывает мне нашу - мою! - картину, с моим парусником, и я жалкой болтовней пытаюсь продлить свое пребывание рядом со своей картиной. А я не лукавлю? Тридцать лет я прожил без нее и, если бы не случай, никогда не увидел. Может быть, мне не хочется уходить из-за добрых темно-карих глаз Софьи Николаевны, Сони. Нет, это было бы несправедливо перед памятью матери - остаться. Она умерла из-за этой картины, а я мило болтаю с хозяйкой. В конце концов при чем здесь Софья Николаевна? Она ничего не знает. Ее отец, дядя Коля, был крупный коллекционер; всю жизнь испытывая тягу к прекрасному, он занимался собирательством, он создал уникальную коллекцию. Он даже занимался благотворительностью. Голодным людям он давал хлеб в обмен на никому не нужные в блокадном городе книги и гравюры. Он, может быть, помог мне выжить. Он не знал, что у мамы больное сердце, иначе не попросил бы ее везти эту дурацкую раму. Прекрасную раму. Без нее неизвестный голландец очень бы проиграл. Таких рам и в Эрмитаже немного. Ну, конечно, картина в Эрмитаже. И с табличкой о том, что зимой сорок второго Леокадия Александровна Боброва продала эту картину за буханку хлеба и банку сгущенки известному коллекционеру и ценителю прекрасного дяде Коле?
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!