Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 39 из 44 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Его глазами В пятницу вечером, когда мы с папой валялись на диване, одним глазом посматривая «Настоящую любовь», он заговорил о «беседе с родственником». Никогда раньше он ни словом об этом не упоминал, и я смотрела прямо перед собой, словно опасаясь, что, если я взгляну на него, он замолчит. В телевизоре окровавленная Патрисия Аркетт вгоняла штопор в ногу Джеймсу Гандольфини. — Сначала они хотели, чтобы я приехал в Норрчёпинг, но я не мог… или не хотел! Вслух я, конечно, этого не сказал. В общем, мы… провели его по телефону. Так странно, когда тебя расспрашивают: я ведь привык к тому, что вопросы задаю я. А эта психолог, Мия… Мия Лундгрен, кажется, ее зовут, да, так вот, у нее были сотни вопросов о Яне. Как она справляется со своей работой, с бытом, с выстраиванием отношений, со своей… личной гигиеной своей, блин! Он бросил на меня быстрый взгляд, и я тут же сосредоточилась на том, что происходило на экране. На Патрисии Аркетт в розовых леопардовых лосинах, щедро открывающей плечи рубашке и бирюзовом лифчике. На фарфоровой статуэтке, которой она размозжила Гандольфини голову. — На все это было так сложно отвечать! К тому же нельзя сказать, чтобы я обладал самой свежей информацией. Что-то я знал, потому что мы все-таки иногда разговаривали… о чем-то слышал от тебя, но вообще мне приходилось придерживаться воспоминаний тринадцати-четырнадцатилетней давности. Он покосился на меня и уселся поровнее. Я схватила пульт, который лежал рядом со мной, чтобы чем-то занять руки, хоть за что-то ухватиться. — Не знаю, — неуверенно продолжил он. — Может, я должен был тебе об этом рассказать? О беседе? О том… к каким выводам они пришли? Должен? Я пожала плечами и посмотрела в окно, на синее до черноты тусклое небо без единой звезды. Я ведь именно из-за этого так сердилась. Из-за того, что он вечно все от меня скрывает. Скрывает самое важное. Но должен ли он был мне рассказать? Не знаю. Я попробовала взглянуть на вещи его глазами, но это было сложно. — Но Яна ведь не хотела, чтобы я тебе рассказывал. И мне казалось, что я должен считаться с ее мнением. Так что я решил, что если ей не поставят… диагноз, то вроде как и поднимать эту тему совершенно необязательно. Потому что зачем… ну, в смысле, зачем заставлять тебя нервничать. Башня на Телефонплан зажглась, и окна ее засияли ясным, почти неоново-желтым светом на всех этажах. Желтый! Кому-то удалось зажечь желтый! Может, это знак? Я кашлянула, чтобы заставить его замолчать. Чтобы выиграть время. Потому что, поразмыслив над этим немного, я поняла, что его глаза мне ничем не помогут. Ни его, ни мамины. Мое собственное восприятие играло слишком важную роль, брало верх над всем остальным. Потому что я, вне всякого сомнения, имела право знать о подозрении. Об анализе и выводах. Какая разница, в самом деле, привело бы это к чему-то или нет? Я как-никак ее единственный ребенок! Она как-никак моя мама. И ничья больше. И живет она как-никак именно со мной, хотя и «всего лишь» через выходные. Папа прервал мои размышления. — А потом она, эта психолог, довольно подробно расспрашивала, какая Яна… мать. Он помолчал, наморщив лоб, а потом несколько раз открыл и закрыл рот, как будто никак не мог решить, стоит ли ему еще что-то добавить. Между нами повисла мертвая тишина. Так бывает, когда кто-то выключает вентилятор, и только в этот момент становится ясно, что тот был включен целый день. — И вот это было самое сложное. Я ведь ничего не знаю! Я вдруг понял, как мало я знаю. Я не знал, каково тебе бывать у Яны, и эти вопросы… они меня напугали, ужасно напугали. Я сидел, держа трубку в руках, а психолог терпеливо ждала ответа. Я, пожалуй, боялся