Часть 24 из 36 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
*
...Шло время. Ружье, которое подарил Сигдэ Канчуге, ни разу не подводило, и в первую же зиму он добыл десять соболей, сто белок и двадцать колонков. В дом Сигдэ пришел достаток. Старшие девочки пошли в школу. Глядя, как они выводят в тетради буквы русского алфавита, как читают вслух по складам букварь, Николай тоже захотел учиться. В школу его, как переростка, не брали. Тогда он попросил названых сестренок, чтобы они учили его дома. А в иные дни приходил в школу, чтобы побыть на уроке, и просил учительницу вызывать его к доске.
— Молодец, Канчуга, большие успехи делаешь! — говорила учительница.
— Верно, делаю? — смущенно спрашивал он, и глаза его блестели от радости. — Жаль, что на соболевку надо идти, а то бы я еще лучше выучился читать и писать. Однако, соболь ждать не будет.
Когда в Сиине организовали артель, Канчуга один из первых вступил в нее. Канчугу назначили бригадиром. Его бригада сдавала каждую зиму пушнины на много сотен рублей. Хорошее настало время. Сиин отстроился. Съехалось в поселок много удэгейских семей, навсегда покончив с кочевой жизнью. Подросла молодежь. Кто хотел — уезжал в город учиться. А Канчуга в труде, на охоте находил свое счастье. Да, далеко вперед шагнули удэге, От прежней жизни почти не осталось и следа...
Потом подошел срок военной службы. Канчуга вспомнил осенний день, когда жители Сиина в праздничных одеждах пришли на берег Бикина провожать юношей в армию. Десятки батов и оморочек с алыми флажками спустили на воду. Пели песни. Желали юношам хорошо служить, смело защищать родину от врагов.
В полдень тронулись в дальний путь. День выдался отличный. Солнце стояло высоко над тайгой, река сделалась золотистой. Лодки бежали вниз по течению, и навстречу стремительно проносились лесистые берега.
Родная Бикин-река! Куда бы судьба ни забросила удэге, в сердце его никогда не остынет любовь к тебе! К твоей живой воде, которую пьем с весла с самого раннего детства и до глубокой старости. Родная Бикин-река! Вечно живая свидетельница жизни лесного народа — от первых древних юрт из корья до новых светлых домов на твоих холмах. Родная Бикин-река! Как весной рушится лед и вешняя твоя вода навсегда уносит его в море, так год за годом рушилась наша прежняя жизнь, а новая живым, веселым потоком забурлила в таежных просторах... Как жаль расставаться с тобой, родная Бикин-река! Но видишь, нет ни у кого слез на глазах. Все веселятся, все песни поют!
Далеко-далеко ты несешь своди воды,
Родная Бикин-река.
Не остановили тебя ни горы, ни годы,
Волна твоя светла, глубока.
Давно ты нам стала и другом, и братом,
И спутником верным в тайге.
Плывет по бурливым твоим перекатам
И песню поет удэге.
О чем же поет он, склонившись над ивой,
Волну рассекая веслом?
О радостной жизни, о доле счастливой,
О нашем крае родном!
Потом Канчуга вспомнил службу на пограничной реке Тумень-ула. В километре от заставы плескалось море. На песчаном берегу, выброшенные приливом, валялись рыбачьи шаланды, изорванные сети, почерневшие от времени дубовые бочонки из-под пресной воды. А берега Тумень-ула были холмистые, покрытые густым лесом.
Это была, конечно, не настоящая уссурийская тайга, где родился и провел свое детство Канчуга. Здесь не водились ни медведи, ни тигры. Зато было много косуль и пятнистых оленей, которые приходили перед закатом солнца пить воду из реки. И однажды сердце таежника не выдержало. Канчуга так замаскировался в кустах, что косули, проходя мимо, не заметили его. Как только они склонились над водой, Канчуга тихонько просунул руку из зарослей и, схватив косулю за ногу, дернул ее с такой силой, что она грохнулась на траву. Канчуга в одно мгновение упал на нее, придавил своим телом. Прирезав косулю охотничьим ножом — это был один из тех двух ножей, которые подарил ему в детстве дядя, — Канчуга приволок тушу на кухню и передал повару Алеше Рябоконю.
