Часть 21 из 24 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В окрестностях Каллони осень – это время, когда старики вновь начинают жить в свое удовольствие. Девушки из Скандинавии и голландские семьи уже не занимают их любимые кресла в кофейнях. Уехали даже непоседливые английские парочки, которые так любят гулять на природе. Теперь старики снова могут сидеть, потягивая узо, играть в нарды и громко спорить, не опасаясь, что придет хозяин кофейни и начнет ругаться, чтобы те не шумели, не размахивали тростями и не мешали туристам.
Часто можно слышать, что у островитян высокая средняя продолжительность жизни. Икария – остров к югу от Лесбоса – даже преподносилась туристам в качестве эгейской Шамбалы, населенной долгожителями. Пусть это преувеличение, но у пожилых женщин на Икарии действительно высокий коэффициент выживаемости. Верно и то, что у греков (а также итальянцев и испанцев), несмотря на пристрастие к табаку, средняя продолжительность жизни выше, чем у граждан большинства стран Северной Европы. По-видимому, отчасти дело в “средиземноморской диете”: много овощей, фруктов, оливкового масла и бобов – мало мяса.
Аристотеля это могло бы заинтересовать. “Мы должны разобраться, почему одни животные живут долго, а другие – мало, а также исследовать вопрос длительности и краткости жизни в целом”, – так начинается его трактат “О долгой и краткой жизни” В “Истории животных” можно найти довольно много на эту тему: в частности, там описана ephemeron – поденка, которая вылупляется из крошечных мешочков в реке Гипанис, что в Киммерийском Босфоре, незадолго до летнего солнцестояния, и живет всего день[170]. Там же можно найти предположение, что слон живет несколько веков, и наблюдение, что большинство крылатых насекомых погибает осенью. Может быть, Аристотель имеет в виду цикад, иссохшие тельца которых усеивают в конце осени тихие оливковые рощи?
Аристотель говорит, что растения обычно живут дольше животных, крупные животные – дольше мелких, животные с кровью живут дольше животных без крови, наземные – дольше морских. Ни одно из приведенных свойств не предсказывает продолжительность жизни с достаточной достоверностью, но вместе они могут кое-что сказать нам об относительных сроках жизни видов. Из правил существует множество исключений: продолжительность жизни некоторых растений (однолетних) очень невелика, есть долгоживущие бескровные животные (пчелы), некоторые крупные животные (лошади) живут меньше, чем более мелкие (люди). Аристотель прослеживает тенденции, а также указывает исключения.
Аристотель задумывается, можно ли дать смерти такое объяснение, которое подходило бы для всех ее разнообразных форм. Некоторые особи и виды живут значительно дольше других по одной причине, или причин несколько? Все это, признается Аристотель, сложные вопросы. Поэтому он разрабатывает такую теорию старения, которая объясняла бы и тенденции, и исключения. На самом деле он рассматривает исключения лишь для того, чтобы отбросить слишком примитивные объяснения (“большие животные живут долго потому, что они большие”) и обратиться к более сложным.
Объясняя, почему срок жизни разных организмов различен, Аристотель начинает с наблюдения, что все живые существа теплые и влажные. Это относится главным образом к молодым особям. Старея, они становятся холодными и сухими (таковы и мертвые). (“Это установленный факт”.) Далее Аристотель пишет, что животные различаются по количеству и качеству тепла и влаги в организме. Различиями по этим параметрам Аристотель и объясняет разную продолжительность жизни. В организме крупных животных и растений относительно больше теплой и влажной материи, чем в организме мелких, и поэтому первые живут дольше. Необычайно долгая продолжительность жизни людей и пчел (для их размеров) обусловлена тем же. Морские бескровные животные (беспозвоночные), хотя и всегда влажные (поскольку живут в море), недолговечны, поскольку в составе субстанции их тела слишком мало тепла. Рассуждения о содержании тепла кажутся невнятными, если не знать, что под теплом Аристотель подразумевает жир. Из всех постоянных компонентов организма у жира самое высокое содержание теплоты, и он очень устойчив к распаду. (Оливковое масло – самый необходимый на кухне продукт.) Жир, по мнению Аристотеля, дает жизненные силы.