не того, как дела обстоят сейчас, а того, как они обстояли когда-то. Во мне вдруг ожило столько воспоминаний. Твою маму очень легко было вывести из себя. Когда ты капризничала — ну, как и все дети, ты порой не хотела одеваться или что-то еще, — она могла просто развернуться и уйти, оставив тебя полуодетой. В таких случаях она была вне себя от ярости. Или когда ты не хотела есть то, что она приготовила, — она просто швыряла все в раковину и уходила из кухни, оставляя тебя пристегнутой в стульчике. Как будто она считала, что ты… что ты вроде как сама должна все понимать. Ну, знаешь, вроде «Я же сказала — ешь!». Как будто сказать один раз — более чем достаточно. Она не умела уговаривать, увещевать, что-то обещать, как нужно с детьми. У нее как будто не было… этого навыка. Папа развел руками. — Ну, в общем, не знаю. Мне казалось, будет лучше, если ты станешь жить у меня, но… с другой стороны, у тебя было на нее право, она, в конце концов, твоя мать. И мне казалось, что с годами все стало гораздо лучше. Когда ты подросла. И потом, нельзя не признать — кое-что ей удавалось отлично. В определенных ситуациях она проявляла просто сказочное терпение. Знаешь, когда ты была в почемучном возрасте, года в четыре, может, в пять, когда дети постоянно спрашивают абсолютно обо всем… Ты, честно говоря, была совершенно невыносима. Доставала нас страшно. Папа улыбнулся и посмотрел на меня ласково. Я чувствовала его взгляд на своей щеке. Патрисия Аркетт за это время успела смастерить огнемет из флакона лака для волос и зажигалки, и лицо Джеймса Гандольфини оказалось объятым пламенем. — Ты задавала по тысяче вопросов в день, меня это с ума сводило. Мы шутили, что ты унаследовала это от меня, пытливого журналиста. Ну так вот, тут Яна была неподражаема! Когда я отвозил тебя к ней на выходные, и ты заводила свою пластинку с вопросами… Она отвечала на все до единого. Ни одного не пропуская! Она отвечала на каждый вопрос, который ты задавала. А если вдруг не знала ответа, она искала в справочниках или в Интернете, или звонила на университетскую кафедру. Я особенно хорошо помню такой случай: ты целую неделю мучила меня каким-то вопросом о космосе, о звездах, не помню уже точно, о чем именно, — он засмеялся. — Ну, без разницы. Так вот, я вез тебя в Норрчёпинг на машине, и ты каждые сто метров спрашивала «Почему?», и я уже не в состоянии был отвечать, никак, я больше не мог! Я только сделал музыку погромче. Но как только мы приехали к Яне, она тут же позвонила в астрономическую обсерваторию или, может, в институт метеорологии, не помню. И ты сидела у нее на коленях, совсем малютка, и была счастлива! Я улыбнулась, потому что тоже вспомнила этот случай. Не сам вопрос — хотя он наверняка был о космосе, — но то, что я тогда испытывала. Ее неделимое внимание. Какой важной оно заставило меня себя почувствовать. Какой значимой. Я почувствовала, что скучаю, потому что в этом ведь она не изменилась. Мы немного помолчали, глядя на перестрелку в телевизоре. Кристиан Слейтер в гавайской рубашке с красными узорами уклонялся от выстрелов. — Но, — продолжил папа, — с другой стороны, было столько всего, что не получалось, не складывалось. Иногда мне казалось, что в этой семье в принципе невозможна спонтанность — все обязательно должно планироваться, обсуждаться, разбираться по косточкам. А ее потребность все контролировать! Меня это сводило с ума! Именно это стало последней каплей. Именно поэтому мы развелись. Я просто больше не мог, — он вдруг спохватился и с раскаянием покосился на меня. — Об этом я, наверное, не должен был с тобой говорить. — Наверное, не должен, — согласилась я. Патрисия сказала в телевизоре: — Amid the chaos of that day, when all I could hear was the thunder of gunshots, and all I could smell