Часть 7 из 11 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Труднее всего, сказала Штеффи, думать о Давиде — если она вправду скоро умрет. Белла не сказала: Но ведь ты не умрешь! — как сказал бы любой другой. Она сказала, что в случае тяжелой болезни каждый человек, в том числе и мать, имеет право думать о себе, а остальных, даже собственных детей, предоставить их судьбе. Но Давид, сказала Штеффи, ужасно отстает в школе. Он и сейчас еще слова не напишет без ошибок и ни одной фразы бегло не прочтет. А вот она только что видела, как он мигом выучился мастерить стул, сказала Белла. Пусть идет в столяры. Там ни писать, ни читать не надо. Да ты что, сказала Штеффи. Ты же сама в это не веришь. Однако противодействие в ней таяло, страх таял. Страхом она Давиду не поможет, наверно, говорила она себе. При всей ненадежности Йозефа, когда ее не станет, отцу и сыну придется самим решать, как жить дальше вдвоем.
Штеффи помогла Белле резким рывком освободиться от возлюбленного. Пусть его, думала она теперь. Пусть как хочет. А я буду жить по-своему.
Эллен немного посидела возле дома. Солнце заходило, жара спадала. Она проводила взглядом Дженни и Антона, которые направлялись к озерцу. Слышала голоса детей. Кто боится трубочиста? — кричала Крошка Мэри, а Йонас с Давидом что есть мочи горланили с той стороны дороги: Ни-кто! И Эллен почувствовала, что соскальзывает в другое время и в другое место, где другой ребенок кричал: Как он придет, то будет здесь! — и ощутила внутреннюю дрожь этого ребенка, вот так же дрожала и Крошка Мэри, так же заглушали криком свой страх Давид с Йонасом: Поехали в Америку! Вот так же тот давний ребенок, одинокий, как бывают одиноки только дети, в отчаянии кричал: Америка сгорела! — и отвечали ему так же, как сейчас ответили Крошке Мэри, с безудержным триумфом в голосе: Мы все равно поедем! И пусть фигура и лицо черного трубочиста менялись, думала Эллен, почему-то вдруг ужасно сонная и отрешенная, детский страх оставался все таким же, заглушенный, но оживающий в человеке по первому зову, даже на старости лет; и не может ли быть, думало что-то в Эллен, которая потеряла над собою власть, но была вполне внимательна, не может ли быть, что все отчаянные усилия последующих лет, по сути, направлялись к одной цели — избавиться от страха перед трубочистом и что радость, порою беспричинно обуревавшая ее, шла от уверенности, что она, пусть по наитию, приближалась к этой цели. Эллен замерла и опять стала наблюдать за происходящим. Крошка Мэри, перепачканная с ног до головы, Ян ведет ее в дом, терпеливо увещевая. Первые вопли жерлянок. Ирена у калитки. Луиза, Белла и Штеффи возвращаются с лужайки, увлеченные тихой доверительной беседой. А затем на деревенской улице появились Дженни и Антон, шли крепко обнявшись, что-то очень важное произошло между ними, Эллен чувствовала. Все видеть, извне, физически, и одновременно ощущать важность происходящего. Эллен поневоле затаила дыхание. Значит, все сошлось-таки воедино. Контуром обрисовалась некая форма, начали двигаться персонажи. А главное, она опять чувствовала на себе неотрывный взор. Трепет и колыхание, с иронией подумала она, обычный первозданный хаос. И вдруг фыркнула. Они что, решили напугать ее? Отвлечь? «Они» — это силы творчества. Пускай делают что хотят. Создают персонажей и вновь их уничтожают. Ах, Боже ты мой. Каждый раз новое сотворение мира. На меньшее они не согласны. Нельзя прежде времени вмешиваться в этот процесс, хотя уже забрезжила догадка, куда все пойдет. Опять ни за что ни про что испишем два кило бумаги, укорила она их в непонятном приступе веселья. Как же она могла до такой степени ослепнуть. Отупеть. Быть такой недалекой. Бесчувственной. Теперь — да! Теперь все распахнулось, проступили взаимосвязи. Конечно. Так оно и есть. Ужасно, если такова правда. Кошмар — выразить это. А ей придется с дрожью на это пойти, и застарелая боязливая дрожь наберет силу, да как — сейчас она могла только догадываться. А голос в ней, хоть и совсем тихо, но кричавший: Назло поедем! — как часто он будет смолкать. И тогда — мрак. Безмолвие. И вот возникает вопрос, откуда берется страх и чем мы всю жизнь стараемся его задавить. Спрятать. Уйти от него. Избавиться. Забыть. Умертвить. Ах мы, полутрупы.
На сей раз все возможно. Делать наброски — что может быть замечательнее. Завтра и начнем. Пронзительное чувство благодарности, ко всем окружающим. К каждому, кто показал ей себя. Как же их вознаградить?
Ян с Антоном вытащили на улицу громадную кастрюлю ухи. Хватит ли на всех? — спросила Эллен голосом, едва не срывающимся от счастья. Ян бросил на нее взгляд: он понял. Хватит, сказал он, ешь — не хочу. Луиза вынесла доску с питой. Все столпились у длинного стола. В зелени деревьев зажглись лампионы. Жерлянки голосили как одурелые. С сегодняшнего дня, сказала Луиза, шарик опять покатится под горку.