Однако все это не объясняет, почему животные стареют. По Аристотелю, животные поддерживают свое существование за счет питания, у них есть сложные регуляторные приспособления для контроля над метаболизмом. По мере старения что-то должно лишать животных теплоты и влаги, которые необходимы им для жизни. Аристотель усматривал причину в размножении: оно отнимает у тела не только материал, необходимый для роста, но и саму жизнь. Это позволяет и иначе объяснить различную продолжительность жизни. Важно скорее не то, сколько тепла и влаги получают животные при рождении, а то, насколько быстро они их тратят. Похотливые животные, пишет Аристотель, стареют намного быстрее, чем целомудренные. Бесплодные мулы живут дольше, чем лошади и ослы. Самец воробья (существо необыкновенно развратное) живет не так долго, как воробьиха. Растениям размножение дается той же ценой. Однолетние растения умирают каждую осень, потому что расходуют все свои питательные вещества на производство семян. Складывается впечатление, что Аристотель рассматривает тело как банковский счет, который постоянно пополняется за счет доходов от пищи, но гораздо быстрее опустошается тратами на поддержание целостности и размножение. Когда же кредитный лимит превышен, наступает смерть. В его понимании таков суровый закон биологической экономики[171].
По поводу растений Аристотель говорит, что их в среднем более высокая по сравнению с животными продолжительность жизни связана отчасти с их маслянистостью. Но если он считает, что факты того требуют, то дает природным явлениям несколько противоречащих друг другу объяснений. Так, он утверждает, что растения долго живут и из-за способности к регенерации: “Растения всегда возрождаются, поэтому они и живут так долго”. Корни, стволы и ветви могут умереть, но рядом вырастают новые. Более того, как показали опыты с черенками, “растение содержит потенциальные корни и стебли в каждой своей части” – действительно, черенок “в некотором смысле часть [родительского] растения”. И, хотя он знал (или предполагал), что некоторые животные способны к регенерации – змеи и ящерицы способны восстанавливать хвост, а птенцы ласточек – глаза, – постоянно возрождаться могут лишь растения. Лишь они содержат “живое начало в каждой своей части”[172]. Под “живым началом” Аристотель подразумевал душу[173].
Таким образом, Аристотель считает, что в определении продолжительности жизни может участвовать множество механизмов. В другом трактате, “О юности и старости, о жизни и смерти и о дыхании”, он излагает теорию, которая больше подходит для позвоночных животных. Согласно его предположению, смерть всегда связана с исчерпанием живительного тепла. У животных с кровью очень активный обмен веществ, поэтому они особенно подвержены опасности возникновения химических сбоев в организме. Чтобы этого избежать, такие животные имеют весьма совершенные механизмы гомеостаза. Причина, по которой они умирают – нарушение этих механизмов, главным образом нарушение системы терморегуляции. Аристотель даже описывает жизненный цикл в терминах терморегуляции: “Юность – состояние, когда вырастает первичный охлаждающий орган, старость – когда он разрушается. Промежуточный период – это зрелость”. “Охлаждающие органы” – легкие и жабры – разрушаются оттого, что животные, старея, становятся “землистее”, менее подвижными и в итоге совсем замирают. Метаболизм совершенно нарушается, и животное погибает от жара, или, по словам Аристотеля, “задыхается”.
Аристотель отмечает: слова, обозначающие старость (geras) и землю (geeron), подобны друг другу[174]. На самом деле их происхождение совершенно различно. В любом случае это не объясняет, почему легкие и жабры с возрастом становятся “землистее”. Возможно, он считал, что они покрываются землей, как легкие курильщика смолами. Или, может быть, он имел в виду, что они теряют влагу и тепло и приобретают сходство с землей. Последняя версия выглядит наиболее правдоподобно, поскольку связывает обе его теории старения. Кроме того, именно так Аристотель объясняет появление морщин.
Между двумя теориями старения есть любопытное различие. Теория старения как расплаты за размножение детерминистична: присутствует причинно-следственная связь между истощением запаса жира и смертью, а в теории нарушения гомеостаза присутствует элемент случайности. Это видно по фрагментам, где Аристотель утверждает: старые существа более чувствительны к колебаниям здоровья, состояниям внутреннего огня и изменениям внутренней среды организма. Старые умирают даже от нетяжелых болезней: “чтобы тусклое и небольшое пламя погасло, достаточно даже легкого движения”. Небольшие животные особенно уязвимы, поскольку имеют “слишком тонкие границы”. Вот как это видит Аристотель: живые существа подвергаются воздействию разных факторов, по-разному влияющих на метаболизм и заставляющих их внутреннее пламя то разгораться, то гаснуть. Когда пламя яркое или молодое, существа выживают легко, а когда пламя состарилось или потухло, существа приближаются к порогу смерти[175].
