Часть 9 из 42 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Давайте сходим туда. Пожалуйста. Мне нужно еще раз на нее посмотреть.
И они обходят Отель кругом, жмурясь от встречного ветра, который, судя по всему, твердо решил сбить их с ног и караулит за каждым углом, набрасываясь с новой силой, словно после каждого следующего поворота они становятся более уязвимы. Ветер швыряет им снег в лицо горстями и воет и визжит, как если бы всерьез собирался им помешать. Они недолго дрожат у подъемной гаражной двери – два астронавта во враждебном пространстве, – затем Оскар во второй раз за сегодняшний бесконечный день вскрывает подъемную дверь.
В гараже холодно, но Таня все равно готовится увидеть, что согнутая в колене Сонина нога под чехлом выпрямилась и обмякла, а руки упали на пол. Она даже шагает осторожно, чтобы не наступить в воду, которая наверняка, Таня почти уверена, в эту самую минуту понемногу растекается от тающего Сониного тела по бетонному полу. Мутная розоватая вода, какая бывает в металлических лотках в мясном отделе гастронома.
Оскар поднимает фонарь повыше, и становится ясно, что Таня ошиблась. Ничего не изменилось. Пол все такой же сухой и пыльный, очертания тела под металлизированной тканью напряженные и неживые. Таня подходит ближе, садится на корточки. Снимает перчатку. Почему-то ей трудно заставить себя протянуть руку и откинуть чехол, хотя она уже видела и лицо, и веки, и зрачки. Там, под чехлом, не прячется ничего неожиданного. Она сидит на корточках, упираясь руками в бетон, и дышит глубоко, носом, собираясь с духом, ожидая, пока уймется стук ее собственного сердца. Оскар безмолвно стоит над ней с фонарем, как маленький однорукий атлант, которому вместо балкона доверили держать лампу.
Сонино лицо оказывается покрыто крошечными каплями воды, словно испариной. Иней с ресниц и бровей исчез, волосы потеряли бумажную хрупкость и тускло, мокро осели, но в остальном это то же самое лицо, несколько часов назад смотревшее в небо со дна каменного кармана.
Ничего, даже при жизни ничего особенного не было в этом лице: два горячих пристальных глаза, подвижная верхняя губа. Узкое, треугольное, с острым подбородком. Хищная белка. Даже зубы слишком велики для ее маленького рта, два ровных ряда плоских белых резцов, как будто пересаженных из чужой, более крупной челюсти.
Поэтому она так не любила фотографироваться, ее магия не действовала на фотографиях. Ее вообще нельзя было удерживать, останавливать и рассматривать, ее можно было впитывать только в движении, пока она говорила и улыбалась. У нее был хриплый непристойный голос, от которого учащался пульс и падало сердце, и при этом она умела двигаться, как развращенный ребенок, невинный и испорченный одновременно. Ее улыбка включалась прожектором, который, послушный ее желанию, мог ослепить и опрокинуть или просто согреть. Захваченная врасплох, уставшая или сонная, она могла на мгновение показаться немолодой, грустной, обессилевшей, но ей достаточно было почуять на себе взгляд и повернуться. И чужая воля плавилась мгновенно, как сыр в супе.
Таня смотрит и смотрит в обезоруженное смертью Сонино лицо, лишенное власти и волшебства. Скованные холодом мышцы, замершие на полпути веки, погасшие зрачки, криво застывшие губы. Ей хочется спрятать от унижения высушенную морозом роговицу Сониных ореховых глаз, и она робко тянет ладонь, бесконечно долго, страшась прикосновения, и кончиками широко расставленных пальцев чувствует мягкий частокол ресниц и полиэтиленовую влажную кожу. Это усилие напрасно. Сонины веки отказываются опускаться, словно в момент смерти у нее в голове возник кукольный глазной механизм, запрещающий держать глаза закрытыми. Веки пружинно возвращаются в исходное положение. Танина испуганная рука, проделавшая такой непростой путь, не может вернуться ни с чем. Она стирает росу с ледяного лба. Скользит по скуле. Мокрая прядь волос отлипает от белой щеки, распадается надвое и обнажает верхушку маленького уха. Надо же, думает Таня, у нее были оттопыренные уши; господи, у нее еще и уши были оттопыренные, а я не замечала.
