Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 4 из 22 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Послушайте, мистер Крафт, — спросила Клодина, — вы любите писать? — Я тебе признаюсь: писать книги легче, чем работать. Но я ведь не знаменитый писатель, а просто известный. А ты любишь? — Мне это ужасно надоело. Я, наверное, никогда больше не буду писать. — Почему? — встрепенулся детский психиатр. — Я же вам сказала: надоело. А тетя все равно приставала: пиши, пиши, пиши. — Что?! — Доктор Фиббедж вдруг задышал, как собака в июльский зной. — Ты хочешь сказать, что твоя тетя знала о книге, когда она еще не была кончена? — Стоп! — скомандовала Клодина мистеру Крафту. — Вот кафе О’Мо́лони, у него самое лучшее мороженое, крепкое, не какая-нибудь размазня. Машина остановилась возле кафе. — Осторожно, мистер Крафт, вы льете кофе на галстук. — Куда ты, подожди! — зашептал доктор Фиббедж, едва не срывая голос. — Ты же не ответила на мой вопрос! — Мне пломбир с орехами. Будем есть и разговаривать. Когда они уселись за столик и заказали ей двойную порцию орехового пломбира, Клодина спросила доктора Фиббеджа: — Почему вы так удивились, когда я сказала, что тетя Лили знала про книгу? — Мы думали, что для нее книга была такой же неожиданностью, как и для всех нас. — А, она просто скромничает. Вы же сами сказали, она необыкновенная женщина. В общем-то, она все и придумала… Осторожно, мистер Крафт, вы льете кофе на галстук. — У меня дрожат руки, это оттого, что я слишком много пишу, — объяснил писатель. — Мне послышалось, ты сказала, будто книгу написала твоя тетя, а не ты. Какая чепуха, правда? — Если вы дадите мне слово, что не проговоритесь… Понимаете, я обещала тете хранить все в тайне. Но мне стыдно, все хвалят меня, покупают мороженое, фотографируют, а на самом деле самые интересные места в книге написала тетя Лили. Она ужасная фантазерка. Книгу сочинила она, я тут ни при чем, только она боялась, что над ней будут смеяться, потому и решила поставить мое имя. Клодина повернулась к сидящему напротив детскому психиатру. — Доктор Фиббедж, у вас такое лицо — можно подумать, вы сейчас увидели привидение. Я сказала что-нибудь не то? Психиатр сделал над собой усилие и похлопал Клодину по руке: — Совсем еще ребенок — и такое чувство справедливости! Я ничего подобного не встречал. — Клодина — истинная, стопроцентная американка, Фиббедж, в этом все дело, — проникновенно сказал мистер Крафт. — Ты собирался наблюдать в микроскоп, как формируется новая Эмили Дикинсон[9], а вместо этого угощаешь ореховым пломбиром нормальную, здоровую семиклассницу. Прав я или нет, Клодина? — На все сто, мистер Крафт, — подтвердила Клодина, облизав ложку. — А знаете что? Для писателя вы рассуждаете довольно толково. Я говорила моему другу Робину, что писатели бывают почти такие же толковые, как архитекторы, — он-то хочет стать архитектором. А я, пожалуй, все-таки буду писателем, только настоящим, а не самозванцем. До свидания, большое спасибо за мороженое. Я обещала Робину, что буду играть с ним, если корреспонденты и репортеры от меня отстанут. Ведь теперь они отстанут, правда? На улице Клодина оглянулась — психиатр с писателем стояли у кассы и оцепенело глядели ей вслед. Она махнула им рукой на прощанье и, насвистывая «Марсельезу», побежала искать Робина. МОЙ ДЯДЯ С КОНИ-АЙЛЕНДА[10] Жизнь устроена так, что нашим родителям неизбежно приходится лишать нас иллюзий. От них мы узнаем, что Санта-Клаус не существует, что о лагере нечего и мечтать, что умирает бабушка, что сами они подчас бывают неразумны и злы. Иногда бескорыстие и доброта кого-то из взрослых возвращают нам на какой-то срок незамутненную детскую веру, которая иначе обращается в горечь. Если в детстве среди ваших родных был не отягощенный собственной семьей человек, который любил вас не за то, что из вас должно получиться, не за то, что вы для него когда-нибудь сделаете, а просто потому, что