Часть 3 из 5 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Ну, если бы каждый убийца был настолько любезен, что специально обмакивал бы палец в тушь и оставлял на месте преступления отпечаток… — Комиссар добродушно рассмеялся.
Однако дипломат, кажется, не был расположен шутить.
— Мсье корабельный д-детектив, да будет вам известно, что современная наука достоверно установила: отпечаток остается при соприкосновении пальца с любой сухой твердой поверхностью. Если преступник хоть мельком дотронулся до двери, до орудия убийства, до оконного стекла, он оставил след, при помощи к-которого злодея можно изобличить.
Гош хотел было сыронизировать, что во Франции двадцать тысяч преступников, а у них двести тысяч пальцев, ослепнешь в лупу смотреть, но запнулся. Вспомнилась расколоченная витрина в особняке на рю де Гренель. На разбитом стекле осталось множество отпечатков пальцев. Однако никому и в голову не пришло их скопировать — осколки отправились в мусор.
Ишь до чего прогресс дошел! Ведь это что получается? Все преступления совершаются руками, так? А руки-то, оказывается, умеют доносить не хуже платных осведомителей! Да если у всех бандюг и ворюг пальчики срисовать, они ж не посмеют своими грязными лапами ни за какое черное дело браться! Тут и преступности конец.
От таких перспектив просто голова шла кругом.
Реджинальд Милфорд-Стоукс
2 апреля 1878 года
18 часов 34 и 1/2 минуты по Гринвичу
Моя драгоценная Эмили,
Сегодня вошли в Суэцкий канал. Во вчерашнем письме я подробно описал Вам историю и топографию Порт-Саида, теперь же не могу удержаться, чтобы не сообщить некоторые любопытные и поучительные сведения о Великом Канале, грандиознейшем творении человеческих рук, который отметит в следующем году свое десятилетие. Известно ли Вам, моя обожаемая женушка, что нынешний канал является уже четвертым по счету, а первый был прорыт еще в XIV веке до Рождества Христова в правление великого фараона Рамзеса? Когда Египет пришел в упадок, ветры пустыни занесли русло песком, но при персидском царе Дарии, за 500 лет до Христа, рабы вырыли новый канал, стоивший 120 000 человеческих жизней. Геродот пишет, что плавание по нему занимало четыре дня и две встречные триремы проходили друг мимо друга свободно, не касаясь веслами. Несколько кораблей из разбитого флота Клеопатры скрылись этим путем в Красное море и тем самым спаслись от гнева грозного Октавиана.
После распада Римской империи время и песок снова отделили Атлантический океан от Индийского стомильной зыбучей стеной, но стоило на этих бесплодных землях образоваться сильному государству последователей пророка Магомета, и люди снова взялись за мотыги и кирки. Я плыву вдоль этих мертвых солончаков и бескрайних барханов, не уставая восхищаться тупым мужеством и муравьиной кропотливостью человеческого племени, ведущего нескончаемую, обреченную на неминуемое поражение борьбу с всемогущим Хроносом. Двести лет по арабскому каналу ходили суда, груженные хлебом, а потом земля стерла со своего чела жалкую морщинку, и пустыня погрузилась в тысячелетний сон.
Отцом нового Суэца, к сожалению, стал не британец, а француз Лессепс, представитель нации, к которой, милая Эмили, я отношусь с глубочайшим и вполне оправданным презрением. Этот пронырливый дипломат уговорил египетского наместника выдать фирман на создание «Универсальной компании Суэцкого морского канала». Компания получила право 99-летней аренды будущей водной магистрали, а египетскому правительству причиталось всего 15 % чистого дохода! И эти мерзкие французы еще смеют называть нас, британцев, грабителями отсталых народов! По крайней мере, мы завоевываем свои привилегии шпагой, а не заключаем грязных сделок с алчными туземными чинушами.
Ежедневно 1600 верблюдов доставляли рабочим, рывшим Великий Канал, питьевую воду, но бедняги все равно мерли тысячами от жажды, зноя и заразных болезней. Наш «Левиафан» плывет прямо по трупам, я так и вижу, как из-под песка скалятся желтыми зубами голые, безглазые черепа. Понадобилось десять лет и пятнадцать миллионов фунтов стерлингов, чтобы завершить эту грандиозную стройку. Зато теперь корабль идет из Англии в Индию почти вдвое короче, чем прежде. Каких-то 25 дней, и прибываешь в Бомбей. Невероятно! И какой размах! Глубина канала превышает 100 футов, так что даже наш исполинский ковчег плывет безбоязненно, не рискуя сесть на мель.
