Часть 26 из 42 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Этот спор происходит между ними в тысячный раз. Вадиковы дни не одинаковы, но вечера похожи друг на друга, как близнецы; на исходе каждого он падает. Тонет. Проваливается во мрак. Просто иногда путь его вдруг оказывается более извилист и длинен, анестезия не действует, забытье никак не хочет наступать, и в такие дни мягкий обаятельный Вадик делается раздражен и подозрителен, как измученный бессонницей медведь; он шатается, переворачивает стулья, мается и кричит, и ищет ссоры. Ваня единственный умеет прекращать невыносимую Вадикову агонию. Схватить его за плечи; тряхнуть. Рявкнуть, отобрать бутылку, от которой все равно не будет уже толка. Ванины слова проникают внутрь любого Вадикова кошмара, добивают до самого дна бездны, и он выныривает, снова обращаясь в человека. Разжимает пальцы, обмякает, сдается.
– Дай я пройду! – кричит Вадик, сжимая бледные кулаки. – Мне нужно.
– Не надо тебе никуда, – отзывается Ваня спокойно. – Всё.
– Я не пьян, – говорит Вадик, очевидно стараясь взять себя в руки. – Не пьян! Посмотри на меня. Видишь? Я в порядке. Но мне в самом деле нужно выпить, понимаешь? Правда нужно. Я…
– Да мне и смотреть на тебя не надо. Ты с утра пьешь. Заканчивай. Ты помрешь так, Вадь.
Судорожно глотнув воздуха, Вадик зажмуривается и нагибает голову, ныряет вперед и бодает Ваню в грудь. Толчок слаб и неопасен; охнув, скорее от неожиданности, Ваня хватает Вадика за худые предплечья. Останавливает, притягивает к себе. Обнимает и держит, дожидаясь, пока он перестанет сопротивляться.
– Всё? Успокоился?
Сквозь обледеневшие окна в гостиную льется мутный ночной холод. Раскрытая каминная топка кисло пахнет пепельницей.
– Пусти! – мычит Вадик, пытаясь вырываться из-под чугунных Ваниных рук. – Пус-ти!
Даже в этой дурацкой потасовке нет ничего нового: такие ситуации обязательно уродливы и неловки, не бывает по-другому. Усмирить алкоголика совсем без ущерба невозможно, и Маша знает об этом, потому что видела не однажды. Обычно Вадик слишком истощен своим ежедневным персональным адом, а Ваня терпелив, и силен, и снисходителен, и наутро не держит зла, и потому тысяча похожих столкновений до сегодняшнего дня заканчивалась одинаково. Еще ничего не случилось. Замершие в неловком объятии возле двери, Ваня с Вадиком еще не успели сделать ничего, что могло бы всерьез испугать ее, но Маша вдруг понимает, что испугана. Ей даже не обязательно видеть их лица. Она кожей слышит, что в этот раз все иначе.
Сегодня они оба – другие. Не те, что всегда. Что-то изменилось, нарушилась какая-то тонкая симметрия, хрупкий баланс. Маша подходит ближе, готовая броситься и разнять. Она уже заметила, что Вадиково безумие и гнев сегодня переливаются через край, готовые выйти из привычных берегов, а Ванин голос слишком насмешлив и холоден, как будто он говорит с чужаком. Мужчины устроены иначе, не так чувствительны к оттенкам, и потому Ване и Вадику все еще может казаться, что их спор, как всегда, безопасен. Маша – единственная, кто паникует.
Сегодня Вадик не подчинится, понимает она со страхом. А Ваня не уступит.
– Ребята, – говорит она хрипло. – Подождите.
– Пусти.
– Не дергайся.
– Убери! Руки! Убери, я сказал!
– Нет.
Если они сейчас подерутся взаправду – некрасиво и страшно, всерьез, думает Маша. Если я допущу это, если до этого в самом деле дойдет – все закончится. Ничего нельзя будет исправить. К сожалению, Маша знает о слепой разрушительной ярости слишком много. Я не сумею остановить их, понимает она. У меня не хватит сил.