Она смеется – коротко, мучительно. И чувствует острый укол жалости и стыда, потому что это оттопыренное детское ухо не предназначено для ее взгляда, просто не способно теперь от него защититься. Секунда – и она уже стоит на коленях, с горячими от слез щеками. Жалость – всемогущее чувство. Непобедимое. Таня всхлипывает и гладит влажные, холодные Сонины волосы, и наклоняется, и тянется губами. Пожалеть, поцеловать. Попрощаться.
Оскар ничего не говорит, но фонарь его над Таниной головой прыгает и смещается, съезжает в сторону. В эпицентре теперь не лицо, а правое Сонино ухо. Мочка – разорванная, раздвоенная, с черной, спекшейся кровавой горошиной в месте, где должна быть сережка.
Таня отдергивает руки. Выпрямляется. Быстро смаргивает слезы.
Затем берется за молнию Сониного лыжного комбинезона.
– Отвернитесь, Оскар, – говорит она строго и тянет язычок застежки вниз.
Ей приходит в голову, что она не знает, надето ли на Соне белье. Не стоило бы показывать Оскару голые Сонины груди, ее мертвый живот, но раз он все равно уже здесь и к тому же держит фонарь, он мог бы просто не смотреть.
Оскар и не думает отворачиваться.
Снять комбинезон с застывшего твердого тела невозможно. Переодевая манекены, ловкие девушки в магазинах готового платья откручивают им негнущиеся руки, иначе их не раздеть. Ткань можно было бы разрезать, но этого Таня делать не собирается, и поэтому рана на спине остается недосягаемой. Она тянет молнию вниз до упора, а затем распахивает красный комбинезон, чувствуя себя патологоанатомом, раскрывающим грудную клетку. Мажет пальцы левой руки подтаявшей Сониной кровью. Отклеивает липкий, еще морозно хрустящий свитер и задирает его.
Низ Сониного живота и ее правый бок покрыты темно-бурыми разводами, как тарелка, испачканная соусом барбекю. У Тани немного шумит в ушах, во рту легкий металлический привкус, но в остальном она, к своему удивлению, в порядке: не чувствует дурноты, не испытывает желания закрыть глаза. Если задуматься, ей было гораздо хуже сегодня днем, возле парапета.
– Любопытно, – произносит Оскар прямо у нее над ухом, и хотя говорит он вполголоса, в Танином спокойствии этот тихий голос пробивает непоправимую брешь. Она-таки вскрикивает и подавляет острое желание вскочить на ноги, отпрыгнуть от зловещего тихони. Свет фонаря сделался ярче – очевидно, тихоня наклонился и висит сейчас прямо над Таниным затылком. Она слышит его дыхание и улавливает негромкий аромат какой-то парфюмерии, то ли одеколона, то ли крема после бритья. Запах невинный и будничный, какие-то апельсины или яблоки, в аннотациях к таким обычно пишут «Свежие зеленые нотки и яркий цитрусовый аккорд подарят вам радость летнего утра». Или это просто детский шампунь.
– Взгляните сюда, – продолжает Оскар, как будто даже не заметивший ее краткосрочной паники. – Это не похоже на след от ножа.
Она возвращает взгляд к густым томатным потекам на бледном Сонином животе и ищет рану.
– Видите? – спрашивает Оскар. – Это не разрез. Это укол. Нож оставил бы другой след, у ножей плоское лезвие. Ее ударили не ножом.
– А чем? – спрашивает Таня хриплым, чужим голосом.
Фонарь удаляется, возвращаясь на прежнюю высоту.
– Это могло быть что угодно, – отвечает Оскар издалека. – С трехгранным длинным острием. Какой-нибудь инструмент. Например, как это у вас называется? Отвертка. Стамеска. Или просто лыжная палка.
Он перечисляет варианты бесстрастно и задумчиво, не выделяя ни одного. Таня оборачивается и пристально смотрит ему в лицо.
– Вы очень наблюдательны, Оскар, – говорит она наконец.