16
Новая глава, новое начало, в игру вступает синий цвет, синяя пещера, в которую спрячется, забьется Соня, найдет там покой. Еще десяток-другой минут в этом жутком поезде, среди работяг, которые вечером в четверг ехали домой с берлинских строек и по дороге напивались. Как насчет, а, фроллейн? На лице у нее сразу появилось выражение, которое ее отец называл «распаленным». Ее всегда считали моложе, чем она есть, пациенты тоже говорили «фроллейн доктор». А она ни то ни другое — не фроллейн и не доктор. Еще минут тридцать — сорок пять надо потерпеть, не воображать себе слишком живо теплое дыхание и запах Крошки Мэри, так же как она терпела в городе, перед сном. Только когда садилась в машину и они отправлялись в путь, она чуточку, самую малость приоткрывала внутри у себя дверку, за которой держала взаперти тоску, а потом, по дороге, чувствовала, как тоска, выскользнув из своего застенка, заполоняет ее целиком. Немногочисленные вопросы и ответы курсировали между нею и отцом, фары высверливали темно-зеленый световой туннель, а в конце его была синяя пещера. А еще раньше поезд подъезжал к вокзалу, горланили на платформе пьяные, воняло из открытых дверей вагонов. Отец у подножия вокзальной лестницы. Привет, говорила она, а он трепал ее по затылку, как трепал, когда она была долговязой нескладной девчонкой. Странно, думала Соня, что физическое ощущение долговязой нескладной девчонки никак не желает исчезнуть и оценивающий взгляд любого мужчины оживляет в ней это фантомное тело, а она знает, но не может поверить, что взгляд натыкается на стройную, хорошо сложенную молодую женщину, которой отец, трепля по затылку, говорит: Ну-ка, встряхнем немножко, вытрясем блажь. Она вырывается. Отдает ему сумку — пусть донесет до машины. И вот она в машине. Вот сейчас произойдет то, что происходило всегда: все оставленное ею отделится. Лицо той женщины, в поезде неотступно стоявшее перед глазами, должно исчезнуть. Удастся ли это — трудно сказать. Она знает, там, где ей видится лишь световая просека в черноте ночи, для ее отца и справа, и слева такой же пейзаж, как днем. Десятки поездок запечатлели в его памяти каждый метр дороги с соответствующей картиной.
На последнем участке пути Соня затихает. Тусклые деревенские фонари словно бы возвещают беду. Пивная на перекрестке, которую ощупывают фары, скверная булыжная мостовая.
Кооперативные фермы, залитые ярким, как день, светом прожекторов, — поворот направо. Навозная жижа на дороге. Вонь. А потом тьма, бездорожье — на этом месте для Сони всегда начинается дикий край, который и притягивает ее и отталкивает. Узкая светлая полоса песчаной дороги ныряет в густой кустарник. Два-три зайчишки, загипнотизированные, никак не вырвутся из светового конуса. Ян их увещевает: Ну беги. Да что ж это ты? Дурачок. Черный домишко слева, окно, озаренное магическим мерцанием телевизора. Последний крутой поворот. Наконец-то луговая дорога. Возвращение домой? Возвращение блудной дочери, думает Соня. Ах. Несколько фраз Яна о людях, что живут в домиках у дороги. В такую поздноту телевизор смотрят, говорит Соня, посреди сельских просторов. Это что, прогресс, да? Потом ивняк, уже возле самого дома. До сантиметра выверенный поворот, мимо фасада, еще один дерзкий вираж на дворовой траве. Ян останавливает машину прямехонько перед темным зевом сарая. Свет на дворе, процеженный сквозь синие кухонные занавески. Ну, вот и добрались.
Ее ждали. Ребенок повис на шее, Крошка Мэри. До чего же от тебя здорово пахнет — травами! И: Ты почему еще не спишь? — говорила Соня, как от нее, от матери, наверняка и ожидали, а Крошка Мэри резонно отвечала, что ее приезд более чем благовидный предлог, чтобы не ложиться спать. Да, да, конечно. Суматоха на кухне — это Дженни, она всегда умела создавать суматоху, взгляды матери, испытующие и потому старающиеся таковыми не казаться, все, как всегда, и стены кухни покрашены синим, клеенка на столе — в синих узорах, посуда тоже синяя. Синяя пещера, где низко опущенная лампа выхватывала из сумрака один-единственный светлый треугольник.
Бледнолицая. Белянка. Горожанка.
Как звучал голос Эллен? Невнятно? Теперь Соня должна сказать, что в этой семье она единственный представитель трудящегося населения, и она сказала, а за это получит вкусного супчика, который приберегли для нее. Дженни заварила чаю, потом все они, сидя за столом, благоговейно следили, как ест-пьет трудящийся человек. Они ни о чем не спрашивали, даже Эллен отучила себя с ходу задавать вопросы, которые просились на язык. Ешь и пей! Неколебимая уверенность, что лишь в лоне семьи она питается нормально. И ведь это чистая правда. Такого щавелевого супа она нигде больше не едала, это она безоговорочно могла признать. Положа руку на сердце, без вранья? — спросила Крошка Мэри. Щавель-то собирала она. Вместе с Дженни.
Предложение пойти спать она великодушно приняла. Если ее уложит Эллен. Если Соня потом придет и скажет ей «покойной ночи». Расскажет еще одну историю с продолжением. Ладно. Что там на очереди? — Уленшпигель. В наше время, сказала Дженни, все истории были о зверях, помнишь? Про лису, про медведя, про белку. В твое время, сказала Соня. В мое были истории про принцессу. То ли еще будет, подумала Эллен. Карлик Эрвин пока не родился. Про Карлика Эрвина будут слушать Дженнины дети. А ночник ты не выключишь? Эллен обещала не выключать. Соня переглянулась с нею: До сих пор? — До сих пор. — Слушай, сказала Дженни, ты уже видела принцесс с длиннющими шеями, которых теперь рисует твоя дочь? С ума сойти!
Они проводили взглядом мать, которая потихоньку вытолкала из кухни Крошку Мэри и вышла следом за ней. И правда стареет. Осанка изменилась, как-то обмякла, походка стала неловкой, она словно бы опасается натрудить бедра. Соня попыталась вообразить себе маму молодой, своей ровесницей, которая сказала доктору: Да. Я хочу оставить ребенка! — хотя до окончания института было еще далеко. Потом, спустя годы, она сама скажет и сделает то же, родит ребенка, а после с головой окунется в экзамены, как и ее мать больше двадцати лет назад. Так что мама-то кое-что задолжала своему ребенку. Как и я, думала Соня. А ведь твердо верила, что никогда не повторю ее ошибок. Никогда. Никогда. На долю секунды Соня увидела перед собой цепочку следов, почувствовала, как что-то велит ей идти по этим следам, всю жизнь. Только не это. Надо вырваться, любой ценой.