И смиряется со своей беспомощностью быстро, без борьбы; начинает продумывать пути к отступлению. Готовится дезертировать. В конце концов, что бы дальше здесь ни произошло, у нее в запасе по-прежнему остается кухня – нетронутый золотой оазис. Пролететь насквозь стылый коридор, ворваться, нырнуть в тепло и свет, подпереть дверь стулом, заткнуть уши.
– Ну ладно. Ладно. Окей. Бухла тебе жалко? Подавись. Не надо мне твоего бухла. Не буду я пить. Я просто пойду спать. Спать я могу пойти?
– Спи здесь.
– Почему здесь? Почему я должен спать здесь? Потому что ты так сказал? – вдруг визжит Вадик и дергается, вырываясь. – А кто ты? Кто! Ты! Такой! Ты кто такой, а? Кто ты? Кто!
Я собака, думает Ваня. Собака. Морду тебе разбить, неблагодарное ты капризное говно. И крепче сжимает руки вокруг бьющегося Вадика и отворачивает лицо, чтобы сдержаться, не дать себе волю.
В любой, даже самой пустячной ссоре (знает Маша) возможна точка невозврата. Непредсказуемый перелом. Момент, когда дело уже не в предмете спора и не в том, с чего началось и зачем было затеяно; не в том, кто прав. В этот миг правила исчезают, и невидимая граница дозволенного как будто на время перестает существовать. Вывалившийся из реальности человек остается наедине с собственными демонами, перед которыми слишком гол и беззащитен, слишком потрясен, и потому не испытывает ни жалости, ни стыда, не оглядывается, не боится. Он жаждет одного: закончить свои мучения – и готов заплатить любую цену. В драке, войне или споре можно или победить, или проиграть. Сто тысяч лет эволюционного отбора кричат ему в уши, подталкивают в спину; даже испуганные и страдающие, люди обычно выбирают победу. Простую, грубую, лобовую. Быструю. Они не могут удержаться. Вытаскивают на поверхность самые запретные аргументы. Или просто бьют соперника стулом по голове.
В том, что эта точка вот-вот будет достигнута, Маша не сомневается. Она только не знает, кто из двоих доберется туда первым.
– Пошел ты! Пошел! Ты! – воет Вадик и бьется бессильно, предсмертно, зажатый внутри недоброго, недружеского, бетонного Ваниного объятия. – Пусти, сука! Пусти меня!
Господи, думает Маша и слышит, как Вадиковы возмущенные ребра хрустят, сминаясь, перед тем как лопнуть и разломаться на тысячу острых колючих щепок и проткнуть легкие; и в Ванином лице нет больше ни жалости, ни снисхождения. Господи, зовет Маша. Пожалуйста.
И трехметровая тяжелая дверь гостиной распахивается, провисая на толстых латунных петлях.
– Ванечка? – спрашивает Лора из темноты, из-за порога. – Мальчики… Вы что?
Чертова дура, с досадой думает Маша вместо того, чтобы испытать облегчение. Услышала шум и вылезла. Без смысла, без цели, без пользы, неосторожно. Просто открыла портал, и холод, царящий на этой половине старого дома, мгновенно напрягся и принялся жадно уравнивать заряды, и со свистом несется сейчас в последнее убежище, на которое она так рассчитывала. Бежать больше некуда.
Слабые существа острее чувствуют опасность именно потому, что слабы. Интуиция для них – залог выживания. Секунда – и Лора, повиснув на двери, прикусывает губу и со страхом заглядывает в Машины глаза. Видишь теперь, идиотка, думает Маша. Ясно тебе?
Вадик откидывает голову, показывает пару неожиданно острых бледных клыков. Кажется, он или ударится оземь и рассыплется прахом, или прокусит Ване яремную вену. Его зрачки чернеют, расширяясь, белки глаз исчезают. Вот, понимает Маша. Вот сейчас. Он только что вывалился из реальности.