Сейчас ей больше всего хочется вымыть руки. Выйти отсюда. Не дожидаясь водопровода, зачерпнуть пригоршню снега и стереть с пальцев память о прикосновении к набрякшему от крови Сониному свитеру. Просто подняться на ноги и уйти, предоставив Оскару самому наводить здесь порядок, запирать гаражную дверь. Есть предел количеству потрясений, которые способен вынести человек в течение одного дня. Таня только что достигла такого предела. Тем не менее она заставляет себя вернуть все на место: расправить свитер, соединить молнию и застегнуть разъятый комбинезон. Прежде чем накрыть тело серебристым чехлом, она даже поправляет влажную прядь оттаявших Сониных волос.
Ветер, гнавшийся за ними от самого крыльца, так и не сдался: он поджидает их снаружи. Выходя, им приходится перешагивать невысокую снежную насыпь, устроенную ветром у подъемной гаражной двери, словно он пытался запереть их внутри и, торопясь, приступил к работе, просто не успел ее закончить. Две неровных цепочки следов, оставленные ими по дороге в гараж, почти полностью замело.
Когда они трое – Оскар, Таня и фонарь – возвращаются в Отель, первый этаж пуст. На журнальном столике в гостиной – поднос со стаканами, недопитая бутылка, забитая окурками пепельница и приставшие к полировке восковые слезы, парафиновые скульптуры самых причудливых форм и размеров, как будто часом раньше здесь случилась гадательная оргия. И ни одной свечи. Они ушли, они забрали все свечи, думает Таня. И не оставили мне ни одной. Эх, ребята, ребята.
Она берет стакан – ничей, нечистый, с катающейся по дну янтарной каплей – и наливает на три пальца виски. В конце концов, не бежать же в темноте в кухню, чтобы вымыть дурацкий кусок стекла. Конечно, ей не оставили свечу, но это не значит, что она не способна пить из стакана, принадлежавшего любому из них. Они все – свои.
– Хотите, Оскар? – спрашивает она и кивает на бутылку.
Поколебавшись совсем недолго, Оскар кивает.
Пока Таня в свечном полумраке выбирает стакан, из которого он согласился бы пить, Оскар направляется к распахнутой настежь створке камина и, присев на корточки, тщательно закрывает ее. Лицо его непроницаемо, поэтому Таня думает за него. Горожане. Курортники. Избалованные центральным отоплением, кондиционированием. Неиссякающим дешевым электричеством, бездонным водопроводом. Уверенные, что природа приручена и дружелюбна. Они оставляют открытый огонь в деревянном доме и уходят спать, не давая себе труда закрыть топку. Трутся у распахнутой входной двери, впуская мороз, топают, стряхивают снег, болтают, не замечая, что тепло – драгоценное, мучительно достигнутое тепло – утекает, просачивается, исчезает сквозь зияющий проем стремительно и страшно, как воздух через пробоину в обшивке самолета. Беспечно бросают незакрытыми форточки в спальнях: было душновато, а потом я забыл, да ладно, ну что такого? Бездумные дети, ни разу не встававшие затемно, чтобы не дать вымерзнуть хрупкой деревянной коробке. Не желающие верить в то, что тепло – не гарантия, а усилие.
Чертовы пользователи каминов, ядовито думает Таня, вспоминая Петину молчащую спину.
Прижав локти к заляпанному воском столику, при тусклом свете тлеющих в топке углей, они с Оскаром молча приканчивают виски. Наливают и пьют. Катают опустошенные стаканы по полировке, как по барной стойке, заставляя их сталкиваться с глухим стуком. Наполняют их снова.
Алкоголь набрасывается на них, как навязчивый заботливый друг. Суетится, согревает и утешает. Шепчет: всё в порядке, не страшно, все пройдет и канет, ты же знаешь.
Таня хотела бы сказать Оскару: вы же, наверное, ничего не поняли про нее. Да что там, мы же и сами про нее не все успели понять.
Вместо этого она говорит другое.
– Слушайте, Оскар, – начинает она и замолкает, дожидаясь, пока он поднимет на нее глаза. – Я знаю, что вы ни при чем. У вас не могло быть никакого повода. Это мы. Кто-то из нас.