Дженни начала рассказывать, как в раннем детстве мамин рассказ спас ей жизнь — так она тогда чувствовала, так запомнила. У нее ужасно болел живот, а еще ужаснее был страх, что живот раз — и лопнет, как стращали ее большие мальчишки, эти садисты, — вот тогда мама и рассказала ей про лисичку, у той, мол, тоже болел живот, болел-болел и потихоньку перестал, а сама все поглаживала ее по животу, и мало-помалу страх и боль утихли. Незабываемое облегчение! На всю жизнь останется в памяти.
Психосоматические симптомы, сказала Соня. У кого? — сказал Ян, входя. Ну, теперь повторяй все сызнова, слово в слово. А еще говорят, что женщины любопытнее мужчин, сказала Дженни, у нас тут наоборот, это уж точно. Вообще, в этом семействе любые двое могут часами обсуждать двух других. Все только и спрашивают один другого, что он делал, что делает сейчас и что намерен делать в ближайшее время. Каждого очень и очень интересует душевная перистальтика всех остальных. Нормально ли это, скажите на милость, а? — Только не меня, подумала Соня. Меня внутренняя жизнь нашей семьи интересует мало. С каких пор? Не помню.
Но сказала она, что не так уж это и плохо. К примеру, можно прямо сейчас быстренько поговорить втроем о маме. Они уверены, что эта деревенская домомания у нее искренна? Не кажется ли им, что ей вовсе не к лицу запрятываться сюда? Не считают ли и они, что вообще-то ей нужны шум и суета? И не боятся ли, что будет худо, если она заметит, какая здесь на самом деле тишина?
Вошла Эллен. А мы как раз по твоему адресу прошлись, сказали они ей. А я так и думала, ответила Эллен. Увы-увы, нет у дочек душевного такта, его ведь ни самое тщательное воспитание, ни самое благородное происхождение не гарантируют. Ее взгляд искал взгляд Сони. Что-то произошло? Может, уже разразилось несчастье, которое — иногда она отчетливо это сознавала, иногда только чувствовала — грозило ее детям? Может, оно причинило дочери ту неутолимую боль, от которой она, мать, любой ценою хотела ее уберечь? Выспалась ли Соня? Как выглядит? Она избегала материнского взгляда, пряталась. Ты хоть поела как следует?
Да, да, конечно. Каждый, дорогая мамочка, сказала Дженни, должен беспокоиться о себе. Не дрогнув, она позволила назвать себя бессовестным созданием. Ян спросил, какое мясо достать на завтра из холодильника. И не хотят ли они выпить еще по бокальчику вина. — Вина? Непременно!
Вчетвером у семейного стола, так и должно быть. Соня ждала, когда ею завладеет чувство, которого она так домогалась. Порядка оно не принесет. Напротив. За пределами круга света от этой лампы, которую они опустили вниз и потому лица были в тени, а руки на столе залиты светом, все казалось ей запутанным и хаотичным, и ведь ей одной по-настоящему доставалось от этого опасного хаоса, она одна рисковала стать его жертвой. Вот и сегодня — сложности, которые, как она видела, одолевали маму и заставляли тревожиться за нее, не были по-настоящему опасны для жизни. Ведь мама всегда — пусть в самую последнюю секунду — изобретала способ держать нос над водой, хотя бы на миллиметр. Не говоря об отце. Он не очень-то спешил поддаться соблазну и броситься в водоворот, к счастью, нет. Отчего она только теперь начала понимать, что именно в этом его сила, отчего до сих пор лишь пристрастия матери казались ей силой. Все опять стало переворачиваться? Неужели она этого хочет? Неужели выдержит? Знали бы вы. Знали бы вы, что? я способна выдержать.
Знали бы вы! — услыхала она голос сестры. Знали бы вы, сколько я всего натворила! Но ты, обратилась она к Эллен, как-то сказала мне: Чтобы ты ни натворила, даже плохое, я тебя все равно люблю. Можешь совершенно твердо на это рассчитывать. И я приняла эту поблажку. Знали бы вы!
Вечно Дженни выставляется со своим образом жизни, сказала Соня. Она вот никогда ничего не творила. Она всегда была хорошей девочкой. Слишком хорошей.
Это форменное бахвальство, сказала Дженни; Эллен знала, этот припев «слишком хорошей!» целил в нее, а Соня думала, как много остается невысказанным даже в такой говорливой семье, как у них. Она считала, что надо говорить все начистоту, докапываться до сути, вскрывать истоки конфликтов. Раньше, сказала Эллен, она тоже отстаивала эти принципы. И даже действовала в соответствии с ними. И сеяла беду. Теперь она скорее за то, чтоб каждый жил по-своему. И даже щадил других. А толку-то от этого, сказала Соня. Откровенность совсем необязательно должна быть беспардонностью. Но ведь иначе до реальности вообще не доберешься!
Ян сказал, что самое милое дело — золотая середина.
Знаешь, кого я сейчас невольно вспомнила? — сказала Соне Эллен. Твоего первого классного руководителя, как бишь его? Ты проучилась в той школе всего год, потом мы переехали. Так вот, на прощанье он мне сказал: Сделайте одолжение, присматривайте за Соней. Это особенный ребенок!
Что?! — воскликнула Соня. И ты молчала?!
Ах, сказала Эллен, я тебе сто раз говорила!
Неужели правда? Неужели она забывала подобные слова и помнила только поражения и осечки? Кстати, его звали Панков, сказала она, моего первого классного руководителя. И уже две недели он лежит в нашем отделении, с пьяницами. Лечится от алкоголизма. Конечно, он не мой больной. Да и, надеюсь, он не узнал меня, с новой-то фамилией.
В ту пору, помолчав, сказала Эллен, никому бы и в голову не пришло, что господин Панков начнет пить. Да, сказала Соня, семейные неурядицы, партийное разбирательство, да и вообще, работа, педагогика — обычная история. От жизни пощады не жди.