– Что. Тебе. Все время. Надо. – Произносит неузнаваемый, посторонний человек, которого она не видела ни разу, с которым она незнакома, который пугает ее. – Что ты лезешь ко мне. Все время. Что ты лезешь. И лезешь. И лезешь.
И, услышав этот мертвый чужой голос, Ваня вздрагивает и разжимает руки торопливо, импульсивно, как будто случайно обнял покойника.
– Чего ты хочешь. А? От меня. Чего. Тебе. Надо. – Шелестит кто-то, кого они даже не знают, уже освобожденный, развернувшийся, заливающий чернотой огромную комнату до краев, до невидимого потолка, до заледеневших оконных стекол. – Может, ты и спать со мной пойдешь? А? Ты. Со мной. Это тебе надо?
И лязгает железной ременной пряжкой.
Электричество звенит в воздухе, шевелит волосы на Лорином затылке.
– Ваня, – говорит она и бросается вперед, отталкиваясь от своего дверного косяка, как ныряльщик от заросшего ракушками пирса.
Вклинивается, поворачивается лицом к мужу и раскидывает тонкие руки, а Вадика отталкивает спиной; это все индюк. Опять он. Везде он. Дотянулся и отравил, дрянь, скользкая ядовитая дрянь.
Ванино лицо черное, отекшее. Страдающее.
– Он пьяный просто, – торопливо, давясь, говорит Лора. – Он просто так сказал. Специально. Он так не думает. Никто так не думает, Ванечка, ну смешно же, вот, посмотри, я смеюсь, видишь? Ха! Ха! – кричит Лора и тянется, чтобы погладить, и Ванина щека холодная и неживая под ее ладонью.
– Это же надо придумать такую пакость, такую пакость, – плачет Лора и растягивает губы принужденно, неловко, потому что обещала доказать, что ей смешно, и нужно доказывать. – Им потом будет стыдно, им всем, вот увидишь, они еще у тебя прощения попросят, господи, ну как же это, как это можно, что вы такие злые! Вы все, все! А ты! – кричит Лора и кидается к Вадику, потому что жуткий незнакомец исчез, и на его месте снова теперь Вадик, мокрый и бледный как труп.
– Ты нарочно сказал! Ну? Скажи! Ты нарочно! Этот… гад, он же все придумал, он придумал все, а ты повторяешь и сам же знаешь, что неправда, ну зачем ты, разве можно, так нельзя же! Нельзя, раз неправда! Я бы заметила, – плачет Лора. – Я жена! Я бы первая. Я бы знала, если что-то такое. А у нас хорошо все, понял? Вот! Смотри, вот! Вот!
И целует Ваню в неподвижный холодный рот, хватает его тяжелую ладонь и прикладывает к своей мокрой щеке. К кудрявой черноволосой макушке. К нежной горячей левой груди.
– Вот! Вот! Видишь? – кричит Лора, возясь с Ваниной рукой, безжизненной, как отрубленный кусок говядины, и обреченностью этих усилий напоминает Маше детеныша застреленной гориллы, уверенного в том, что мать вот-вот оживет, проснется и обнимет его.
Странная угрюмая девчонка – сирота, вдруг понимает Маша. Всего-навсего. Ничей ребенок. И чувствует острый укол жалости.
– Ну что ты? – шепчет Лора хрипло, настойчиво. – Ванечка. Посмотри на меня. Пожалуйста.
И стаскивает через голову кашемировый джемпер, швыряет себе под ноги, в придонный ил, в непроглядную тьму. Прижимается к Ване – безумная, с голой худой спиной, перетянутой лямками дорогих французских кружев.
Взрослые сорокалетние трое забывают о собственной боли и смотрят, как Лора закидывает за спину смуглые паучьи руки, закусывает губу. Сражается с застежкой. Никто из них не родитель, они впервые в жизни столкнулись с разрушительной мощью детской истерики, и потому готового рецепта нет ни у кого. Они потрясены, рассержены и полны стыда. Понятия не имеют, как это прекратить.
Кружевные лямки хрустят, рвутся под Лориными пальцами.