Сегодня за обедом меня разобрал неудержимый смех, я подавился корочкой хлеба, закашлялся и все не мог успокоиться. Жалкий фат Ренье (я писал Вам о нем, это первый лейтенант «Левиафана») с фальшивым участием спросил, в чем причина моего веселья, а я зашелся хохотом еще пуще. Не мог же я сказать ему, какая мысль меня так рассмешила. Строили канал французы, а плоды достались нам, англичанам. Три года назад правительство ее величества выкупило у египетского хедива контрольный пакет акций, и теперь на Суэце хозяйничаем мы, британцы. А между прочим, акция канала, которую некогда продавали за 15 фунтов, ныне стоит 3000! Каково? Ну как тут не посмеяться?
Впрочем я, верно, утомил Вас этими скучными подробностями. Не взыщите, моя дорогая Эмили, — у меня нет другого досуга кроме писания длинных писем. Когда я скриплю пером по веленевой бумаге, мне кажется, что Вы рядом и я веду с Вами неспешную беседу. Знаете, от жаркого климата я стал чувствовать себя гораздо лучше. Я теперь не помню кошмаров, которые снятся мне по ночам. Но они никуда не делись — утром, когда я просыпаюсь, наволочка мокра от слез, а бывает, что и изгрызана зубами.
Ну да это пустяки. Каждый новый день, каждая миля пути приближают меня к новой жизни. Там, под ласковым солнцем экватора, эта ужасная разлука, переворачивающая мне всю душу, наконец закончится. О, скорей бы уж! Так не терпится вновь увидеть Ваш лучистый, нежный взгляд, мой милый друг.
Чем бы еще Вас развлечь? Да вот хоть бы описанием нашего «Левиафана» — тема более чем достойная. В прежних письмах я слишком много писал о своих чувствах и снах и еще не изобразил Вам во всех красках сей триумф британской инженерной мысли.
«Левиафан» — крупнейший из пассажирских судов во всей мировой истории, за исключением только колоссального «Грейт-Истерна», вот уже двадцать лет бороздящего воды Атлантики. Жюль Верн, описавший «Грейт-Истерн» в книге «Плавучий город», не видел нашего «Левиафана» — иначе он переименовал бы старичка «Г.-И.» в «плавучую деревню». Тот всего лишь прокладывает по океанскому дну телеграфные кабели, «Левиафан» же может перевезти тысячу человек и еще 10 000 тонн груза впридачу. Длина этого огнедышащего монстра превышает 600 футов, ширина достигает 80-ти. Известно ли Вам, милая Эмили, как строится корабль? Сначала его разбивают на плазе, то есть вычерчивают в особом строении, прямо на гладко выструганном полу, чертеж судна в натуральную величину. Чертеж «Левиафана» был такого размера, что пришлось строить балаган размером с Букингемский дворец!
Чудо-пароход имеет две паровых машины, два мощных колеса по бортам и еще гигантский винт на корме. Шесть мачт, уходящих в самое небо, оснащены полным парусным вооружением, и при попутном ветре, да еще на полном машинном ходу корабль развивает скорость в 16 узлов! На пароходе использованы все новейшие достижения судостроительной промышленности. Средь них — двойной металлический корпус, который спасет судно даже при ударе о скалу; специальные боковые кили, уменьшающие качку; полное электрическое освещение; водонепроницаемые отсеки; огромные холодильники для отработанного пара — да всего не перечислишь. Весь опыт многовековой работы изобретательного и неугомонного человеческого ума сконцентрирован в этом гордом корабле, безбоязненно рассекающем морские волны. Вчера я, по своему давнему обыкновению, открыл Священное Писание на первой попавшейся странице и был потрясен — в глаза мне бросились строки о Левиафане, грозном морском чудовище из Книги Иова. Я затрепетал, внезапно поняв, что речь там идет вовсе не о морском змее, как считали древние, и не о кашалоте, как утверждают нынешние рационалисты — нет, в Библии явно говорится о том самом «Левиафане», который взялся доставить меня из мрака и ужаса к счастью и свету. Судите сами: «Он кипятит пучину, как котел, и море претворяет в кипящую мазь; оставляет за собою светящуюся стезю; бездна кажется сединою. Нет на земле подобного ему; он сотворен бесстрашным; на все высокое смотрит смело; он царь над всеми сынами гордости». Паровой котел, кипящая мазь — то есть мазут, светящаяся стезя — след за кормой. Ведь это же очевидно!