— Ты это где раздобыл ее? — уставил на Канчугу удивленные глаза Алеша. — Разве не знаешь, что на границе стрелять запрещено?
Канчуга засмеялся.
— Зачем стрелять? Это медведя стрелять надо, а косулю можно не стрелять.
Ни Алеша, ни дежуривший на кухне Андрей Лебедь не поверили, что он взял косулю голыми руками.
Только через несколько дней, когда он, в присутствии товарищей, петельками из конского волоса поймал с десяток рябчиков, все сразу поняли, кто такой Канчуга.
В первом же боевом наряде Канчуга показал себя отличным следопытом. Вдвоем с Лебедем они задержали в непроглядной тьме нарушителя, который, под видом бедного странника, хотел пробраться на нашу сторону. Во время обыска у шпиона ничего, кроме сигарет и спичек, не оказалось. Но Канчуга неожиданно поднял суковатый посох «странника», ощупал его пальцами, приложил к уху и вдруг со всего размаху переломил на колене. Внутри этой, внешне ничем не приметной, палки лежала свернутая в трубочку восковая бумажка. На ней, как потом выяснил капитан Скиба, был нанесен тайный шифр.
...Так вся жизнь прошла перед Канчугой — с того дня, когда Богдэ оставил его на берегу Сулюнчи и до той грозовой августовской ночи 1945 года, когда в самом начале войны в Маньчжурии он был послан в разведку в глубокий тыл врага.
Провожая Канчугу, капитан Скиба говорил:
— Вы идете на серьезное дело. Малейшая оплошность, слово, сказанное не так, как нужно, могут вас там открыть. Самураи жестоки! Но и умереть нужно достойно, с честью, дорого отдав свою жизнь. Помните военную присягу!
Попав в японский застенок, Канчуга как бы проверял себя: так ли, как нужно, он жил; сумеет ли он — живой или мертвый — когда-нибудь оправдаться перед командиром, перед товарищами, с которыми дружил, и, наконец, перед своим маленьким народом.
...Когда он поздно вечером, весь вымокший, озябший, зашел в харчевню выпить чашечку чаю, то не думал об опасности. В старенькой ватной куртке и в синих дабовых штанах, заправленных в олочи из сохатиной кожи, Канчуга ничем не отличался от маньчжурских крестьян, которые сидели за столиком и курили. Канчуга и лицом был похож на них. Попросив у хозяйки чашку чаю и порцию парового риса, он, кажется, ничем не выдал себя. Женщина учтиво поклонилась и ушла. Вскоре она вернулась и поставила на стол чай и рис в фарфоровой чашке.
За едой гости заговорили об урожае, о ценах на рис. Вдруг, словно сквозь туман, Канчуга заметил, что два крестьянина, сидевшие напротив него, уронили головы, будто заснули. Еще не понимая, что с ними происходит, они сам ощутил страшную тяжесть во всем теле. Почуяв неладное, Канчуга расстегнул куртку, выхватил из-за пояса пистолет, но удержать его в руке не мог. Повалился грудью на стол и заснул крепким тяжелым сном.
...Канчуга сидел в тесной камере и почти беспрерывно подвергался пыткам. Его водили на допрос утром и вечером. Каждый раз, когда его вталкивали обратно в камеру, он уже совершенно не чувствовал своего тела. Страшный шум стоял в голове, и жутко звенело в ушах от ударов, которые ему наносил чем-то твердым, зажатым в кулаке, маленький японский унтер с желтым одутловатым лицом и колючими, щеткой, усиками. Больше всего Канчуга ненавидел этого унтера. Если бы хоть на короткое время их оставили один на один, Николай задушил бы его. Но допрашивал другой самурай, перед которым на столе лежал пистолет, обращенный дулом в Канчугу. А умереть Канчуга не хотел. Хотя он сознавал, что спастись, видимо, не удастся, у него глубоко в душе теплилась надежда. Ему удалось узнать, что из Дугая — так назывался городок, где сидел Канчуга, — арестованных обычно отправляют в какую-то «справедливую» тюрьму, что дорога из Дугая ведет туда лесом. И на этот лес Канчуга надеялся. Он был уверен, что если ему удастся в пути сбежать, то в лесу его уже не поймают. Но где именно находится эта «справедливая» тюрьма и почему ее так называют, он не знал.
