Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 23 из 24 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Аристотелевская теория полового размножения и ее метафизический базис несовместимы ни с одной теорией самозарождения или трансформации. Его теория наследственности также с ними несовместима. Я показывал, что система наследования у Аристотеля двойственная. Ее первая компонента – формальная система – заключается в уникальном отцовском вкладе в эмбрион. Она передает logos – набор функциональных признаков, которые дают потомству возможность жить в его окружающей среде и, если это потомок мужского пола, в свою очередь, воспроизводиться. Вторая компонента – неформальная система, идущая от обоих родителей, – отвечает за случайные различия между разными индивидами одного вида – например, за то, что нос Сократа отличается от носа Каллия. Эта система кодирует случайные вариации признаков. Это разделение труда между двумя системами наследования имеет далеко идущие последствия. Аристотель допускает, что индивид может приобрести мутацию, которая дает ему некий новый признак – скажем, вздернутый нос. Но Стагирит, кажется, не готов (несмотря на позицию Сократа, который считал форму своего носа полезной) признать, что случайные изменения могут иметь адаптивный смысл. В глазах Аристотеля все ошибки развития (унаследованные и нет) либо не имеют функционального значения – например, нос странной формы, либо вредоносны (нехватка тех или иных органов). Оставляя в стороне женщин, он не дает даже намека на то, что мутация может принести пользу любому животному. В его мире каждое создание в пределах своей физиологии абсолютно приспособлено к окружающей среде, здесь просто не остается места для улучшения. Доведись Аристотелю встретиться с Дарвином, он спросил бы – и обоснованно: а где благоприятные изменения, о которых вы говорите? Когда семя отца не может создать эмбрион, все, что я вижу – это смерть, уродство или (в лучшем случае) зачатие девочки. Дарвин не смог бы ответить. Его нынешние последователи, хоть и не без труда, ответить могут. Аристотелевская теория наследования определенно не оставляет места для эволюции посредством естественного отбора. Но это порождает трудности для нас, а не для Аристотеля: он и не спорил с Дарвином. Мог ли Аристотель разработать некую эволюционную теорию? Возможно. Но для этого пришлось бы отказаться кое от чего в его собственной теории, и результат Дарвин не обязательно одобрил бы. В среднем возрасте Линней считал, что путем гибридизации могут возникать (и возникают) новые, устойчивые виды растений. Аристотель мог думать примерно так же. В “Метафизике” он указывает, что лошадь рождает мула “вопреки природе”, но в зоологических работах он такое не пишет. Аристотель определенно считает, что спариться и дать потомство могут в общем случае лишь существа, принадлежащие к одному виду[185]. Но Аристотель говорит также, что животные разных видов иногда спариваются и дают потомство. По меньшей мере, они делают так, когда не слишком отличаются друг от друга по форме, размерам и длительности вынашивания[186]. Аристотель приводит обдуманное объяснение того, почему мулы стерильны, но явно считает это исключением, поскольку описанные ограничения гибридизации довольно умеренны. Аристотель думал, что можно получить фертильное потомство, скрещивая разные породы гончих собак и волков, собак и лисиц, лошадей и ослов, а также различных хищных птиц. Он пишет, что “индийские собаки рождаются от какого-то зверя, похожего на собаку, и собаки”, а также что rhinobatos, средиземноморские гитарные скаты (Rhinobatos rhinobatos), – это потомки столь же чудных rhine, европейских морских ангелов (Squatina squatina), и неких batos (возможно, Rajiformes). Но здесь Аристотель опирается на непроверенные данные и явно понимает это. Возникновение новых видов в силу гибридизации несовместимо с часто встречающимся у Аристотеля утверждением, что форма, передающаяся в рамках вида, идет от отца. Если гибрид должен иметь функциональные признаки обоих родителей, как это получается у гитарных скатов, то его эйдос должны происходить от эйдосов обоих родителей. Насколько я понимаю, Аристотель