И мне стало страшно, милая Эмили. В этих строках содержится некое грозное предостережение — то ли персонально мне, то ли пассажирам «Левиафана», то ли всему человечеству. Ведь гордость с точки зрения Библии — это плохо? И если Человек с его техническими игрушками «на все высокое смотрит смело», не чревато ли это какими-нибудь катастрофическими последствиями? Не слишком ли мы возгордились своим резвым умом и проворными руками? Куда несет всех нас царь гордости? Что ждет нас впереди?
И открыл я молитвенник, чтобы помолиться — впервые за долгое-долгое время. Вдруг читаю: «В мыслях у них, что домы их вечны, и что жилища их род в род, и земли свои называют они своими именами. Но человек в чести не пребудет; он уподобится животным, которые погибают. Этот путь их есть безумие их, хотя последующие за ними одобряют мнение их».
Но когда, охваченный мистическим чувством, я дрожащей рукой открыл Книгу в третий раз, мой воспаленный взгляд уперся в скучное место из Чисел, где с бухгалтерской дотошностью перечисляются жертвоприношения колен Израилевых. И я успокоился, позвонил в серебряный звонок и велел стюарду принести мне горячего шоколада.
Комфорт, царящий в той части судна, которая отведена для приличной публики, поражает воображение. В этом отношении «Левиафан» уж воистину не имеет себе равных. В прошлое канули времена, когда путешествующие в Индию или Китай ютились в тесных, темных каморках друг у друга на голове. Вы знаете, любимая женушка, как остро развита во мне клаустрофобия, но на «Левиафане» я ощущаю себя, словно на просторной набережной Темзы. Здесь есть все необходимое для борьбы со скукой: и танцевальный зал, и музыкальный салон для концертов классической музыки, и недурная библиотека. Каюта первого класса не уступит убранством номеру лучшего лондонского отеля. Таких кают на корабле сто. Кроме того 250 кают второго класса на 600 мест (туда я не заглядывал — не выношу убожества), и, говорят, еще есть поместительные грузовые трюмы. Одной только обслуги, не считая матросов и офицеров. на «Левиафане» больше 200 человек — стюарды, повара, лакеи, музыканты, горничные. Представляете, я совершенно не жалею, что не взял с собой Джереми. Бездельник вечно совал нос не в свои дела, а тут ровно в одиннадцать приходит горничная, делает уборку и выполняет все мои поручения. Это удобно и разумно. При желании можно звонком вызвать лакея, чтобы подал одеться, но я почитаю это излишним — одеваюсь и раздеваюсь сам. В мое отсутствие прислуге входить в каюту строжайше запрещено, а, выходя, я закрепляю на двери волосок. Опасаюсь шпионов. Поверьте мне, милая Эмили, это не корабль, а настоящий город, и всякой швали тут довольно.
Сведения про пароход в основном почерпнуты мной из объяснений лейтенанта Ренье, большого патриота своего судна. Впрочем, человек он несимпатичный и находится у меня на серьезном подозрении. Изо всех сил изображает джентльмена, но меня не проведешь — я дурную породу носом чувствую. Желая произвести приятное впечатление, этот субъект пригласил меня к себе в каюту. Я заглянул — не столько из любопытства, сколько из желания оценить степень угрозы, которую может представлять сей чумазый господин (о его внешности см. мое письмо от 20 марта). Обстановка скудная, что еще больше бросается в глаза из-за безвкусных притязаний на бонтонность (китайские вазы, индийские курительницы, дрянной морской пейзажик на стене и проч.). На столе среди карт и навигационных приборов — большой фотографический портрет женщины в черном. Надпись по-французски: «Семь футов под килем, милый! Франсуаза Б.» Я спросил, не жена ли. Выяснилось — мать. Трогательно, но подозрений не снимает. Я по-прежнему намерен самостоятельно производить замеры курса каждые три часа, хоть из-за этого мне дважды приходится вставать ночью. Конечно, пока мы плывем по Суэцкому каналу, это вроде бы и излишне, но не хочу терять навыков обращения с секстантом.