...Вечером тринадцатого августа 1945 года двадцать шесть арестованных со связанными руками повели за город, в лес. Они, конечно, догадывались, куда их ведут. Канчуга полной грудью вдыхал свежий запах сосен и чувствовал, как у него прибавляются силы. Он искал глазами место, где бы деревья росли погуще, чтобы юркнуть в заросли. Но скоро лес кончился и показались холмы, поросшие редким кустарником. За холмами снова был лес — густой, темный, чем-то напомнивший Канчуге родную тайгу. Высокие тополя и сосны сквозили на розовом небосводе, и теплый, пахнувший свежей росой ветер тихо раскачивал вершины. Засмотревшись на деревья, Канчуга оступился. Тут же подбежал солдат и подтолкнул его в спину.
Уже сгустились сумерки, когда арестованных остановили около оврага, выстроили в один длинный ряд. Опять пересчитали. Канчуга был девятнадцатым. Он глянул на небо, сплошь усеянное звездами, и увидел, что по Млечному Пути тянутся косяки птиц. Они летели медленно, почти плыли, и Канчуга провожал их прощальным взглядом.
Вдруг лесную тишину нарушил пронзительный голос офицера:
— Всем стать на колени!
Через минуту Канчуга услышал, как слева от него, рассекая воздух, свистнула сабля и в глубокий овраг рухнуло тело казненного. Канчуга вздрогнул, закрыл глаза. Все чаще, все ближе свистела в плотном воздухе сабля, и с грохотом падали на дно оврага тела людей.
«Сейчас подойдет!»
Эта мысль пронзила, обожгла Канчугу. Мозг лихорадочно заработал. Он глянул влево и с ужасом заметил, что до него осталось всего пять человек, что вот-вот засвистит сабля и над ним. Острые, цепкие, привыкшие к темноте глаза таежного следопыта вдруг уловили, что японец устал, что рука самурая как будто ослабела, что удар у нее уже не такой твердый и точный. «Значит, — подумал Канчуга, — надо принять такое положение, чтобы удар саблей пришелся не острым концом, а той частью, что ближе к рукоятке, тупой, которой голову не отрубить. Главное, чтобы японец не вздумал отдохнуть, чтобы вдруг не остановился». Но японец спешил. «Только бы совладать с собой, — думал Канчуга, — не дрогнуть, не сделать лишнего движения». И он осторожно повернулся к соседу. Это был совсем еще мальчик. Он болел лихорадкой, по ночам в камере метался в жару, бредил, и Канчуга ухаживал за ним. Николай хотел спасти его и сейчас и стал шептать, чтобы тот, как только подойдет японец, сразу упал в овраг. Но мальчик, видимо, ничего не понял. Когда через минуту свалился и он, Канчуга напрягся, съежился, так вобрал голову в плечи, что хрустнули позвонки и совершенно исчезла шея. Свиетнула сабля. В тот же миг он подался вперед, и сабля тупым концом ударила по затылку.
Канчуга упал на дно оврага, потерял сознание...
*
— ...Ну, вот как дело мое было, — сказал Канчуга, показывая островок седых волос на затылке. — Вот видишь, это самурай шашкой рубил. Тоже, знаешь, рана была. Теперь, конечно, ничего, а когда погода сырая, голова, однако, болит.
— Что же было потом, когда вы очнулись? — спросил я, чувствуя, что рассказ еще не окончен.