– Не надо, – просит Вадик, отворачиваясь. – Я понял. Не надо.
Утащить ее, думает Маша. Скрутить и уволочь, в плед завернуть, в конце концов. Где-то же был плед.
– Ты что! – кричит Ваня. – Ты что делаешь, а? Охренела? Охренела совсем? Дура! Прикройся быстро! Прикройся! Пошла отсюда вон, дура, тупая блядская дура!
Лора с лязгом смыкает зубы. Качнувшись назад, перекрещивает руки, закрывает груди ладонями. Выдергивает тонкие ноги из ковра, как из болота, с усилием, сначала одну, потом другую. Пятится к выходу. Натыкается спиной на жесткое дверное ребро без звука, без жалоб, с бесчувственным пластмассовым стуком; отступает, не отворачиваясь. Тонет в темноте, как убитая рыба.
И Машина бесполезная жалость тянется следом. Ребенок, снова думает она. Надо же, просто ребенок. Безутешный, глупый и слабый.
Вадик не думает ничего. С ужасом смотрит на свой расстегнутый ремень. Неизбежный, обязательный кошмар алкоголика – пробуждение. Ретроспектива. Необратимость сделанного проступает медленно, как фотокарточка, погруженная в проявитель, и каждая новая деталь пригибает Вадика к полу. Я не мог, говорит себе Вадик. Нет. Это не я. Подобные иллюзии всегда хрупки, и, чтобы не расстаться со своими раньше времени, он закрывает глаза – крепко, надежно – и выпадает вон из проклятой гостиной. Некоторое время слышно, как он бредет по коридору – тяжело, медленно, будто по колено в воде; как шумно дышит, спотыкается, задевает плечами стены. Где-то далеко кухонная дверь открывается, впуская его, и тут же захлопывается, разрезая опоздавшие звуки пополам, и по эту сторону остается только тишина.
В каминной топке раздается негромкий вздох, и сгусток горячего газа устремляется вверх, сквозь прямую кишку кирпичной трубы в ледяное небо. Обугленные осколки европейской древесины щелкают, разваливаясь на куски, и вдруг вспыхивают – неярко, без приглашения, сами по себе.
Тьма опять отступает.
Самые большие и сильные двое, последние, кто еще стоит на ногах и сопротивляется хаосу, – Маша и Ваня – снова видят друг друга. Мы здесь, думает Маша. Смотри-ка. Всё еще здесь. И предлагает Ване единственное утешение, которое у нее осталось: улыбается ему. Глядит внимательно, старается не моргать.
И в ответ на ее улыбку Ваня пожимает плечами и качает головой. Разводит руками. И смеется – сперва осторожно, вполголоса, чтобы не спугнуть нестойкую гармонию момента; потом громче. И еще громче. Под мягким, полным сочувствия Машиным взглядом он хохочет, оскорбленный, униженный, разгневанный, до слез, до хрипа, до спазмов – назло, вопреки, до тех пор, пока не давится наконец собственным хохотом, как неразжеванным орехом. Согнувшись пополам, растопыривает пальцы и слепо ищет рукой в пустоте, хватается за вялую кожу дивана. Задыхаясь, покрывается липким холодным по́том. Кашляет и захлебывается. Начинает вскидывать ладони ко рту.
И не оседает даже – валится, рушится неловко и некрасиво, как взорванная башня. Мокрым лицом вниз, в нечистый шерстяной ковер, затоптанный сотнями бесстрастных туристических башмаков.
– Ты что! – кричит Маша. – Что? Что ты!
Глава восемнадцатая
Забытый на кухонном столе кусок жареной говядины остыл и съежился и больше не похож на еду. Теперь это просто неровно вырезанный фрагмент чужой плоти, несъедобный и невыносимый, как труп поросячьего младенца в витрине мясной лавки, с мягкой улыбкой и пухлыми сомкнутыми веками, с двумя рядами жестких белых ресниц.
– Холодно, – говорит Вадик. – Ты замерзнешь так.