в это не верит. Однако в его текстах достаточно темных мест, и возможно, на каком-то этапе жизни он все-таки допускал такую возможность. Однако если Аристотель выбрал бы эволюцию, то он отправился бы путем Жоффруа Сент-Илера. Во втором томе “Философии анатомии” (1822) француз заложил основы тератологии, науки об уродствах. Он заметил, что тератологические деформации имеют определенный порядок и что такие особи напоминают некоторых нормальных животных. Он назвал одно из человеческих уродств “аспалосомой”, потому что анатомия мочеполовой системы при таком уродстве напомнила ему крота (aspalax). Эти наблюдения явились почвой для трансформистских размышлений. “Ничто не уродливо, природа всего едина” – одно из высказываний, отражающих этот подход. Таков и дух кн. IV “О возникновении животных”: “И противоприродное есть в известном отношении согласное с природой”. Уроды “противоприродны”, но главным образом потому, что они редки. Аристотель склонен признать уродов соответствующими природе, объяснив их существование через течение нормальных процессов эмбриогенеза. И действительно, “причина уродства очень близка и в каком-то смысле похожа на причину появления уродливых животных”. Здесь под уродливыми животными Аристотель понимает естественным образом деформированных животных. Кроты деформированы, потому что слепы, а тюлени – потому что у них ласты. Омары деформированы, поскольку у них асимметричные клешни. Они нарушают до некоторой степени нормы для более широких групп животных, в которые они входят. Проводя параллель между “противоприродными” и естественными деформациями, Аристотель подразумевал лишь, что их движущие причины одинаковы. В отличие от Жоффруа Сент-Илера, он не имеет в виду, что уродства дают начало новым видам – Аристотель так и не перешел к эволюционным взглядам. А мог бы. Платон показал, как. Порочность определенно не может превратить человека в рыбу, но мутация (lysis) может. Или, по меньшей мере, она может превратить человека в четвероногое – иногда язык, который использует Аристотель, подсказывает нечто подобное. В книге “О частях животных” он объясняет, почему четвероногие ходят на четырех ногах. Аристотель говорит, что четвероногие имеют сравнительно тяжелую, в сравнении с человеком, верхнюю часть туловища. Во-первых, это делает тело четвероногого неустойчивым, клонит к земле. Во-вторых, это мешает активности души, сосредоточенной в сердце. По этим двум причинам четвероногие приобрели – egeneto – наклон туловища вперед, и для устойчивости природа снабдила их вместо рук передними ногами. Приобрели? В каком смысле четвероногие приобрели четыре ноги? Почему Аристотель использует такой динамический язык? Почему бы просто не сказать, что они так устроены? Не то чтобы четвероногие рождались прямоходящими, да и мир не был никогда наполнен умственно ограниченными двуногими лошадьми или овцами, ковыляющими на двух копытах. По всей видимости, Аристотель здесь использует метафору. И все же можно найти источник такого изложения. У Аристотеля был подходящий рецепт, и он очень часто его использовал. Взять идею из “Тимея”, отбросить морализаторство, добавить основанной на здравом смысле биологии и представить результат как науку. 94 Иногда говорят, что Аристотель не мог быть эволюционистом из-за отсутствия у него свидетельств эволюции. Выглядит вполне разумно. Есть один класс свидетельств, в изобилии имевшихся у Дарвина и точно отсутствовавший у Аристотеля: окаменелости[187]. Аристотель не знал, что Землю населяли существа, к его времени вымершие. И что Лесбос и Троада выглядели (не так давно!) так, как теперь Серенгети, и были населены схожими животными[188]. Именно такое свидетельство требовалось, чтобы теория эволюции расправила крылья. В ноябре 1832 г., когда Дарвин прибыл в Монтевидео, на почте его ждал второй том лайелевских “Основ геологии”. Там шла речь об окаменелостях, биогеографии и преобразовании одного вида в другой – точнее, доводов против такого преобразования. И все же такое обоснование отсутствия эволюционной теории слишком упрощено. Аристотель не упоминает об окаменелостях, однако он не мог о них не знать. Он не мог не сталкиваться с неопровержимыми