вы существуете на свете, вы должны быть благодарны судьбе. У меня был такой дядя. Я жил с родителями в Да́нкерке, штат Нью-Йорк, на озере Эри, между Буффало и городом Эри, что находится уже в штате Пенсильвания. Наш дом стоял в одном из переулков, отходящих от Главной улицы. Отцу моему достался в наследство магазин скобяных товаров и сельскохозяйственных орудий; он проводил там все дни, мама тоже помогала ему, пока я был в школе, обслуживала покупателей и вела книги. Мама у меня была молодец, я это теперь понимаю, она стойко переносила трудности, которых не могла себе представить, когда влюбилась в моего отца во время летних каникул на озере Шатокуа. Жила она тогда в Нью-Йорке и собиралась стать певицей. Помню, она часто пела по вечерам — у нее было чистое, приятное сопрано, — аккомпанируя себе на пианино, которое папа подарил ей, когда у них родился первый и, как потом оказалось, единственный ребенок, я, Чарли Мо́ррисон. Пытаясь немного отвлечься и забыться, мама приобщала меня к «миру возвышенного»: вечера поэзии по пятницам в ее женском клубе, уроки музыки с мисс Леттс, репродукции шедевров мировой живописи, поездки в Буффало на концерты и раз в год в Нью-Йорк, повидаться с братьями — дядей Элом, дядей Эдди и дядей Дэном.
Из них я больше всех любил дядю Дэна. Не помню, как случилось, что он оказался у нас в тот день, когда мне исполнилось пять лет и я впервые пошел в приготовительный класс. Зато я до боли ясно помню картину: после этого первого, похожего на кошмар дня в школе мы с мамой подходим к нашему маленькому каркасному домику, слегка кособокому, как мой отец, а навстречу нам шагает по залитому солнцем щербатому тротуару дядя Дэн, и за ним бежит на кожаном плетеном поводке щенок — ирландский сеттер. Не считая нашего домашнего доктора, который ходил в сапогах и у которого плохо пахло изо рта, дядя Дэн был единственный настоящий врач среди известных мне людей. Пусть он не был медицинским светилом, пусть у него никогда не было ни жены, ни детей, но он знал, чем можно помочь мальчишке в трудную минуту. Еще не оправившись от тоскливого одиночества, испытанного в этой удивительной, незнакомой комнате, называемой классом, я бросился к дяде Дэну, а он размотал с руки поводок и кинул его мне. — Это для нашего школьника, — сказал он. — Получай в подарок щенка, Чарли-малыш! Я упал на колени и начал гладить и обнимать мою собаку, а дядя, крепкий, невысокий, широкоплечий, спокойно улыбался, зажав в зубах сигару, словно не замечая маминого удивления и испуга, и ласково подталкивал меня носком ботинка в зад. — Не обижай его, Чарли, — сказал он, — и у тебя будет верный друг. Я не умел рассказать дяде Дэну, что люблю его больше всех. К другим маминым братьям из Нью-Йорка я тоже хорошо относился, но у них были жены и дети, а дядя Дэн — я это чувствовал — целиком принадлежал мне. Говорили, что я и похож на него, и меня это всегда приводило в недоумение: как же так, ведь он большой и сильный, с буйной рыжеватой шевелюрой — у отца, с тех пор как я его помню, голова была почти лысая, и мне сейчас даже трудно сказать, какого цвета была жалкая растительность у него за ушами, — и к тому же эти густые колючие усы! Неужели маленький мальчик может быть похож на пожилого — ему в то время было лет тридцать — усатого мужчину? Но он все равно чувствовал то, в чем я не смел ему признаться, иначе не тыкал бы меня носком ботинка в зад, не дарил бы щенка. С годами я пришел к мысли, что, живи дядя Дэн с нами, он понимал бы все гораздо лучше моих родителей. Конечно, папа и мама тоже пытались найти со мной общий язык. Их ли вина, если в нашем скучном, застойном городишке это не всегда получалось? Но я с детской жестокостью обвинял их, с утра до вечера пропадающих в своем жалком, прогорающем магазинчике, где всегда было темно и пахло железными опилками и птичьим кормом, — а тут еще начался кризис, и наша жизнь вообще сделалась похожей на нескончаемый