Оскар глядит внимательно, молча. Его бледные щеки слегка порозовели от недавней схватки с ветром и, пожалуй, от виски тоже, но на лице нет сейчас никакого выражения. Никакого вообще. Как будто его нарисовали на бильярдном шаре. На курином яйце.
– Скажите, а вы точно ничего не заметили? – спрашивает Таня. – Ну, мало ли. Может, было что-нибудь необычное. Знаете, иногда бывает, со стороны бросается в глаза.
Оскар не отвечает. Тишина сгущается и начинает давить на барабанные перепонки. Можно сколько угодно пить молча, но, если один начал говорить, второму хорошо бы ответить, иначе выходит невежливо. Метель разочарованно царапает оконные стекла. Прощально шипит, рассыпаясь, последнее бесполое полено в каминной топке.
– Оскар, вы только нас не бойтесь, – говорит Таня, наклоняясь вперед. – Вам ничего не угрожает. Это не имеет к вам никакого отношения.
– Я знаю, – говорит он бесстрастно. – Я здесь для того, чтобы обеспечить вашу безопасность. Комфорт. Моя задача – чтобы, пока не наладится погода, здесь было тепло. Чтобы была вода. Не испортились продукты. Я здесь только за этим. Остальное меня не касается. Я не стану вмешиваться.
Он вежливо приподнимает свой стакан с остатками виски и допивает в четыре мелких, аккуратных глотка. Какой странный все-таки тип, думает Таня тоскливо, даже пьет как-то не по-людски. Она все еще помнит, как сегодня днем этот тихий человечек лежал на спине, прижатый Петюниными коленями, и таким же ровным равнодушным голосом говорил: «Вам потом будет неловко», но теперь его самообладание больше не вызывает в ней прежней симпатии. Да елки, думает Таня. Хотя бы что-то должно тебя пронять. Но, видимо, не сегодня.
– Ладно. Поздно уже, – говорит она и встает.
Часов у нее нет, и она понятия не имеет, сколько сейчас времени. Кто разберет эту проклятую гору, здесь ночь могла наступить и в шесть часов пополудни. Еще ей приходит в голову, что, кроме утреннего омлета, никто из них ничего сегодня не ел. Возможно, поэтому смешная, крошечная порция виски ярится и пляшет у нее в голове и желудке. Ого, думает Таня, хватаясь за край стола, чтобы не потерять равновесие. День, конечно, был непростой. Но вот так напиться двумя порциями?
– Вы ничего не знаете про нас, – говорит она неожиданно для себя жарко, громко и наклоняется, упираясь локтями в столешницу, и восковые остывшие сталагмиты крошатся и липнут к ее рукавам. – Слышите, вы?
– Пожалуйста, не беспокойтесь, – сразу отвечает Оскар, и его темные серьезные глаза как будто немного меняют цвет. Не теплеют. Но всё же определенно меняют цвет. – Я здесь не для того, чтобы судить, – говорит он.
Таня выпрямляется и, стараясь шагать ровно, надеется найти выход из гостиной с первой попытки. Было бы глупо влепиться лбом в дверной косяк.
Уже в коридоре она понимает, что не взяла свечу. Что у нее нет фонаря. Но возвращаться сейчас – нельзя. Да ни за что. Много чести – возвращаться и просить света. Пошел ты, высокомерная европейская дрянь. Что б ты понимал.
– Спокойной ночи, – доносится Оскаров голос откуда-то сзади, из тускло освещенной гостиной.
Тьма настолько густая, что можно смело закрывать глаза. Она закидывает руку за спину и яростно, пьяно оттопыривает средний палец. Спокойной ночи, говнюк. Комфорт? Тогда займись делом. Прибери стаканы, вытряхни пепельницы и вытри стол. Она вытягивает руки вперед, как слепец, и пытается найти лестницу, ведущую на второй этаж, к спальням. Ладони помнят округлые скользкие перила и шарик, полированный деревянный шарик, которым они начинались и заканчивались, но слева или справа? Черт. Куда поворачивать?