свидетельствами существования в прошлом форм, в его время вымерших по меньшей мере локально. Целый ряд греческих путешественников и натурфилософов (до, после и во времена Аристотеля) описывал предметы, напоминавшие остатки животных. С особенно высокой вероятностью внимание могли привлечь скопления морских раковин в необычных местах. Ксенофан сообщал о раковинах в сицилийских горах, отпечатках рыб и другой морской живности в камне из Сиракуз, с Пароса и Мальты. Ксанф Лидиец около 475 г. до н. э. видел сращения раковин в Анатолии, Армении и Персии. Геродота, Эратосфена Киренского (285–194 гг. до н. э.) и Стратона из Лампасака (ок. 275 г. до н. э.) озадачивали находки морских раковин в египетской пустыне у Карнака. То, что море некогда скрывало сушу, было очевидно: спорили лишь о деталях. Теофраст (“О камнях”) упоминает “ископаемый бивень” (?????? ? ???????)[189]. Он не указывает его происхождение, но, скорее всего, окаменелость относится к остаткам мегафауны с островов Самос, Кос или Тилос юго-восточнее Лесбоса. Породы, соответствующие плейстоцену, содержат остатки карликовых слонов, которые могли жить в этих краях до 2000 г. до н. э. Эти остатки известны минимум с архаического периода истории Греции (750–480 гг. до н. э.). На Самосе кости гигантских вымерших животных выставлялись в храме Геры. В местном мифе эти окаменелости фигурируют как остатки древних чудовищ. Кость, извлеченная из земли у алтаря VII в., принадлежала вымершему миоценовому жирафу самотерию[190]. Окаменелости из Калабрии На Лесбосе остатки мегафауны гораздо скромнее. Их можно осмотреть в маленьком музее естественной истории во Вриссе, деревне у Лагуны. Смотритель Костас Костакис особенно гордится гигантской черепахой, остатки которой нашли у Ватеры. Реконструкция выполнена из стеклопластика в реальном размере (с “Фольксваген-жук”), однако сами ископаемые разочаровывают. Их так мало, что животное получилось аккуратным, но все же приближением, на манер Кювье: из костей ноги, когтей и щитков. Неудивительно, что Аристотель не упоминает вымерших гигантских черепах. Но леса окаменелостей? В холмах, сложенных из пирокластических пород к западу от Каллони, есть немало вымерших хвойных деревьев с корневой системой, выглядящих как упавшие храмовые колонны. В маленьком порту Сигри на пляже лежат массивные окаменевшие стволы. Они лежат там уже 20 млн лет, с тех пор, как их повалило извержением вулкана. Аристотель ничего о них не говорит. Молчит и Теофраст. В “Исследовании о растениях” он упоминает находки “окаменевшего индийского бамбука” на побережье Индийского океана (бамбук? коралл?), но окаменевших лесов Лесбоса Теофраст не удостоил и словом. И это при том, что Сигри недалеко от его родного Эресоса. Мальчиком он мог играть там. В Эресосе теперь тоже музей, и довольно заметный. Впрочем, возможно, Теофраст знал об окаменевшем лесе и описывал его. Диоген Лаэртский упоминает работу Теофраста, которая могла быть озаглавлена “О вещах, обратившихся в камень”. Это позволяет предположить, что речь шла об окаменелостях, но мы не знаем наверняка, поскольку текст пострадал настолько, что у него есть и альтернативное прочтение – “О горящих камнях” – и он, предположительно, повествует об угле или вулканах. Так что, может быть, не хватает не знания об окаменелостях, а лишь текстов. Ну, или Аристотель просто счел плодом фантазии сообщения о моллюсках в пустыне и горах. В конце концов, Геродот, один из источников таких сведений, упоминал, что в Египте есть некрополь крылатых змей – и даже что сам видел их[191]. Или Аристотель просто никогда не бывал на дальней стороне Лесбоса. На холмах было жарко, а как моряк он был не очень. Теофраст мог позабыть рассказать ему о каменном лесе. Может быть. Но мне думается, что Аристотель сознательно игнорировал такие сообщения или даже то, что он видел собственными глазами. В конце концов, если кто-либо верит в вечность и неизменяемость живых существ, то он вполне может проигнорировать каменный лес. 95 То предположение, что Теофраст мог написать книгу об ископаемых, звучит заманчиво, поскольку в этом случае он избрал путь, которым не пошел его учитель. Начать можно с малого. Раз Теофраст анализирует