траур, — обвинял их в том, что они не имеют ни малейшего представления, как надо обращаться со мной. Иначе они не стали бы лгать мне, когда у моей собаки после чумки начались судороги и они отнесли ее усыпить, и не дали бы мне, пусть из лучших побуждений, проспать представление бродячего цирка — ведь в Данкерке целый год никто не видел ничего интересного! — после того как я весь день работал до изнеможения, чтобы получить контрамарку, потому что в те трудные годы родителям не на что было купить мне билет. Мне шел в то время тринадцатый год, я был угрюм и непослушен, после неудачи с цирком со мной стало особенно трудно, и вот как-то летом отец сообщил мне, очень деликатно и слегка конфузясь, что в награду за хорошие отметки и за помощь в магазине они с мамой решили послать меня в Нью-Йорк. Одного. Я был уже достаточно большой и понимал, что решить такую вещь сами родители не могли, нужно было согласовать все с мамиными родными — хотя бы потому, что жить мне придется у них. Мама в этом году сама не ездила в Нью-Йорк, но об этом у нас дома не говорили, как и о том, кто дает мне деньги на поездку: это было бы так же бестактно, как выспрашивать, что тебе подарят на рождество и сколько подарок будет стоить. К тому же у меня было сильное подозрение, что все расходы взял на себя дядя Дэн — он был меньше других обременен, и потом, он недавно прислал мне открытку (на письмо его никогда не хватало), где спрашивал, не хочу ли я у него погостить. Если бы родители решили послать меня не к дяде Дэну, а к маминым манхэ́ттенским[11] родственникам, к дяде Элу или к дяде Эдди, я бы скорее всего отказался ехать, — не потому, что был пресыщен или избалован Нью-Йорком, нет, просто мы с мамой всегда останавливались у дяди Эла и тети Клары, и мама спала в гостиной на диване, а я на раскладушке в детской. Я против них ничего не имел, но они были самые обыкновенные люди, совсем не похожие на тех столичных жителей, которых я себе представлял. Дядя Эл бывал дома только по воскресеньям, и то вечером; он с мрачным видом сидел у приемника и слушал Эда Уинна, а тетя Клара целыми днями возилась в кухне и болтала с мамой. Моим двоюродным братьям не покупали велосипедов, они даже не умели на них ездить. Меня они все время скучно дразнили деревенщиной. Мы перебрасывались мячом в залитом асфальтом дворе их дома, где ниоткуда не выбивалась ни одна травинка, на пятачке возле старого заброшенного фонтана с позеленевшей нимфой, и от безделья нехотя шпыняли друг друга. — И это все, на что вы тут, в Нью-Йорке, способны? — спрашивал я. — Неужели нельзя придумать что-нибудь поинтересней, чем ходить по дорожкам Сентрал-парка и считать кучи лошадиного дерьма? — Сам ты лошадиное дерьмо! А правда, что у вас в Данкерке до сих пор водятся дикие индейцы? Ты не боишься, что тебя поймают и снимут скальп? Появлялась гонимая неуемной жаждой духовного обогащения мама и, погрузив всех нас в автобус, везла в Городской музей глядеть на манекены, обряженные в туалеты жен давным-давно умерших нью-йоркских мэров, или в Музей естественной истории — рассматривать склеенные кости бронтозавров и тиранозавров. Дней через пять-шесть я уже был не прочь вернуться домой. Сейчас совсем другое дело — сейчас я буду жить на Кони-Айленде у дяди Дэна. С той самой минуты, как отец попрощался со мной перед грязным зданием автобусной станции, где пахло кризисом и банкротством, с той самой минуты, как он закинул свой старенький чемодан в сетку у меня над головой и, улыбнувшись бодрой улыбкой, за которой притаилась никогда не оставлявшая его тревога, неловко пожал мне руку, меня охватила радость свободы и жажда приключений. Весь долгий путь до Нью-Йорка через Пенсильванию — Эри, Уоррен, Каудерспорт, Тоуанда и Скрэнтон — меня переполняло ликование, будто я не трясся на рваном, с вылезающей набивкой сиденье междугородного автобуса, а стоял на мостике парусника, летящего по волнам. Радость моя ничуть не уменьшилась, когда