Времени у меня предостаточно, и мой досуг помимо писания писем заполнен наблюдением за ярмаркой тщеславия, окружающей меня со всех сторон. Среди этой галереи человеческих типов попадаются и презанятные. Про иных я Вам уже писал, вчера же в нашем салоне появилось новое лицо. Представьте себе, он русский. Имя — Эраст Фандорин. Вы знаете, Эмили, как я отношусь к России, этому уродливому наросту, накрывшему половину Европы и треть Азии. Россия норовит распространить свою пародирующую христианство религию и свои варварские обычаи на весь мир, и Альбион — единственная преграда на пути сих новых гуннов. Если б не решительная позиция, занятая правительством ее величества в нынешнем восточном кризисе, царь Александр загреб бы своими медвежьими лапами и Балканы, и…
Впрочем, об этом я Вам уже писал и не хочу повторяться. К тому же мысли о политике плохо действуют на мои нервы. Сейчас без четырех минут восемь. Как я уже сообщал Вам, «Левиафан» до Адена живет по британскому времени, поэтому в восемь здесь уже ночь. Пойду замерю долготу и широту, потом поужинаю и продолжу письмо.
Шестнадцать минут одиннадцатого.
Я вижу, что не закончил про мистера Фандорина. Пожалуй, он мне нравится — несмотря на свою национальность. Хорошие манеры, молчалив, умеет слушать. Должно быть, он принадлежит к тому сословию, которое в России называют итальянским словом intelligenzia, кажется, подразумевая образованный европейский класс. Согласитесь, дорогая Эмили, что общество, в котором европейский класс выделяется в особую прослойку населения и при этом именуется иностранным словом, вряд ли можно причислять к разряду цивилизованных. Представляю, какая пропасть отделяет человекообразного мистера Фандорина от какого-нибудь бородатого kossack или muzhik, которые составляют в этой татарско-византийской империи 90 % населения. С другой стороны, подобная дистанция должна необычайно возвышать и облагораживать человека образованного и думающего. Над этим еще надо будет поразмыслить.
Мне понравилось, как элегантно осадил мистер Фандорин (кстати, он, оказывается, дипломат — это многое объясняет) несносного мужлана Гоша, который утверждает, что он рантье, хотя невооруженным глазом видно: этот тип занимается какими-то грязными делишками. Не удивлюсь, если он едет на Восток закупать опиум и экзотичных танцовщиц для парижских вертепов. [Последняя фраза перечеркнута]. Я знаю, милая Эмили, что Вы истинная леди и не станете пытаться прочесть то, что зачеркнуто. Меня немного занесло, и я написал нечто, недостойное Ваших целомудренных глаз.
Так вот, о сегодняшнем ужине. Французский буржуа, который в последнее время расхрабрился и стал что-то уж очень болтлив, принялся с самодовольным видом рассуждать о преимуществах старости над молодостью. «Вот я старше всех присутствующих, — сказал он снисходительно, этаким Сократом. — Сед, одутловат, собою нехорош, но не думайте, дамы и господа, что папаша Гош согласился бы поменяться с вами местами. Когда я вижу кичливую молодость, похваляющуюся перед старостью своей красотой и силой, своим здоровьем, мне нисколько не завидно. Ну, думаю, это не штука, таким когда-то был и я. А вот ты, голубчик, еще неизвестно, доживешь ли до моих шестидесяти двух. Я уже вдвое счастливее, чем ты в твои тридцать лет, потому что мне повезло прожить на белом свете вдвое дольше». И отхлебнул вина, очень гордясь оригинальностью своего мышления и кажущейся непререкаемостью логики. Тут мистер Фандорин, доселе рта не раскрывавший, вдруг с пресерьезной миной говорит: «Так оно безусловно и есть, господин Гош, ежели рассматривать жизнь в восточном смысле — как нахождение в одной точке бытия и вечное „сейчас“. Но существует и другое суждение, расценивающее жизнь человека как единое и цельное произведение, судить о котором можно лишь тогда, когда дочитана последняя страница. При этом произведение может быть длинным, как тетралогия, или коротким, как новелла. Однако кто возьмется утверждать, что толстый и пошлый роман непременно ценнее короткого, прекрасного стихотворения?» Смешнее всего то, что наш рантье, который и в самом деле толст и пошл, даже не понял, что речь идет о нем. Даже когда мисс Стамп (неглупая, но странная особа) хихикнула, а я довольно громко фыркнул, до француза так и не дошло — он остался при своем убеждении, за что честь ему и хвала.
Правда, в дальнейшем разговоре, уже за десертом, мсье Гош проявил удивившее меня здравомыслие. Все же в отсутствии регулярного образования есть свои преимущества: не скованный авторитетами рассудок иногда способен делать интересные и верные наблюдения.