Не ясно, почему Аристотель считает, будто старение у разных групп организмов должно объясняться по-разному. Но все его объяснения так или иначе построены на метаболизме и на механизмах его регуляции – то есть на функционировании растительной души. Это, в свою очередь, означает, что в целом продолжительность жизни существа не определяется случайно – она заложена в самой его природе и является характерным признаком.
Своеобразное очарование аристотелевской теории – или теорий – старения заключается в том, что они отвечают на вопросы, ответа на которые нет до сих пор. Для нас причины старения почти столь же туманны, как и для Аристотеля. Конечно, находятся ученые с гонором, не уступающим аристотелевскому, которые берутся утверждать, что им известна тайна старения. Впрочем, их заносчивость свидетельствует о том, что их коллеги не слишком им верят. Многие предлагаемые ими объяснения получили не больше экспериментальных доказательств, чем теории Аристотеля, – а некоторые даже меньше.
На один вопрос, однако, мы можем ответить лучше, чем Аристотель. И наука Аристотеля, и современная наука требуют телеологических или, если угодно, адаптивных объяснений для большей доли наблюдаемых биологических явлений. Сердце, перья и гениталии – это адаптации ради выживания и размножения. Но каков смысл старения? Ведь смерть не приносит очевидной пользы.
Аристотель обходит этот вопрос стороной. Он говорит, что такова “природа” всех существ на земле – стареть и умирать, и все, о чем остается говорить – как и когда это произойдет. Дарвин тоже уклонился от этого вопроса, сказав по этому поводу еще меньше Аристотеля. Это ужасное упущение. Август Вейсман, один из виднейших последователей Дарвина в Германии, попытался восполнить этот пробел – и складывается впечатление, что он оспаривает мнение Аристотеля: “Жизнь имеет ограниченную продолжительность не потому, что она по своей природе не может быть вечной (курсив мой. – А. М. Л.), а потому, что неограниченно долгое существование отдельных особей было бы бесполезным излишеством”. Вейсман пишет, что старые и дряхлые особи бесполезны для вида или даже вредны, что старение выработалось в ходе эволюции, дабы избавиться от обузы.
Современные эволюционные биологи возражают: польза для вида – это плохой аргумент. Вместо этого они утверждают, что старение является следствием отсутствия естественного отбора. Большая доля животных и растений погибает, не успевая состариться. Поскольку мертвые не размножаются, старость остается невидимой для естественного отбора. Поскольку старые (неразмножающиеся) особи также невидимы для естественного отбора, организмы нормально функционируют в молодом (репродуктивном) возрасте (это поддерживается отбором), но разрушаются в старости. Поэтому вопрос, для чего нужно старение, имеет ответ – ни для чего. Старение – это следствие отсутствия причин продолжать жить.
Стоит сказать еще кое-что о том, почему мы, согласно представлениям Аристотеля, дряхлеем. По Аристотелю, разрушению подвержены не только живые существа: эта участь ждет все и всех в подлунном мире. Животные, растения, живые ткани, реки, горы и даже сами начала разрушаются. Однако это не эквивалент второго закона термодинамики: в аристотелевском мире все, что было разрушено, возрождается в той же форме. Более того, ограниченная продолжительность жизни любого создания есть следствие непрерывного бурления в нем стихий. И вот главная причина того, что мы рождаемся, живем, стареем и умираем: мы тоже часть круговорота материального мира.