я не увидел дяди Дэна на конечной остановке в Манхэттене, где он обещал меня встретить. Крепко сжимая ручку чемодана, как наказывал мне отец, я искал дядю Дэна глазами, и в это время ко мне подошла девушка из бюро добрых услуг и спросила, не я ли Чарли Моррисон. — Твой дядя сейчас занят. Он велел тебе ехать к нему домой. Поезжай надземкой, на метро не садись, а то можешь заблудиться. Вот это в духе дяди Дэна — не натравливать на меня родственников, а доверить самому добираться до Кони-Айленда, хотя час был уже поздний. Я доехал без всяких приключений, сволок чемодан с платформы надземки на Сэрф-авеню и пошел по шумной даже в полночь и оживленной, как Таймс-Сквер[12], улице к дому дяди Дэна, где во всех окнах его квартиры на втором этаже значилось, что здесь живет доктор такой-то. Я поднял руку к кнопке ночного звонка и вдруг услышал знакомый раскатистый бас: — Привет, Чарли-малыш! Ну как, хорошо доехал? Я быстро обернулся. Дядя Дэн со своим докторским чемоданчиком в одной руке, ключом и сигарой — в другой стоял рядом и улыбался. Шляпа его была сдвинута на затылок, полотняный костюм измят. Он немного пополнел, лицо у него было усталое, но, в общем, он почти не изменился. — Давай забросим вещи в прихожую и пойдем куда-нибудь порубаем. Мы повернули за угол и пошли сначала по скрипящему под ногами песку, потом по дощатому настилу вдоль пляжа. Над головой тяжелыми ожерельями висели гирлянды лампочек, плясали неоновые рекламы на магазинах и киосках, то тщетно пытаясь догнать друг друга, то взлетая в небо снопами разноцветных искр, и в их ярком свете было видно, как высоко поднимается дым над жаровнями в открытых закусочных и как вьется пар над кофейными контейнерами. Исходя горьковатым чадом жженой патоки, мерно раскачивающиеся автоматы выбрасывали пышные бело-розовые ленты взбитой в пену пастилы, и матросы галантно подносили их к розовым смеющимся губам своих подружек. Земля дрожала от топота шагающих по настилу людей; доски под ногами были в мокрых следах запоздалых купальщиков и в лужах пролитого лимонада — мальчишки такого возраста, как я, бегали с откупоренными бутылками, зажав горлышко пальцем, и обливали не ожидающих подвоха прохожих. И, заглушая все шумы, грохотали в Стипл-чейс-парке напротив «русские горы», с которых вагонетки низвергались куда-то за горизонт, словно экспресс, несущийся в преисподнюю. Дядя Дэн привел меня в сосисочную «У Натана» и сказал официанту-греку: — Сделай две порции нам с племянником, Крис. Тебе с чем сосиски? — обернулся он ко мне. — С капустой? Я забыл, какой ты любишь гарнир. — Мне со всем, что тут у них есть, — храбро заявил я. Знала бы мама, что ее сын среди ночи ест насквозь проперченные сосиски, да еще с такой острой, обжигающей рот приправой! — Значит, этот молодой человек ваш племянник, док? — Ага, он с Запада, приехал ко мне погостить. Теперь нас двое холостяков, будем веселиться. — И он взял в рот чуть не полсосиски. Я никогда еще не видел, чтобы человек одновременно ел, курил сигару и орудовал зубочисткой. — И вот еще что, Крис. Если парнишка появится у вас днем с голодным блеском в глазах, имейте в виду, он вполне кредитоспособен. — Ясно. — Официант протянул через стол волосатую, как у гориллы, руку. — Возьми кныш, сынок. Мы запивали сосиски и кныши квасом. Стенки стеклянных кружек, огромных и тяжелых, как гири, запотели. Дядя Дэн сдул на меня высокую шапку пены, как будто мы пили пиво (а я про себя как раз так и думал). На улице он спросил: — Ты дома когда ложишься спать? Я заколебался — в субботу мне разрешали сидеть до девяти. Прибавить еще полчаса? Но что-то заставило меня сказать правду. Дядя Дэн поморщился. — Что-то уж больно рано. Для Кони-Айленда не годится. Знаешь что? Забудем о комендантском часе, пока ты живешь у меня, только дай слово, что не проболтаешься маме. Вот это да! Я даже не сразу нашелся, что ответить.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!