Опять в голове у Эллен замелькали словно бы кадры из фильма. Столько лет прошло — семнадцать? восемнадцать? — а она отчетливо увидела юное лицо первого Сониного учителя, вихор, падавший ему на лоб, вспомнились даже его глаза, кажется серые, — яркий кусочек давнего времени, хотя многое другое забылось, не мешало бы выяснить почему. Вот и Соня — с ранцем за спиной, пружинистым шагом выходит из калитки. Пленка крутилась вспять. Вот она сама рано утром идет с маленькой Соней к надземке, прощается с дочкой на углу, смотрит, как та бежит в детский садик. Как задевают друг о друга ее голые коленки и мотается из стороны в сторону «конский хвост». Помнишь, сказала она, синюю курточку с красным клетчатым воротником? — Смутно, отозвалась Соня. Незапамятные времена. — А «звездно-талерное» платьице? — Вроде помню. Только я не всегда отличаю настоящие воспоминания от фотоальбомных. — Я тоже, сказала Эллен. Я вам рассказывала, что «звездно-талерное» платье, которое так тебе нравилось и так шло, навсегда связано для меня с чувствами страха и вины? Пришивая к синему, как небо, любимому Сониному платью золотые бумажные звезды, она поминутно бегала к кроватке Дженни — у той часто болел живот, и врач укоризненно, как показалось Эллен, объявила, что ребенок серьезно болен. А потом велела Эллен пощупать, как запала кожа над еще не заросшим родничком — от недостатка жидкости. Это ощущение навсегда осталось у Эллен в кончиках пальцев, а в ту ночь она твердо намеревалась бросить работу и посвятить себя детям. Выполни она тогда свое намерение, неколебимо верила Эллен, Дженни никогда бы так не хворала. Сегодня она впервые заговорила о том, как плакала над Сониным карнавальным платьем, и понимала — другие тоже понимали, — что взывает к сочувствию дочерей, предлагая им мысленно поставить себя на место матери, которая была тогда на двадцать лет моложе и в тупиковом положении, и ей вдруг подумалось, что она ведь давала себе клятву никогда, никогда в жизни не шантажировать дочерей, взывая к их сочувствию, и она осеклась. Эллен не сказала, но отчетливо поняла: решение отказаться от работы, даже если бы она неукоснительно выполнила его, Соне уже бы не помогло. Мы, сказала она, просто не знали тогда многого такого, что теперь известно всем. Мы понятия не имели, как важны для ребенка первые годы жизни. Зато вы собирались изменить мир, заметила Дженни. О да, сказал Ян. Все больше на конференциях, где только и делали, что препирались друг с другом. Не мешало бы, между прочим, поточнее выяснить, как до этого дошло, добавил он.
Эллен подумала: Ян все чаще твердит, что не мешало бы поточнее разобраться с тем или иным вопросом, но ведь палец о палец не ударит для этого. Впервые перед нею зримо отверзлась пропасть, разделяющая поколения, — она сама и ее дочери на разных берегах. Едва возникнув, эта картина наполнила ее ужасом и была поспешно отброшена.
Наверно, в одиночку и правда не переступить через поведенческие стандарты своего поколения, думала Соня. Но когда настанет их черед — ее и ее друзей, с которыми она спорила о тех же проблемах, о каких четверть века назад спорили ее родители со своими друзьями, — они поведут себя иначе. Поломают эти закоснелые структуры. Только вот пока не похоже, что настанет их черед. Повсюду, где принимались хоть какие-то решения, плотно сидело старшее поколение. Проморгали, думала Соня, проморгали они возможность занять в юные годы важные посты. Или в любом поколении такие посты занимают всегда не те, кто способен что-то изменить?
Ну а теперь пора на боковую. Ян и Эллен завершили свою едва ли не каждодневную перепалку о книге, которую Ян пренебрежительно назвал «слабенькой», хотя только перелистал ее, а не читал по-настоящему, что до сих пор возмущало Эллен, ведь она и эту книгу прочла от корки до корки и нашла в ней хорошие стороны. Соня и Дженни опять невольно обменялись сочувственным взглядом, по давней — очень-очень давней, признайтесь! — привычке. Интересно, а когда родители одни, когда не разыгрывают простенький спектакль ради этих взглядов, как они себя ведут? Ян унес свою постель в соседнюю комнату, потому что сегодня Соня имела полное право ночевать в комнате с Эллен. Она не знала, хочется ли ей этого на самом деле. Эллен подумала, что никогда не была такой стройной и молодой, как старшая дочь. Соня заметила, что у матери не только изменилась осанка, но и тело постарело. Кровати стояли углом, изголовьями друг к другу. Лунный свет падал сквозь желтоватые шторы, ночные шумы деревни скорее угадывались, чем слышались. Эта тишина, сказала Соня, кажется ей прямо-таки грозной. На первых порах у нее было такое же чувство, сказала Эллен. А теперь она каждую ночь вслушивается в эту тишь, и все ей мало.
После долгой паузы, когда слышна была только шумная возня ежей под окном, Эллен спросила: Наверно, не очень-то хорошо все шло, в последние недели?
Да, сказала Соня. Одна моя больная покончила с собой.
Эллен почувствовала, как кожа на голове словно похолодела и съежилась.
Помолчав, Соня спросила, помнит ли она молодую женщину, она как-то о ней рассказывала: маленькая светловолосая продавщица, с ней развелся муж и потребовал лишить ее родительских прав: у нее, мол, депрессии. Так вот в прошлое воскресенье она выбросилась из окна четырнадцатого этажа.
Эллен ни к селу ни к городу брякнула: Ты не виновата.
Не виновата, повторила Соня. Но я упросила отпустить ее на выходные домой. Хотя знала ее плохо.
Опять долгая пауза, потом Эллен спросила, не считает ли она, что есть люди, которые в любом случае найдут возможность покончить с собой. Рано или поздно.
Да, сказала Соня, вероятно. Вероятно, есть люди, которым не поможешь. В том-то и дело. Но в работе этим руководствоваться нельзя.
17
Десятилетие — расхожее слово.
Десятилетие.
Мы еще разговариваем друг с другом? Слышим ли еще один другого? Нужно ли нам еще слышать друг друга? Голос Штеффи — звучит ли он еще у нас в ушах? А Белла? Она-то слышит нас?