86
Есть рассказ о том, каким был Лесбос примерно две тысячи лет назад. Двое детей, пастушок и пастушка, пасут коз на холмах за городом Митилини. Они подкидыши, росли в бедных семьях, а теперь сияют свежестью и красотой. Все вокруг цветет, пчелы гудят над лугом, рощи наполнены трелями птиц. Опьяненные весенним воздухом, дети скачут, как ягнята, ловят сверчков и плетут венки. Они бредут к гроту, в котором берет начало бегущий по мшистому руслу ручей. Здесь святилище: у ног застывших в хороводе нимф (с нагими руками, распущенными волосами) лежат флейты и свирели, принесенные многими поколениями пастухов. Дафнис купается в ручье, Хлоя наблюдает за ним, и вдруг девушку пронзает неведомое доселе чувство: она влюбляется. Каменные нимфы, улыбаясь, смотрят на подростков, их шеи увиты цветами.
Некоторые исследователи считают, что пасторальный пейзаж у Лонга – придуманная, идеализированная картина. Но другие думают, что действие романа разворачивается в реально существующей местности. Один даже соотносит грот Дафниса и Хлои с истоком реки Вуварис к юго-востоку от Лагуны. Лично мне кажется, что больше подходят на эту роль водопады у Пессы, питаемые близлежащей Макри, где в скалах под сенью сосен много глубоких бассейнов, населенных пресноводными крабиками. Местная молодежь и сейчас ходит туда купаться. Но точное местоположение грота не так уж важно. (В конце концов, это просто роман.) Важно, что там родник.
Глава 14
Каменный лес
87
У порта Скала-Калонис в хибарке жил пеликан по кличке Одиссей. Он жил за счет рыбы, негодной на продажу. Я видел этого пеликана, шесть кошек и колли, глазеющих на приготовления рыбака – определенно известного своей щедростью, – с оптимизмом пассажиров метрополитена, ждущих поезда. Одиссей разинул бы клюв и попытался поймать брошенную в его сторону рыбу, однако у пеликанов (или, возможно, только у этого пеликана) неважная координация между работой клюва и глаз, поэтому он научился подбирать рыбин, упавших на камни. Для этого ему приходится сильно изгибать шею, к чему она природой явно не приспособлена.
Одиссей являл собой образец надменной красоты: розовое оперение и лимонно-желтый клюв. При этом птица была одноногой. Если брошенная рыбина летела в воду, пеликан стоял на волноломе и угрюмо смотрел, как она тонет. Летом я иногда растягивался на теплом пирсе, чтобы вглядеться в глубину. Одиссей подскакивал ко мне и, от скуки или мизантропии, терзал ботинки, пока я строго не приказывал ему перестать. Тогда птица взъерошивала перья и глядела на меня крошечными, налитыми кровью глазками.
Вода в гавани Скала кишит мальками. Их преследуют мерцающие косяки морских карасей. На тех, в свою очередь, охотятся группы безжалостных черных бакланов. Сразу же под поверхностью воды пирс покрыт коричневыми водорослями, по которым взбираются десятки раков-отшельников. Ярко-красные клешни выделяются на фоне служащих им домом сероватых раковин. Раки неповоротливы, да и актинии, которых они носят на раковинах, не прибавляют им прыти. Этот вид актиний называется Calliactis parasitica, но, вопреки имени, они мутуалисты, своим присутствием и стрекательными клетками защищающие раков-отшельников и взамен получающие пищу.
Чем глубже, тем пестрее сообщество. Средиземноморские мидии, прозрачные асцидии, золотистые нити колоний гидроидных полипов, полчища зеленых и коричневых губок ведут борьбу за жизненное пространство. Маленькие крабы-пауки скользят мимо скоплений голотурий (Holothuria forskali). Однажды я спросил у чинящего сети рыбака, каково местное название этих животных. Тот ответил: “Gialopsolos. Знаешь, что это значит?”. Да, морские огурцы называют еще морскими пенисами. Необычно то, что в Каллони водится и gialopmoya, “морская вульва”. Так называют ядовитую сцифоидную медузу [очевидно, из рода Chrysaora] с колоколом ярко-оранжевого цвета, пульсирующим с небольшой амплитудой, и щупальцами длиной до метра.
Здесь немало и морских коньков. Их нечасто увидишь с пирса, но они попадаются в сети, и, поскольку их не едят даже кошки, этих рыб просто выбрасывают. Часто я находил их умирающими на солнце, сгибающими бронированные хвосты в напрасном поиске предмета, вокруг которого можно обвиться. Я бросал их в воду, но, подозреваю, дело все равно кончалось плохо. Они никогда не опускались, двигаясь самостоятельно, а медленно тонули.