Он улыбнулся немного грустной улыбкой, затянулся папиросой и, подумав, сказал:
— Когда очнулся, очень страшно стало. «Как это, — думаю, — голова без тела сама живет?» Хорошо помню, самурай голову шашкой рубил, а тут лес вижу, небо вижу, звезды вижу, мозг мало-мало работает. И очень, знаешь, жутко стало.
Развязал веревку, стал в темноте руками себя искать; сразу грудь нашел, потом ноги нашел, потом опять вверх полез — голову нащупал... Как будто все нашел — и все равно поверить не мог. Все равно жутко было. Когда в тюрьме сидел, когда пытали, — тоже жутко было. А теперь еще больше. Щупал себя долго и, знаешь, не сразу догадался, что живой. Значит, я правильно сделал, что шею совсем спрятал, значит, японец слабо шашкой рубил. И я живой остался. Вот как наш брат удэ придумать может. Интересно тебе, да? А потом вот что было...
*
...Когда Канчуга наконец «нашел» себя и понял, что жив, что голова на месте, он судорожно прижался к земле и, притаившись, стал прислушиваться. Вокруг было тихо. Значит, там наверху все кончилось. Он не помнил, сколько времени прошло с тех пор, как сабля палача просвистела над ним, но, судя по тому, что была еще ночь, понял: времени прошло немного. Осторожно подтянулся на руках, вылез из оврага. Захотелось пить. Припал губами к свежей росе на травах. Полз и по капельке собирал ее. Провел ладонью по больному месту, и рука стала горячей и мокрой. Кровь. Он зажал рану. Зашумело в голове. Потемнело в глазах. И Канчуга забылся. Придя через несколько минут в себя, он гораздо быстрее прежнего стал ползти сквозь густые колючие заросли, обдирая лицо и руки. Потом, утомившись, лег на спину и долго глядел на небо. Звезд было еще много. Горизонт был темен. Значит, решил Канчуга, до рассвета далеко, и, пока темно, нужно уходить как можно дальше. Вскоре, совсем выбившись из сил, зарылся в траву, закрыл глаза.
Он пролежал так весь остаток ночи и весь следующий день, не в силах превозмочь страшную головную боль. То забывался, то через час снова приходил в себя. Порою ему казалось, что земля куда-то уходит. Тогда он плотнее прижимался к ней и с отчаянным упорством медленно полз вперед. Так он добрался до родника. С жадностью припал к нему пересохшими губами, задыхаясь, стал пить, а напившись, тут же, у ручья, заснул. Спал долго и во сне видел родной Сиин, дом Сигдэ и широкий стол в доме, весь уставленный разными кушаньями, словно там был праздник. Канчуга жадно ел дымящееся оленье мясо, грыз хрустящее сальми из ломтиков тайменя, запивая хмельным брусничным квасом.
И, когда на раннем рассвете проснулся и вспомнил сон, от отчаяния чуть не заплакал... Хотя бы голубики найти, или кедровых орехов, или желудей. Какой бедный лес! Не то что по берегам Бикин-реки, где всего вдоволь.
Прошло трое суток. Никто не гнался за ним, никому он как будто не был нужен. И Канчуга наконец успокоился. Но шел ли он в глубь Маньчжурии или в сторону родной земли — Канчуга в точности определить не мог.
Ночью его разбудили близкие раскаты. Сперва подумал, что гроза. А когда на горизонте заметались огневые вспышки, понял, что это артиллерийская стрельба. Значит, где-то неподалеку фронт. Как бы снова не попасть в руки к японцам!.. И он решил уйти в сопки. Шел весь день, а к вечеру, выбившись из сил, свалился.
Он не слышал, как на рассвете к нему подошел старик, стал что-то расспрашивать, потом поднес к губам Канчуги флягу. Николай сделал несколько глотков, обжигая горло, захлебываясь. Сразу пришел немного в себя, спросил:
— Кто стреляет?
— Русские наступают. Ближний городок освободили от японцев. Там советские солдаты.
— Советские солдаты?