различия между сортами культурных растений (фракийская пшеница, египетские гранаты, апулийские оливки и т. д.), он понимает, что растение формируется и под влиянием того, что заложено в его семени, и под влиянием внешней среды. Это интуитивно ясно. Но затем он показывает, что после переселения в другой регион сорт всего за несколько поколений приобретает новые признаки: Из второго источника [различий в условиях], кроме того, возникают отличия внутри родов (сорта); и то, что ранее было противоестественным, становится со временем естественным и увеличивается в числе. А вот это совсем не по-аристотелевски. Это фактически позволяет формам меняться. Кроме того, это смешивает формальную и материальную причины, которые отчаянно пытается разделить Аристотель. Но Теофраст не бросает на этом мысль, а прибавляет, что сорта растений из различных стран “полезны”. Он имеет в виду, что фракийская пшеница поздно прорастает из-за того, что во Фракии суровые зимы и если посеять ее или иное растение в другой стране, оно изменится так, что в итоге будет соответствовать новым условиям. Растения Теофраста не идеально адаптированы к имеющимся условиям. Его видение мира также телеологическое, но у Аристотеля мир – застывшее совершенство, а у Теофраста он не предопределен и способен изменяться. Теофраст настолько скромен, трудолюбив, с такой неохотой выдвигает масштабные предположения, что наиболее радикальное из них легко пропустить. Вплоть до этого момента Теофраст говорил о происхождении новых разновидностей пшеницы и винограда. Если это эволюция, то весьма низкого сорта. А что насчет происхождения видов? Может ли один род растений трансформироваться (metaballein) в другой? Может, говорит Теофраст, смотря на нас с уровня описанных им эволюционных изменений. Удивительно, когда такое происходит, но это определенно возможно. Пшеница может трансформироваться в aira: плевел опьяняющий (Lolium temulentum). Эти злаки, говорит Теофраст, разных родов, и их можно различить по листьям. Некоторые сомневаются, может ли одно из этих растений трансформироваться в другое, и говорят, что плевел просто вырастает на пшеничных полях в особенно дождливые годы. Однако, продолжает Теофраст, авторитеты подтверждают: некоторые сеют пшеницу, а пожинают плевел. Может, и так. Дело не в том, что греческие земледельцы никогда не пожинали плевел вместо пшеницы – вероятно, такое бывало. Проблема в том, что это не такая уж радикальная трансформация. Плевел, как говорит Теофраст, представляет собой совершенно другой вид, и причина, по которой земледелец может обнаружить плевел на поле, заключается в сходстве его семян с пшеницей[192]. Таким образом, трансформация пшеницы в плевел – это признание земледельца и в том, что он не сумел как следует рассортировать посевной материал и, получив целое поле сорняка, был вынужден придумать объяснение.
Но в трансформистских утверждениях Теофраста есть доля истины. Плевел не мутирует мгновенно в пшеницу, но причина, по которой зерна этих двух растений так похожи, заключается в том, что они эволюционировали, чтобы “добиться” этого сходства. История этой эволюции записана в археологии Леванта. Плевел был сорняком и до Вавилонского царства. Земледельцы отбраковывали его и в неолите. Но выбраковка – это отбор, а отбор при наличии наследуемых изменений представляет собой эволюцию. За тысячелетия сорняк эволюционировал так, чтобы наилучшим образом имитировать зерна пшеницы и за счет этого избежать сита. К IV в. до н. э. плевел стал кукушкой, чье потомство наводнило зернохранилища Европы. Вывести его удалось только с помощью современных гербицидов. Поверил бы Теофраст этой сказке об эволюции? Вероятно, да – ведь он считает возможным трансформацию в пределах одного сезона. Да, он сомневается в истинности превращения пшеницы в плевел (это одна из нескольких проблем, которые он упоминает при описании размножения растений), однако, убедившись в достоверности этого факта, недолго думая, добавляет его к своей теории. Теофраст анализирует трансформацию и заключает, что “порча” семян, должно быть, изменяет точку роста зародыша. Мы должны воспринимать землю подобно женщине. Теофраст просто применил теорию уродств Аристотеля для объяснения превращения одного рода организмов в другой. Это именно эволюция, пусть и весьма далекая от воззрений Дарвина. Очень часто, читая Аристотеля, мы ощущаем давление трансформизма. В такие моменты мы должны заподозрить, что видим отражение собственных взглядов на эволюцию в текстах, где ничего подобного нет. Но давление было, ведь Теофраст (сначала ученик, потом коллега Аристотеля, в конце концов – наследник и на протяжении 20 лет – друг) этому давлению поддался. 