В Скала археологи пока не нашли ничего интересного, поэтому предположим, что Аристотель жил в Пирре, маленьком полисе на юго-восточном берегу Лесбоса. Представим очаровательное летнее раннее утро. Море спокойно. Перед рассветом на небе появился Sirios, ? Большого Пса и затем исчез в набирающих силу солнечных лучах. Аристотель, возможно, позавтракал: смоквы, мед и мягкий сыр. Теперь он растянулся лицом вниз на пристани. Разгневанный пеликан терзает его пятку, а Стагирит достает губок, актиний и асцидий. Вытащенные из воды, они превращаются в неприятную на ощупь слизь.
Аристотель испытывал онтологические затруднения с губками. Не то чтобы они были необычными существами: их можно было увидеть в любом доме. В “Одиссее” губками чистят утварь. А Эсхил сравнивает беду с “влажной губкой”, стирающей “рисунок” человеческого счастья. Но Аристотель не понимал, животные это или растения.
Кажется, мир аккуратно структурирован. Живое отделено от неживого, а животные – от растений. В онтологии Аристотеля живые существа имеют душу, неживые – не имеют ее, животные имеют чувствующую и растительную души, а растения – лишь растительную. Никто не перепутает камень с оливой, а оливу – с козой. Все выглядит упорядоченным, пока мы не столкнемся с губками. С одной стороны, они, подобно растениям, укоренены в камнях, на которых растут и из которых, похоже, получают питательные вещества. С другой стороны, они могут ощущать прикосновения и реагировать на них. Аристотель приводит свидетельство ныряльщика: если губка “почувствует, что ее намереваются оторвать от скалы, она сокращается и отделить ее трудно”. И прибавляет: ловцы в Тороне отрицают это, однако все сходятся в том, что aplysia (может быть, Sarcotragus muscarum?) может чувствовать прикосновение[176].
Через пропасть между растениями и животными мост перебросили не одни только губки. Аристотелевские tethya (асцидии), knidai и akalephai (актинии), holothourion и pneumon (описания довольно скупы, так что это могут быть и голотурии, и медузы), pinna (род морских двустворчатых моллюсков) – все они страдают своего рода раздвоением сущности, куда более радикальным, чем дельфин (млекопитающее, выбравшее море), страус (нелетающая птица), летучая мышь (летающее млекопитающее). Не менее неоднозначные создания населяют море и вдали от берега. Теофраст рассказывает о растущих в глубине каменистых алых созданиях и называет их korallion. Речь идет о красном коралле (Corallium rubrum). Теофраст описывает его в книге о камнях, вместе с жемчугом, лазуритом и красной яшмой. Так что же, коралл – это минерал? Возможно, нет, тем более что Теофраст называет его разновидностью растения из морских глубин, растущего близ Гибралтарского пролива и напоминающего осот. Упоминаются им и древоподобные наросты высотой в три локтя (135 см) в Заливе героев. Когда их извлекают из воды, пишет Теофраст, они напоминают камни, а при погружении в воду вновь оказываются яркими. Теофраст слышал об удивительных коралловых рифах, которые тянутся на 2 тыс. км от Акабы до входа в Красное море.
Hippokampos Аристотеля – морской конек (Hippocampus sp.)
У животных есть три черты, которых нет у растений: восприятие, аппетит и способность к перемещению. Все аристотелевские организмы, сочетающие признаки животных и растений, лишены хотя бы одной из указанных черт. Асцидии неподвижны, однако отвечают на прикосновение. Актинии неподвижны, но могут отделяться от поверхности, к которой прикреплены, и хватать добычу. Holothourion и pneumon могут свободно двигаться или, по меньшей мере, дрейфовать, однако лишены восприятия. Мидии, отнесенные Аристотелем к “ракушкокожим” и поэтому близкие к улиткам и устрицам, “укоренены” (под “корнями” понимается биссус). Итак, поскольку эти существа имеют по крайней мере одну способность, ассоциируемую с чувствующей душой, Аристотель, возможно, предполагал, что они животные, но никогда не говорил об этом. Дело в том, что решение таксономической проблемы интересовало его в меньшей степени, чем то, почему это вообще стало проблемой:
Природа переходит так постепенно от предметов бездушных к животным, что в этой непрерывности остаются незаметными и границы, и чему принадлежит промежуточное. Ибо после рода предметов бездушных первым следует род растений, и из них одно от другого отличается тем, что кажется более причастным к жизни, и в целом весь род растений по сравнению с другими телами кажется почти одушевленным, а по сравнению с родом животных бездушным.