Черный широкий коридор сразу превращается в открытый космос, и она качается, бьется плечами в стены и машет руками, шарит отчаянно, срочно, чтобы побыстрее найти выход. Улизнуть прежде, чем маленький гордец придет со своим фонариком. Уличит ее в беспомощности. «Я здесь для того, чтобы обеспечить вашу безопасность». Ах ты, снисходительная вошь.
Наконец лестница подныривает, подкатывается ей под локоть. Таня вцепляется в лакированный поручень с облегчением тонущего, двумя руками. Господи, как хорошо, что здесь темно. Она висит на лестничных перилах, нащупывая ногами ступеньки. Время густеет и растягивается, как часто бывает внутри снов, где ты пытаешься догнать поезд, успеть в закрывающийся лифт или просто остановить кого-то важного, спасительного, от которого зависит все. Ты дышишь ему в затылок, этому драгоценному человеку из сна, и протягиваешь руку. Сейчас ты тронешь его за плечо, и он остановится. Обернется. Между дверцами вожделенного лифта – зазор, в который ты вот-вот успеешь впрыгнуть. У края платформы поезд замедляет ход, и уже маячит подножка. Этот момент во сне способен застыть. Длиться бесконечно. До самого пробуждения. Без разрядки, без удовлетворения – они никогда не наступают.
У правильных снов вообще мучительная природа, иначе мы их не запоминаем.
Не надо было пить на голодный желудок, думает Таня, сжимая пальцы вокруг перил, посылая яростные приказы непослушным, ватным мышцам. Алкоголь кажется союзником только поначалу, а потом, как и сон, просто бьет тебя в спину. Она карабкается по невидимым ступенькам, преодолевает пролет. Затем второй. Внизу Оскар деловито шуршит в гостиной, как хозяйственная мышь.
На втором этаже появляется новая задача: найти свою спальню. Таня видит мерцающую тусклую полоску света под одной из дверей и, не раздумывая, толкает ее.
Петя лежит ничком, завернутый с головой, словно мумия. Его дыхания не слышно. На туалетном столике, догоревшая почти до самой кромки стеклянного подсвечника, дрожит свеча.
Стараясь не шуметь, она осторожно прикрывает за собой дверь. Скользит взглядом по своему мятому отражению в зеркале над раковиной. Не надо было. Не надо было пить. Плещет в лицо водой, быстро чистит зубы, а потом, склонившись, жадно делает пять, семь, десять ледяных глотков из-под крана. Задувает свечу и раздевается, ежась от холода, топча сброшенную под ноги одежду.
Она прячется в горячем, сбитом в ком одеяле и впервые за сегодняшний день чувствует себя на месте, в безопасности, там, где нужно, и осторожно протягивает руку, чтобы проверить, хорошо ли укрыт Петя. Ну вот, думает она с облегчением. Вот так.
Муж вздыхает потревоженно и поворачивается к ней.
– Танька, – шепчет он хрипло и прижимается жарким, в испарине лбом к ее щеке. Укладывает ей на ключицу сонную ладонь.
– Слушай, Танька. Может быть, дачу купим? Устроим там камин. Не чугунную игрушку, как здесь, а настоящий, большой. Из шамотного кирпича. Ты представь только…
Таня чувствует, как кислый привкус виски у нее под языком растворяет беспомощную зубную пасту.
– Дачу тебе? – раздраженно шепчет она в ответ. – Камин тебе? Ты обращаться с ним сначала научись. Оставил все нараспашку. Дачник.
Петя убирает руку. Уже не касаясь друг друга, какое-то время они лежат в темноте, разделенные молчанием и свежестью простыней, каждый в своей крахмальной лунке. Обособленные, как два тяжелых металлических шара в обитой шелком коробке. Потом засыпают.
За стеной, в соседней спальне, Лиза тонет в лавандовой мягкости подушек. От слез наволочки плавятся и липнут к щекам. Я хочу домой, плачет Лиза, господи, я так хочу домой, и позвонить нельзя, а вдруг с детьми что-нибудь, мы ведь даже не узнаем, зачем ты привез меня сюда, зачем я согласилась, нам не надо было приезжать.
Егор лежит рядом и гладит ее мокрые, уничтоженные плачем волосы.
– Это не я, – вдруг говорит он. – Ты же знаешь, да? Знаешь, что это не я.