96 Уильям Огл, почитавший и Дарвина, и Аристотеля, мечтал, чтобы эти двое встретились. В письме Дарвину Огл представляет, как древний грек приезжает в Даун. Аристотель смотрит на Дарвина с подозрением. Он, как и свойственно авторам, осматривает полки на предмет наличия собственных работ. И с изумлением не обнаруживает ни одной (их у Дарвина действительно не было, поскольку, по собственному признанию, он давно забыл то немногое, что знал по-гречески). Кроме того, Аристотель с удивлением узнал бы, что его взгляды теперь представляют лишь исторический интерес, но зато его соперника Демокрита чествуют (по сути, эти воззрения возродились в трудах Дарвина). “Я, однако, настолько уверен в том, что Аристотель был охотником за истиной, – пишет Огл, – что, услышь он ваши доводы, он признал бы, как настоящий мужчина, поражение и сжег все свои труды”. Оптимистично, ничего не скажешь. Аристотель наверняка презрительно заметил бы, что Демокрит глух к наличию замысла в природе, и (подчеркивая свой приоритет) поздравил бы Дарвина с тем, что тот поместил целевые причины в центр теории. Аристотель отверг бы пангенезис как раскрученную теорию гиппократика и естественный отбор – как новое название болтовни Эмпедокла. Он был бы прав относительно первого и ошибся бы по поводу второго. Его очаровала бы природа Нового Света и впечатлили американские окаменелости (мегатерия сложно игнорировать). Вероятно, обдумав все, он даже принял бы ту идею, что виды эволюционируют и что его величественное видение жизни поглощено еще более величественным. Мне хочется так думать. Тогда Аристотелю пришлось бы отчасти отречься от своей метафизики, но (насколько их можно разделить) не от своей науки. По выражению Феодосия Добржанского, которое бесконечно повторяют эволюционные биологи, “ничто в биологии не имеет смысла кроме как в свете эволюции”. Хорошо звучит, да и всегда кстати в случае спора с креационистами. Но оно не вполне верно, потому что многое в биологии имеет смысл и без эволюции. Аристотель понимает, как и Дарвин (и мы с вами), что: 1) Сложное строение и функции, наблюдаемые у живых организмов, требуют наличия источника порядка или информации (“формальных причин” или просто “форм”); 2) Формы – динамичные, самореплицирующиеся системы; 3) Формы организмов разных родов различны, и это обеспечивает разнообразие; 4) Формы проявляют себя, изменяя течение материи при развитии организма и в физиологических процессах в целом; 5) Организмы получают материю из пищи; 6) Объем доступной для питания материи ограничен; 7) Образование частей тела и потомства, да и само выживание, влекут расходование материи. Таким образом, указанные процессы имеют определенную “стоимость”; 8) “Стоимость” жизненных процессов обусловливает размеры и возможности организмов, так что осуществление одного процесса происходит за счет другого и тормозит его либо делает невозможным; 9) Величина расходов на каждый процесс не абсолютна, и одни организмы подвержены им более, чем другие; 10) Указанные материальные ограничения действуют в сочетании с функциональными потребностями организма и обеспечивают наблюдаемое разнообразие животных; 11) Части животных соответствуют их местообитанию и, по сути, являются адаптациями; 12) Функции одних органов зависят от функций других. Следовательно, организм нужно воспринимать как целое. В этом списке большая доля концепций современного эволюционизма – но не сама эволюция. Можно возразить, что сходство лишь внешнее. В конце концов, эволюция – динамическая концепция, а мир Аристотеля статичен. Но динамика сложна, и поэтому, учитывая признаки животных, биологи часто рассматривают мир как равновесный. В таком случае