Судите сами. Амебообразная миссис Труффо, жена нашего остолопа доктора, вновь принялась сюсюкать о «малютке» и «ангелочке», которым вскорости осчастливит своего банкира мадам Клебер. Поскольку по-французски миссис Труффо не говорит переводить ее слащавые сентенции о семейном счастье, немыслимом без «лепета крошек», пришлось несчастному супругу. Гош пыхтел-пыхтел, а потом вдруг заявляет: «Не могу с вами согласиться, мадам. Истинно счастливой супружеской паре дети вовсе не нужны, ибо мужу и жене вполне достаточно друг друга. Мужчина и женщина — как две неровные поверхности, каждая с буграми и вмятинами. Если поверхности прилегают друг к другу неплотно, то нужен клей, без него конструкцию, то бишь семью, не сохранить. Вот дети и есть тот самый клей. Если же поверхности совпали идеально, бугорок во впадинку, клей ни к чему. Взять хоть меня и мою Бланш. Тридцать три года прожили душа в душу, пуговка в петельку. На кой нам дети? И без них славно». Можете себе представить. Эмили, волну праведного негодования, обрушившуюся на голову ниспровергателя вечных ценностей. Больше всех усердствовала сама мадам Клебер, вынашивающая в своем чреве маленького швейцарчика. При виде ее аккуратного, всячески выставляемого напоказ животика меня всего корчит. Так и вижу свернувшегося внутри калачиком мини-банкира с подкрученными усишками и надутыми щеками. Со временем у четы Клебер несомненно народится целый батальон швейцарской гвардии.
Должен признаться Вам, моя нежно обожаемая Эмили, что меня мутит от вида беременных женщин. Они отвратительны! Эта бессмысленно-животная улыбка, эта мерзкая мина постоянного прислушивания к собственной утробе! Я стараюсь держаться от мадам Клебер подальше. Поклянитесь мне, дорогая, что у нас никогда не будет детей. Толстый буржуа тысячу раз прав! Зачем нужны дети? Ведь мы и так безмерно счастливы. Надо только переждать эту вынужденную разлуку.
Однако без двух минут одиннадцать. Пора делать замер.
Проклятье! Я перерыл всю каюту. Мой секстант исчез. Это не бред! Он лежал в сундучке вместе с хронометром и компасом, а теперь его нет! Мне страшно, Эмили! О, я предчувствовал! Оправдались мои худшие подозрения!
Почему? За что? Они готовы на любую гнусность, только бы не допустить нашей встречи! Как я теперь проверю, тем ли курсом идет пароход? Это Ренье, я знаю! Я видел, какими глазами он посмотрел на меня, когда прошлой ночью на палубе увидел мои манипуляции с секстантом! Негодяй!
Идти к капитану, потребовать возмездия. А если они заодно? Боже, Боже, сжалься надо мной.
Пришлось сделать паузу. Так разволновался, что был вынужден принять капли, прописанные доктором Дженкинсом. И, как он велел, стал думать о приятном. О том, как мы с Вами будем сидеть на белой веранде и смотреть вдаль, пытаясь угадать, где кончается море и начинается небо. Вы улыбнетесь и скажете: «Милый Реджи, вот мы и вместе». Потом мы сядем в кабриолет и поедем кататься вдоль бере…
Господи, что я несу! Какой кабриолет!
Я чудовище, и мне нет прощения.
Рената Клебер
Она проснулась в прекрасном настроении. Приветливо улыбнулась солнечному зайчику, заползшему на ее смятую подушкой круглую щеку, прислушалась к животу. Плод вел себя тихо, но ужасно хотелось есть. До завтрака оставалось еще целых пятьдесят минут, но Ренате терпения было не занимать, а скучать она просто не умела. По утрам сон покидал ее также стремительно, как накатывал по вечерам — она просто клала голову на сложенные бутербродом ладони, и в следующую секунду уже видела какой-нибудь приятный и веселый сон.
Мурлыкая легкомысленную песенку про бедную Жоржет, влюбившуюся в трубочиста, Рената совершила утренний туалет, протерла свежее личико настойкой лаванды, а потом быстро и ловко причесалась: надо лбом взбила челочку, густые каштановые волосы затянула в гладкий узел, а по вискам пустила две завитушечки. Получилось как раз то что надо — скромненько и миленько. Выглянула в иллюминатор. Все то же: ровный окаем канала, желтый песок, белые глинобитные домики жалкой деревушки. Будет жарко. Значит, белое кружевное платье, соломенная шляпка с красной лентой и не забыть зонтик — после завтрака непременный моцион. Впрочем, с зонтиком таскаться было лень. Ничего, кто-нибудь принесет.