Удержать мы не умели.
Удержать невозможно. Таково условие, люди идут на него, сами того не ведая, и не помнят о нем, пока все продолжается. Что же? Что продолжается? Вот то-то и оно: мы не спрашивали себя об этом. Не искали этому названия, принимали дар таким, каким он был преподнесен, не разбирали его на части. Довольствовались малым: срезали ранней весной ивовые лозы, ставили черенки в ведро и ждали, когда под водой появятся крупные светлые глазки, из которых затем вырастали тоненькие бледные корешки, и тогда можно было сажать эти прутики в обильно политую землю. Ну а там, глядишь, черенки еще в том же году брызнут листвой и года через два-три образуют густую чащу — раздолье для окрестных корзинщиков. Изведать такое. Своего рода акт созидания. Руки помнят его дольше, чем голова. Или вот нащупаешь под землей густой пучок крапивных корней, расшатаешь его и потихоньку, осторожно начинаешь тянуть. Под ложечкой так и замирает, когда тащишь стебель, а он не ломается. Или вот копаешь вдоль забора ямки, притом определенной глубины, чтобы вместить молодые кустики с комом, земли на корнях. Поливать их надо бережно-бережно. Приносишь землю со свежих кротовых холмиков на лужайке, набиваешь цветочные горшки, где выращиваешь рассаду мальв. Держишь левой рукой салат, а правой срезаешь листья у самой земли. А с иными сорняками и бороться бесполезно. И ведь мы часами могли на полном серьезе, без насмешки разговаривать об этом обо всем.
Первый деревенский праздник, помните? Большая палатка, раскинутая на лужайке перед деревней. Нам сказали тогда, что в субботу после обеда мы тоже могли бы внести вклад в культурную программу, приняв участие в Самодеятельной выставке. Чопорная молодая бургомистерша специально зашла поделиться своей задумкой. А задумала она базар, вроде того, что прошел недавно в окружном центре. Более скромного масштаба, конечно, сказала она, но почему бы и нет. Базар солидарности — это слово так и пестрело в газетах. Собранные вещи разместили потом на столах и стенах в конторе кооператива. Картины Клеменса висели рядом с портретами господина Биттерлиха, поражавшими фотографическим сходством. Господин Биттерлих относился к искусству как нельзя более серьезно. Он потерял ногу в танковом сражении на Курской дуге, был «свидетелем Иеговы» и с недавних пор обзавелся электрокардиостимулятором. Фройляйн Зеегер выставила на продажу зеленый суконный жилет и стенной ковер с яркой аппликацией в виде петуха. Искусно связанные крючком кухонные хваталки соседствовали с коваными стойками для газет и фонариками, вышитые кофейные скатерти — с плетеными безделушками. И среди всего этого наша доля — книги, тоже в какой-то мере самодельные. Школьный хор из Грос-Плессова расположился на лестнице и исполнил для горстки самодеятельных художников «Орешек темно-бурый» и «Ветер колышет цветные знамена», а потом хористы-школьники скупили почти все выставленные на продажу экспонаты. Даже книги, поскольку из деревни народу явилось раз-два и обчелся, ведь в тот же час в палатке начали отпускать пиво. Впрочем, бургомистерше было передано двести девяносто три марки взноса на солидарность, и она осталась вполне довольна. В небольшой заготовленной речи она поблагодарила самодеятельных энтузиастов, и люди в палатке искренне и долго хлопали. Все было на своем месте и по-своему правильно.
На праздничной лужайке высилась увенчанная цветами триумфальная арка, на ней надпись «Добро пожаловать!», но никто под аркой не проходил, все топали в обход. Только Крошка Мэри за компанию с Луизой непременно пожелала пройти под аркой, да не один раз — можно ли упустить такой случай! А потом — на американские горы. Мало того, Крошка Мэри готова была скупить все билеты — лишь бы выиграть огромную плюшевую собаку, но выиграла махонького ныряльщика из желтой резины с длинным шнурком, чтобы поднимать и опускать в ванне. Он пережил все катастрофы. Гром карусельной музыки, скрежет колеса счастья, хриплые возгласы зазывал, разноцветные лампочки, то вспыхивающие, то гаснущие над ярмарочным балаганом, — для Луизы и для Крошки Мэри все это была настоящая жизнь. Держась за руки, они сновали среди жилых фургончиков на краю праздничной лужайки, вытягивали шеи, пытаясь заглянуть в загадочную тьму там внутри, с ожиданием чуда разглядывали висевшее на веревке белье балаганщиков. Обе часами катались на каруселях, и с лица у них не сходило блаженно-отрешенное выражение, обе визжали, когда визжали все, Луиза ела жареные сосиски, сколько заблагорассудится, и ни разу не почувствовала себя плохо. Ян вскоре ушел. Эллен заранее знала, что тоже заскучает, как всегда на ярмарках, еще с детства, и при первых признаках скуки вошла в палатку.