и для нас, и для Аристотеля это инженерная задача: выбор оптимального решения. “Природа из возможного всегда делает лучшее”, – пишет он. Это кредо инженера, а также отправная точка биомеханики, функциональной морфологии, социобиологии и т. д. Определенно не случайно Аристотель обозначил этот принцип и сделал его фундаментальным в книге о движении животных. Хотя я, как и Аристотель, противопоставил телеологические объяснения материалистическим, грек, несомненно, считает, что между ними вовсе нет конфликта. Объясняя связь частей тела, Стагирит иногда обращается к функциональной анатомии, иногда – к телесной экономике, но чаще всего привлекает обе дисциплины. У скатов хрящевой скелет, поскольку, из-за стиля плавания, им нужно быть гибкими, а также потому, что истратив всю свою землистую материю на твердую кожу, они ничего не оставили себе на скелет. Подобные двойные объяснения кажутся излишними, но таковыми не являются (просто здесь опущено дополнительное условие). По Аристотелю, функциональные потребности и перераспределение ресурсов гармонизированы, так как “природа не делает ничего излишнего и напрасного”. Вайбель и Тейлор в “Принципах устройства животных” (1998) называют это принципом симморфоза. История западной мысли знает много сторонников телеологии. От Аттики IV в. до н. э. до Канзаса XXI в. аргумент творения по замыслу пользуется успехом. Аристотель и Дарвин разделяют более необычное убеждение: хотя живая природа преисполнена замысла, того, чей замысел, нет. А если Создатель – покойник, то ради чьего блага замысел? Кому это выгодно? Дарвин отвечал: пользу получают особи. С тех пор биологи спорят. Ответы таковы: мемы, гены, особи, группы особей, виды, все перечисленное вместе. Аристотель, кажется, в целом согласен с Дарвином: органы предназначены для выживания и размножения особей. Вот почему многое в его биологии кажется нам знакомым. И все же между телеологией Аристотеля и адаптационизмом Дарвина есть глубокое различие. Оно становится явным, если реконструировать цепь объяснений в любой эволюционной теории. Зачем слону хобот? Чтобы пользоваться им как трубкой для подводного плавания. Зачем слону нырять? Потому что он медлителен и живет в болоте. Отчего слон медлителен? Потому что он большой. Зачем ему быть большим? Чтобы защитить себя. Зачем защищаться? Слон желает выжить и оставить потомство. Почему слон хочет выжить и оставить потомство? Да потому… Потому что естественный отбор сделал слона способным размножаться. Дарвин дал телеологии механистическое объяснение. Он разорвал цепь “зачем” и “почему”. По этой причине Огл славил Дарвина как реинкарнацию Демокрита. Ведь там, где организменную телеологию Аристотеля пытаются применить к упрямой материи, Дарвин показал, как при выполнении нескольких простых условий она из материи появляется. Дарвин – онтологический редукционист. Аристотель – нет. Но почему животные Аристотеля должны стремиться к выживанию и размножению? Ведь Стагирит едва ли мог обращаться к естественному отбору. (Он отверг по меньшей мере один его вариант.) Аристотель мог сказать, что они просто делают это, но это был бы не Аристотель. Он дает эффектный и отчасти загадочный ответ. Живые организмы желают выжить и размножаться, чтобы “по возможности быть причастными вечному и божественному”. Предполагая, что организмы желают “быть причастными вечному”, он имеет в виду, что они задуманы такими, чтобы не вымереть. Так кому выгодно? Выходит, замысел, лежащий в основе организмов, приносит пользу не особям, поскольку они рано или поздно умирают. Он гарантирует, что их формы (рода) будут существовать вечно. А когда Аристотель говорит о “божественном”, он не привлекает к объяснению Бога-ремесленника, поскольку того не существует. Скорее бессмертие – это свойство божественного, а размножение делает животных в некотором смысле бессмертными. Мы близко подошли к объяснению Аристотелем космоса и его отношению к концепции бессмертного Бога. Почему рода животных должны быть бессмертными? И здесь мы приходим к одной из недоказуемых аксиом аристотелевской науки: лучше существовать, чем не существовать. Глава 15
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!