Живое и неживое, растения и животные формируют единое пространство, в котором одно плавно переходит в другое. На одном полюсе в этой схеме помещаются неодушевленные, почти бесформенные предметы, например камни, на другом – животные с двух- или даже трехчастной душой. По мере перехода от неживого к живому характерные признаки каждой группы проявляются постепенно. Но факт остается фактом: в море трудно провести границы.
88
“Природа переходит постепенно”, или (на латыни) Natura non facit saltum – “природа не делает прыжков”. Это один из лозунгов Дарвина. В одном лишь “Происхождении видов” он звучит семь раз. Хаксли (Гексли) считал, что это ненужная слабость дарвиновской теории[177]. Этот мотив встречается и у Аристотеля. Он прямо говорит это, рассуждая о похожих на растения губках или о животных, кости которых иногда похожи на рыбьи. Менее явно этот мотив возникает, когда он говорит о змеях как о ящерицах с удлиненным телом (они действительно родственны друг другу) или о том, что тюлени – это “деформированные” наземные четвероногие, а обезьяны весьма напоминают человека.
При чтении Аристотеля невозможно не вспомнить о Дарвине. Аристотель конструирует иерархическую классификацию и использует слово genos для своих таксономических категорий. По всей видимости, это подразумевает единство видов по происхождению – ибо что есть семья, как не группа генеалогически родственных сущностей? Он различает аналогичные и гомологичные части. Какой смысл могут иметь эти понятия, если не эволюционный? Сходный характер имеет и его описание эмбрионов – он отмечает, что на начальных стадиях развития они похожи и лишь позднее начинают различаться. Наряду с “первым законом” эмбриологии фон Бэра, это одно из важнейших дарвиновских доказательств эволюции.
Кроме того, и у Аристотеля, и у Дарвина встречается множество объяснений того, как устроены органы того или иного животного, чтобы взаимодействовать друг с другом или со средой. Многие философы и ученые пытались отграничить аристотелевскую телеологию от дарвиновского адаптационизма. (Появился даже обтекаемый термин телеономия, позволяющий использовать телеологию без того, чтобы слишком откровенно подражать Аристотелю.) Эта игра слов затемняла сходные признаки. Функционализм Аристотеля столь же непоколебим, как и Дарвина и большинства эволюционных биологов.
Действительно, читая Стагирита, трудно отделаться от ощущения, что он движется в сторону теории эволюции или даже пришел к чему-либо подобному. Однако это не так. Он не заявляет, как Дарвин, что все живое происходит от одного предка. Нигде он не предполагает, что одно животное может трансформироваться в другое. Нигде не поет он погребальную песнь тому или иному вымершему виду. У слова genos несколько смыслов, но у Аристотеля нет ни намека на его использование в генеалогическом смысле. Когда он пишет, что “природа переходит постепенно”, он имеет в виду не развитие, а неподвижную картину мира – что каждый может насчитать множество переходных ступеней между существующими на данный момент формами. А Дарвин имеет в виду то же самое, но уже в плане динамики – что виды могут изменяться, но крайне медленно. Нигде Аристотель не обращается к чему-либо, напоминающему естественный отбор, как к силе, ответственной в живой природе за ставшее или становящееся.
При этом у него было все необходимое для такого шага. Естественный отбор – вот единственное рациональное объяснение адаптации, то есть приспособления к окружающей среде. Аристотелю известно об адаптациях, а также о том, что адаптации нуждаются в объяснении. В плане научного объяснения естественный отбор – сама простота. Чтобы к нему прийти, нужно принять всего три концепции: 1) живые существа изменчивы, 2) по крайней мере некоторая часть этой изменчивости наследуется, 3) некоторые из “носителей” унаследованных вариантов выживают и размножаются благодаря особенностям их фенотипов, а остальные – нет. Теория квазистабильного наследования дает Аристотелю первые две концепции. Селекционизм Эмпедокла должен был показать ему третью. Похоже, Аристотелю не хватило лишь вдохновения или, возможно, желания сложить воедино фрагменты мозаики.