Внутри была такая жарища и духота, что она мгновенно взмокла — либо поворачивай обратно, либо не обращай внимания. Ирена с Клеменсом отчаянно махали руками, звали к себе, они уже сидели за столом со строителями и их женами, обсуждая вчерашний футбольный матч между Югославией и ФРГ. Мужчины со знанием дела толковали о тактике тренера команды, подробнейшим образом разбирали каждый прием, каждый маневр. Госпожа Маковяк пожаловалась, что они чересчур много курили и пили во время первого тайма, когда ситуация складывалась не в пользу западных немцев. Она-то сама, конечно, легла спать, но разве уснешь, когда внизу галдят и без конца хлопают дверцей холодильника. В знак примирения Пауль Маковяк преподнес жене плитку шоколада. Поочередно, соблюдая строгий порядок, мужчины ставили всей компании по кружке пива, по рюмке водки и незамедлительно осушали эти кружки и рюмки с выражением гадливости на лице. Пауль Маковяк придвинулся к Клеменсу, решил поделиться своими мужскими тайнами, но, поскольку музыка гремела оглушительно, ему волей-неволей пришлось кричать, а всем остальным — волей-неволей слушать. Почти все маковяковские секреты относились к послевоенным годам, когда он, молодой парень, ходил по выходным в деревни, где в ту пору била ключом волнующе-привольная жизнь. Вперемешку с приступами неудержимого смеха он поведал Клеменсу, как толкнул одному малому, который хотел поразнюхать насчет жратвы, подметки в обмен на пыльник, перешитый из вермахтовского плаща. Вот и вся мужская тайна, Клеменс не знал, что сказать, а Ирена нервозно хихикнула. Эллен быстро повернулась и стала смотреть на танцплощадку. Настоящие, «взрослые» танцы пока не начались, но музыка уже играла, и дети сосредоточенно отплясывали, взявшись за руки. Эллен невольно следила за Крошкой Мэри, которая, спиною к ней, стояла рядом с Луизой возле танцплощадки, изнывая от желания поплясать. Вот Крошка Мэри взяла Луизу за руку, они шагнули на площадку, добросовестно заняли исходную позицию — рука об руку, друг против дружки, — прислушались, одинаково склонив головы, завертели попками, притопнули на пробу, попали в такт, включились в ритм и пошли, пошли. Где они только учатся! — сказала Дженни, в вырезе блузки у нее торчал огромный, яркий, как леденец, бумажный цветок — какой-то парень в тире «отстрелил» его и подарил ей. Хоть симпатичный? — спросила Ирена. Она принялась выискивать симпатичных ребят, но их было всего ничего. Удивительно ли, что все взгляды так и прилипли к Луизе. Капельмейстер, толстяк в белой рубашке и синем суконном жилете, дирижировал крохотной палочкой. Играли они всё, начиная с «Адельхайд, Адельхайд, подари мне гнома в сад» и кончая «Подавайте нам обратно кайзера Вильгельма», вдруг по знаку от двери музыка оборвалась, танцплощадку быстренько очистили и под овации зрителей в палатку торжественным маршем вступили четырнадцать бравых стрелков из Охотничьего общества, в зеленой форме, в охотничьих шляпах, уперев в правое бедро охотничий рог. Мы все почувствовали: это вершина праздника. Не каждый день услышишь все до одного охотничьи сигналы, поочередно сыгранные на роге, — от «Вместе с загонщиками вперед!» и «Кабан готов!» до «Улюлю!».
Мы были в восторге и, громко хлопая в ладоши, наблюдали, как егеря уселись за стол и принялись за выпивку, и сочли вполне естественным, что шеф Охотничьего общества в паре с бургомистершей открыл танцы. Как положено, мы внесли свою лепту в ядреные комментарии, но в глубине души чувствовали, что вообще-то не имеем на это права, в частности не имеем права и хихикать над двумя старушенциями, которые не пропускали ни единого танца: одна толстая и самоуверенная, вторая тощая, сгорбленная и робкая, одна в седых кудряшках, другая с махоньким пучком, обе изработанные, бесформенные. Сюда бы скрытую камеру! — сказала Ирена. Вот бы наснимали! А Эллен, чуточку резковато, ответила: Да ничего бы не наснимали. Главное все равно осталось бы за кадром.
Что, к примеру, нашла бы скрытая камера, думала Эллен, в появлении почтарки, которая, непринужденно раскланиваясь во все стороны, протискивалась между столами. Что бы увидела в лицах, которые повернулись к этой женщине, во взглядах, смотревших ей вслед? Ничего. Совершенно ничего. А ведь все в деревне, да и мы тоже, видели мужа почтарки, однорукого господина Шварца, нашего письмоносца, в разгар зимы он замерз в снегу на участке той статной темноглазой особы, которая не отворила ему дверь, не поверила, что он упал с велосипеда, сломал ногу и не мог двинуться. Она-то думала, он опять напился и решил продолжить с нею шашни. Ведь муж ее работал далеко от дома, на монтаже, и ни он, ни деревенское общество никогда бы не простили ей, впусти она почтальона еще раз. Вот она и не открыла ему, и он замерз, в трехстах метрах от ее двора, поначалу против нее возбудили процесс по обвинению в неоказании помощи, но скоро дело прекратили, ибо она действовала в неведенье фактов, тем самым инцидент был исчерпан; нашего недоумения никто не разделял, и мы поневоле признали, что не понимаем деревню. Чуть что — она сразу отгораживалась от нас и жила своей собственной загадочной жизнью. Не наше дело судить молодых парней, которые уже напились и горланили за столами. И грудастых женщин, втиснутых в дедероновые блузки диких расцветок, — обливаясь потом, они — шерочка с машерочкой — вихлялись на танцплощадке, а мужчины, словно так повелось от веку, на деревенских праздниках непременно должны были напиваться. Эллен замечала, что женщины обращались с подвыпившими мужьями как с большими неразумными детьми, ни одна не подавала виду, что ей противно, этим она непоправимо нарушила бы правила супружества. Эллен видела мелькнувшее в толпе землистое лицо Уве Поттека, видела его бывшую жену, которая сидела с новым мужем за столом трактористов. Убила бобра, сказала госпожа Маковяк, новый-то пьет почитай каждый день. Да и старый тоже пьет. Нынче, уж во всяком случае, полно будет мертвецки пьяных. Только бы пришлые не полезли по сараям и не начали в соломе орудовать спичками.