Рената с видимым удовольствием покрутилась перед зеркалом, встала боком, натянула платье на животе. По правде говоря, смотреть пока особенно было не на что.
На правах беременной пришла к завтраку раньше положенного — официанты еще накрывали. Рената немедленно велела подать ей апельсинового сока, чаю, рогаликов с маслом и всего остального. Когда появился первый из соседей по столу — толстый мсье Гош, тоже ранняя пташка, — будущая мать уже справилась с тремя рогаликами и подбиралась к омлету с грибами. Завтрак на «Левиафане» подавали не какой-нибудь континентальный, а самый настоящий английский: с ростбифом, яичными изысками, пудингом и кашей. Французскую часть консорциума представляли только круассаны. Зато за обедом и ужином в меню безраздельно властвовала французская кухня. Ну не почки же с бобами подавать в салоне «Виндзор»?
Первый помощник капитана явился, как всегда, ровно в девять. Заботливо осведомился о самочувствии мадам Клебер. Рената соврала, что спала плохо и ощущает себя совершенно разбитой, а все из-за того, что плохо открывается иллюминатор и душно. Лейтенант Ренье переполошился, обещал, что лично наведается и устранит неисправность. Яиц и ростбифа он не ел — придерживался какой-то мудреной диеты и питался в основном зеленью. Рената его за это жалела.
Потихоньку подтянулись остальные. Разговор за завтраком обычно получался вялый — те, кто постарше, еще не пришли в себя после скверно проведенной ночи; молодые же пока не вполне проснулись. Потешно было наблюдать, как стервозная Кларисса Стамп обхаживает заику-дипломата. Рената покачала головой: надо же выставлять себя такой дурой. Ведь он тебе, милочка, в сыновья годится, даром что с импозантной проседью. По зубам ли стареющей жеманнице этакий красавчик?
Самым последним пришел рыжий Псих (так Рената называла про себя английского баронета). Космы торчат, глаза красные, уголок рта подергивается — жуть и ужас. Но мадам Клебер его ничуточки не боялась, а при случае не упускала возможности слегка позабавиться. Вот и сейчас она с невинно-ласковой улыбкой протянула Психу молочник. Милфорд-Стоукс (ну и имечко), как и предполагалось, брезгливо, отодвинул свою чашку. Рената знала по опыту, что теперь он к молочнику не притронется, будет пить кофе черным.
— Что это вы шарахаетесь, сударь? — дрогнув голосом, пролепетала она. — Не бойтесь, беременность не заразна. — И закончила уже безо всякой дрожи. — Во всяком случае для мужчин.
Псих метнул в нее испепеляющий взгляд, разбившийся о встречный — лучистый и безмятежный. Лейтенант Ренье спрятал ладонью улыбку, рантье хмыкнул. Даже японец, и тот улыбнулся Ренатиной выходке. Правда, этот мсье Аоно все время улыбается, даже и безо всякого повода. Может, у них, у японцев, улыбка вообще означает не веселость, а что-нибудь совсем другое. Например, скуку или отвращение.
Отулыбавшись, мсье Аоно отмочил свою обычную штуку, от которой соседей по столу с души воротило: достал из кармана бумажную салфеточку, громко в нее высморкался, скомкал и аккуратненько уложил мокрый комок на краешек своей грязной тарелки. Любуйся теперь на эту икэбану. Про икэбану Рената прочла в романе Пьера Лота и запомнила звучное слово. Интересная идея — составлять букеты не просто так, а с философским смыслом. Надо бы как-нибудь попробовать.
— Вы какие цветы любите? — спросила она доктора Труффо.
Тот перевел вопрос своей кляче, потом ответил:
— Анютины глазки.
И ответ тоже перевел: pansies.
— Обожаю цветы! — воскликнула мисс Стамп (тоже еще инженю выискалась). — Но только живые. Люблю гулять по цветущему лугу! У меня просто сердце разрывается, когда я вижу, как бедные срезанные цветы вянут и роняют лепестки! Поэтому я никому не позволяю дарить себе букетов. — И томный взгляд на русского красавчика.
Жалость какая, а то все так и забросали бы тебя букетами, подумала Рената, вслух же сказала:
— По-моему, цветы — это венцы Божьего творения, и топтать цветущий луг я почитаю за преступление.