Интересно, почему? В конце концов, умственная подготовка – необходимое, но явно недостаточное условие для формулирования новой идеи. Хаксли, ознакомившись с теорией естественного отбора, сказал: “Как глупо с моей стороны было не подумать об этом”.
И в то же время эта простая идея очень сильна. Биолог может читать Аристотеля, не вспоминая при этом о теории эволюции, однако это очень непросто. Эволюция поддерживает все наши теории и объясняет все наблюдения. Мы видим ее работу повсюду. Как ученые мы сформировались так, чтобы видеть их, подобно тому, как гончие выведены для бега. Есть и другая трудность. Дарвин на фоне предшественников так велик, что мы склонны приписывать ему и чужие заслуги. Историки пишут о немецкой натурфилософии и французской трансцендентальной анатомии – но биологи к этим работам глухи. Для них нулевым годом их эры по-прежнему остается 1859-й. Мы так и говорим: “Еще со времен Дарвина…” Такова история, наш миф о происхождении. Не то чтобы я мог или хотел его развенчать, но один вопрос все же задам. Если мы находим определенно дарвиновскую мысль у Аристотеля, то, может быть, это у Дарвина мы находим ту или иную аристотелевскую мысль?
89
Если и так, то не потому, что Дарвин штудировал Аристотеля. В одной из записных книжек “Трансмутация видов” (июнь 1838 г.) мы видим многообещающее: “Читаю Аристотеля, чтобы понять, насколько давно появились мои взгляды”. Прошло около двух лет после того, как Дарвин сошел с корабля "Бигль" в Фалмуте. И после этого – вплоть до четвертого издания “Происхождения видов” (1866) – почти никаких упоминаний этой темы. Там, обсуждая возможных предшественников эволюционизма, Дарвин упоминает запутанный фрагмент кн. II аристотелевской “Физики”, где тот рассуждает об эмпедокловском селекционизме. Но и тогда Дарвин обращается к этому фрагменту лишь потому, что его прислал один из корреспондентов. В общем, мы можем уверенно сказать, что Дарвин знал об Аристотеле очень немногое, причем только в отрывках или пересказе. Ситуация изменилась лишь в 1882 г., когда Уильям Огл, врач и антиковед, послал ему свой только что законченный перевод “О частях животных”[178]. К переводу прилагалось письмо:
Дорогой г-н Дарвин! Я позволил себе удовольствие послать вам экземпляр “О частях животных” Аристотеля и чувствую собственную значимость из-за того, что являюсь первым человеком, формально представившим отца естествоиспытателей его великому современному преемнику. Случись такая встреча в действительности, она была бы крайне любопытной.
Перевод Огла хорош, хотя с тех пор были выполнены еще более точные и с более глубокими комментариями. Как Томпсон осветил “Историю животных” с точки зрения натуралиста, так и Огл дополнил “О частях животных” своим видением. Когда Аристотель пишет: “Самки всех четвероногих мочатся назад, потому что такое расположение удобно им для совокупления”, Огл делает сноску, в которой отмечает справедливость этого суждения.
Лучшего подарка для Дарвина и не придумать. Через несколько недель тот ответил Оглу:
Из цитат, которые были в моем распоряжении, ранее я получил хорошее представление о достоинствах Аристотеля, но у меня не было и самого отдаленного понимания того, каким удивительным человеком он был. Линней и Кювье были моими богами, хотя в разных отношениях, но в сравнении со стариком Аристотелем они просто школьники.
Исходя из всего, что мне известно, это первый случай непосредственного знакомства Дарвина с Аристотелем. И хотя было бы крайне интересно узнать, о чем Дарвин думал в ходе чтения “О частях животных” (творения одного из немногих равных ему в истории умов по широте охвата и силе, да еще совпадавших по интересам), к сожалению, мы никогда этого не узнаем. Ответ Дарвина Оглу был одним из последних его писем: в апреле того года Дарвин умер. И может показаться, что мои предположения об аристотелевских корнях работ Дарвина – типичный случай того, как желаемое принимают за действительное, но это не так. Когда Дарвин писал, что Линней и Кювье в сравнении со Стагиритом лишь школьники, он был недостаточно точен. Ему следовало сказать, что старик Аристотель был их учителем.