Потом вступил хор, заглушил соло госпожи Маковяк. Деревенские спрашивали, не знали ли мы старую госпожу Кролль — если идти от «кота», домишко у нее аккурат по левую руку, один из первых в деревне. Мы знали старуху Кролль шапочно, она ведь несколько месяцев пластом лежала, ну а что она недавно померла, это мы слыхали. Ладно. А чем дело кончилось, нам известно? Нет? Ну, история прямо как из психушки. Так вот. Старуха Кролль померла, тут-то и объявились наконец ейный сынок да невестка из города, верней, прикатили с шиком. Новый «вартбург» и все такое. Правда, из похоронного бюро раньше приехали, и старуха Кролль была уже на кладбище — насчет этого, само собой, люди позаботились. Думаете, сыночек хотел напоследок увидеть мать — да ни Боже мой! Он и в дом-то родной вошел так, словно в жизни не бывал в этаких хибарах. А жена его — ну вообще! Ковыляла на каблучищах, что твоя цапля-модница. Сын-то, он, кажись, в безопасности служит, что ли. Вечно вокруг себя страсть сколько туману напущает. Ни с кем не разговаривает — эвон как о безопасности печется. Да шут с ним, пусть как хочет. Ясное дело. Я просто говорю. Ну, в общем… старуха Кролль была женщина уважительная, аккуратная, это все знают. Все подтвердят. А сказать вам, как они с ней обошлись? Вы не поверите. Вот провалиться мне на этом месте: на следующий же день, как парочка укатила, явился грузовик с двумя дюжими мужиками. Эти бугаи шасть в хибару старухи Кролль и мигом все там вычистили. Они сами этак сказывали: Давай-ка вычистим энтот хлев. В общем, взялись они за дело и все старухины вещички на свой окаянный грузовик и пошвыряли, посуду хорошую тоже, простынки справные из ейного приданого — новехонькие! — швейную машинку, старый «Зингер», в полном порядке, шкаф, стол, стулья — ну все-все. Ничего не пощадили. А потом что? Да вы слушайте, слушайте: потом они свезли все это добро на свалку и там вывалили, ни больше ни меньше. Вот. Сделали дело, зашли в магазин, распили по две бутылки пива — и восвояси. Ну а дальше-то что было? Рассказывай уж до конца! Не спеши, все в свой черед. Дальше вся деревня кинулась на свалку, всяк выискал себе из старухина имущества то, что еще могло пригодиться. Я лично взял жене — она ведь до последнего дня ходила за старухой Кролль — зингеровскую машинку, которая ей давно была обещана. И вот там я своими глазами видал такое, что Господь, коли он все же есть, нипочем молодому Кроллю не простит: как ветер дунул, узлы да свертки, что валялись кучей, раскрылись, и полетели оттуда семейные фотографии старухи Кролль, все ейные бумаги и документы и письма ейного жениха еще с первой мировой. Знаете, что я подумал? Волей-неволей подумал: как заблудшие души. Сам не знаю почему. Так или иначе, сыну все это оказалось без надобности. Не нужна ему память. Вот, сами гляньте: свадебное объявление старухи Кролль, двадцать пятый год. А это — еще одно, о рождении ейного чистоплюя сынка. Ханса Йоахима. Май двадцать седьмого. А теперь скажите мне на милость, что ж с этаким человеком делается-то.
Вскоре мы ушли. Луиза примолкла. А правда, что ж это с ним? — спросила она после долгой паузы. Вот так сыновья. Кто и когда обрубил пуповину, связывающую их с прошлым. Как сумели истребить в них все уважение, до последней капли. Каждый из нас думал о письмах и памятках жизни госпожи Кролль, воочию видел, как они метались по бесприютной свалке, не находя упокоения.
Помните? Не сговариваясь, мы собрались у Ирены и Клеменса. Свободные художники на плоту, насмешливо сказал Клеменс. Белла, тоже случившаяся там, сказала: Я спрыгну. Возьму когда-нибудь и спрыгну. А куда? — спросила Эллен. В воду? Какая разница, сказала Белла. Научусь плавать, только и всего. Сказать вам, спросила Ирена, что сейчас думает Эллен? Сказать? Она думает: будь я моложе. Дженни фыркнула: И нацелилась, да промахнулась; а Луиза испуганно, по-птичьи вертела головой, переводя взгляд с одного на другого. Клеменс сказал: Н-да. До чего ж этим художникам хочется, чтоб их любили. Господи. И зачем только?
Можно еще рассказывать и рассказывать, все ведь пока продолжалось; Эллен, к примеру, вышла в сад, где было темно и пахло жасмином, Ян отправился следом, хотел сказать ей, чтоб она не наделала глупостей; она ответила, что, когда она вполне резонно грустит, он всегда обвиняет ее в глупости, и так далее. Время истекло, а они даже не почувствовали, зато чувствовали то время, которое истекало сейчас. Но что же случилось? — вот какой вопрос задавал себе каждый из нас и, наверно, отвечал: Ничего особенного. Эллен и Ян сквозь маленькие деревенские окошки заглядывали с улицы в освещенную комнату, где сидели люди, что еще две минуты назад были их друзьями и опять станут ими две минуты спустя. Сидели в стилизованной крестьянской горнице, в которой им не место; носили юбки и блузки из крестьянских тканей, которые им не к лицу. Ели жаренное на гриле мясо, запивали его красным вином и говорили о снабжении стройматериалами окрестных городков, что, в общем-то, их не касалось. История шла своим чередом. Людей вроде нас, думала Эллен, она отсылает в этой стране на острова. И надо радоваться, если мы их сохраним. Только ведь мы не островитяне.
Разговор, начавшийся между тем в комнате, каким-то мудреным образом оказался под стать ее мыслям. Западные радиостанции только что сообщили о серии экспериментов, проведенных «белохалатными» социологами над людьми с улицы: благодаря авторитарности поведения и технически убедительной постановке эксперимента они добились, чтобы эти люди пытали электроимпульсами других, которых не видели, но слышали их крики. Вообще-то никого не пытали. Крики — это имитация. И тока в проводах тоже не было — суть не в этом. Суть в том, что подопытные кролики во все это верили. И тем не менее продолжали, повинуясь приказу эксперта, продолжали, пока сами не доходили до нервного срыва. Лишь единицы отказались наращивать электрический импульс выше определенного уровня. Но ни один не усомнился и тем более не взбунтовался против мнимых ученых в белых халатах. Что же это? — недоумевали мы, и каждый спрашивал себя, как бы поступил он сам. Что-то вроде стыда не позволило нам долго об этом говорить. Ведь все было ясно как день: если люди додумались до подобных экспериментов, если дозволено их проводить и если такое именуется наукой — это начало конца. Что тут обсуждать?
С тем же успехом мы могли еще разок сыграть в одну из своих игр, что нередко бывало замечательно, веселило душу и даже взбадривало. На том мы и уперлись. Решили силой вернуть былую непринужденность, вновь обрести свободу вышучивать себя и других, вновь проникнуться уверенностью, что никто никому не желает зла. Ничего хорошего не вышло. Игра знакомая: один выходит за дверь, остальные выбирают в своем кругу человека, о котором пойдут расспросы. К примеру, стоящий за дверью спрашивает: На какую дорогу похож этот человек? На какое растение? На какое блюдо? Улицу? Ручей? Животное? Еще куда ни шло, когда Белла так вот, обиняками, назвала Эллен коровой — кое-что тут было, все рассмеялись, зануд-то среди нас не было, толстокожестью мы, правда, похвастать не могли, но хотя бы делали хорошую мину, это же входило в игру. И всем очень понравилось, что Крошка Мэри, подыскивая растение для Луизы, назвала мальву. Все было вполне нормально. Однако порой заходили и слишком далеко. Перешагивали незримую границу, как, например, Ян, которого Ирена спросила, на какую дорогу похож искомый человек, а он как из ружья пальнул: На лабиринт. После чего Ирена мгновенно узнала себя и долго громко смеялась. Внезапно — вы тоже почувствовали? — мы в светлой комнате очутились как бы на сцене, а за окнами, за цветущими геранями, расплющивал об стекло нос безмолвный неподкупный зритель. Никаких козней он не строил, даже не насмешничал и не возмущался. Он просто был здесь. Разве могли мы упрекнуть его в том, что он все испортил? Что нам пришлось оборвать игру? Что он раскусил наши уловки с переодеванием и притворством, понял, что это последние заслоны перед осознанием, что впереди ждет Ничто? Мы, конечно, не выставили себя на посмешище, заикнувшись об этом Ничто. Напротив, мы опять зарылись в несбыточные прожекты. Сообща написать книгу. О чем? Детектив, конечно, прямо здесь и сейчас. Не сходя с места набросали шесть вариантов начала. Нашли интригующее имя коллективному автору, для чего каждый пожертвовал слог или букву собственного имени — как, бывало, старые мастера ставили свое имя после названия мастерской. Но сегодня времена другие, сказала Белла. Мы не настолько свободны. Бог весть почему в книгу попал перечень моментов и обстоятельств, перед которыми мы смирились, а он вышел длинный. Затем попробовали составить список того, перед чем мы никогда не смиримся, ни при каких условиях. Тут нам туговато пришлось с подбором аспектов, применимых к любому из нас, и из-за этого наконец-то опять разгорелся здоровый спор.
Ничего не случилось; кто станет задним числом искать промахи или трения, зайдет в тупик, — из фактов и событий попросту ушел смысл, это передалось людям, и они уже не могли принимать себя всерьез. Каждый нутром чувствовал взгляд Безмолвного Гостя. Мало того, что не удалась игра этого вечера, не удалась и более крупная игра. А может, и ставки чуточку занизили. Оставили себе лазейку, каждый оставил, тайком от других, будто еще некоторое время можно следовать своим вновь обнаруженным склонностям и ждать, что ты вновь понадобишься в другом месте и для другого дела — «важного», как они по-прежнему могли бы сказать. Совершенно отчетливо, даже с какой-то подавленностью, они при всей насыщенности жизни чувствовали в себе невостребованные резервы, излишек способностей и качеств, которые сами они считали полезными и нужными, у которых было свое прошлое и, как они по-прежнему надеялись, есть будущее, но нет настоящего. Они относили лично к себе то, что было симптомом времени. Это их не использовали. Ненужные, просидели они всю летнюю ночь в низкой комнате Ирены и Клеменса, гардины на окнах гармонировали со скатертями на столах, старинная посуда и утварь имели здесь свое, тщательно подобранное место, на стенах висели картины, писанные Клеменсом, — длинноногие цапли на лужайке или поднимающийся в алое вечернее небо шар-гондольфьер. Картин лучше этих, думал он, мне уже не написать, даже если торчать за мольбертом круглые сутки. А Безмолвный Гость, может фавн или Оберон собственной персоной, давно уж взмахнул волшебной палочкой и сделал их всех куклами в кукольном доме. Они это чувствовали, спрашивали себя, в чем их вина, доказывая тем самым, что не достигли еще дна времен, что сидели пока в своем гондольфьере. И не согласны выходить из него, хотя гондола давным-давно опустилась на землю. Боялись, что не приспособятся к наземным условиям? Мимолетное настроение, завладевшее ими ненадолго, в серый час между ночью и днем: они ведь переутомились. Призраки, сказала Ирена нарочито веселым голосом, вам не кажется, что мы все вроде как призраки? — Отнюдь, отрезала Эллен. — Дома сгорели, но случилось это гораздо позже. Было еще несколько летних сезонов, и каждый из них грозил стать подражанием предыдущему. Еще долго они прекрасно уживались, обменивались рецептами, цветочными семенами, пили по вечерам красное вино и рассказывали друг другу сны, умалчивая о таких, которые могли бы их выдать.
Уже светало, когда все вышли из дому. Не то от вина, не то от слез красный серп луны раздвоился в глазах у Эллен, и она громко воскликнула: Ой, смотрите! Две луны! — Да, мама, да! — снисходительно сказала Дженни. Ирена обняла ее: Ты ведь не обиделась на призраков, нам-то с тобой ссориться незачем. Эллен холодно подумала: а собственно, почему. Она разом отрезвела. И тут их окликнула Эрна Шепендонк: Неужто не видите? В Тарнове коровник горит!
И они увидели. Значит, пожарная сирена, которую якобы слышала Луиза — среди ночи! говори, да не заговаривайся! — все же не обман слуха. Тихая улица была полна черных призрачных фигур. Все неотрывно смотрели на восток. Красная каемка на краю неба была не от первых лучей восходящего солнца, а от пожара, из нее вертикально вверх огромным черным столбом поднимался дым. На миг в глазах Эллен и в глазах Ирены отразился одинаковый ужас: а вдруг и мы тоже. Каждая видела кошмарную картину в глазах другой, и, ощутив это сродство, обе потупились.