was the violence in the air, I look back and am amazed that my thoughts were so clear and true, that three words went through my mind endlessly, repeating themselves like a broken record: you’re so cool, you’re so cool, you’re so cool[37]. Патрисия чем-то напоминала Дебби, которую звали Сара, ее голос придал мне смелости, и в сердце моем начала подниматься ярость. — Вообще… я считаю, что ты должен был об этом рассказать. Я еще крепче сжала пульт от телевизора, как будто он был чем-то важен, как будто я действительно могла с его помощью чем-то управлять. — Рассказать? В смысле? О чем? Папа повернулся ко мне, и я посмотрела ему в глаза, золотисто-карие глаза, которые я не унаследовала. Заметила, как завиваются его волосы, падая на лоб.
— О той беседе. Чем бы она ни закончилась, я имела право знать — даже если бы в итоге ей не поставили никакого диагноза. Я все-таки ее ребенок! Я — ваш ребенок! Он долго смотрел на меня, не моргая. — Наверное, ты права. — Думаешь, я не заметила, что она… не такая, как все? — Да нет, конечно… — Ну, то есть я не совсем понимаю, от чего именно вы собирались меня оградить? Она же в любом случае такая, какая есть! С диагнозом или без. — Ну да. Да. Ты права, наверное. Я… пожалуй, мы должны были тебе рассказать. Наверное, ты права. — Да уж поверь мне, я права. Мы посидели молча и наконец он сказал: — Угу. Ты права. Fucking deadly[38] Приближался конец учебного года. Шли последние лихорадочные деньки моего первого года в гимназии. Ну да ладно, торжественности в окончании учебы было не больше, чем в ковырянии в носу. Папа долго настаивал на том, чтобы я позволила ему прийти на заключительную церемонию в церкви, но мне казалось, что это лишнее. Это же не выпускной, в самом деле. В конце концов он дал себя уговорить, но только в обмен на то, что я согласилась на покупку новой одежды. И хотя я совершенно не считала, что мне нужна новая одежда (ну правда, чем старая-то плоха?), однако в этот раз относительно быстро сдалась и уступила. Я просто ненавижу, когда люди делают вид, будто одежда чудовищно важна и играет решающую роль в самовыражении личности. Одежда. Это всего лишь ткань, в которую мы заматываемся, чтобы покрыть половые органы и не замерзнуть. Ладно, ладно, кого я пытаюсь обмануть. Конечно, мне не все равно. Я никогда не натяну на себя первые попавшиеся шмотки. И для новой романтики одежда имела большое значение. Но я отказываюсь впадать в зависимость от одежды, как многие из моего испорченного фэшн-блогами поколения, и мне никогда не пришло бы в голову напялить на себя балетки, капри или еще какое-нибудь посмешище просто потому, что это сейчас в моде. Я пошутила, что собираюсь надеть футболку Вальтера — а что, она белая, и надпись красноречивая, — однако папе это не показалось смешным, то есть абсолютно. — Если ты явишься в этой футболке, да еще и со всеми твоими дикими шрамами и концлагерной прической, на меня настучат в соцслужбу еще до конца церемонии. Эта оценка моей прически, конечно, не особо меня порадовала, но лучше уж так, чем «ты выглядишь как нацист». Из одной крайности в другую. В итоге вышло и по-папиному, и по-моему: на мне была новая старая одежда. Я купила простое приталенное белое платье в огромных красных розах в секонд-хенде на Хорнсгатан. К нему я собиралась надеть белые перчатки и тяжелые черные ботинки. Я даже послала Саре ммс-ку со своей фотографией в полном облачении, и она мгновенно восторженно ответила: «Котик! You look fucking deadly![39]», — что меня порадовало, потому что я, конечно, предпочитаю быть смертоносной, а не восставшей из мертвых. Дыра на лбу, кстати, совсем заросла, и я замечала иногда, что мои пальцы сами тянутся потрогать то место, куда в свое время попал камень и где кожа теперь стала тонкой, гладкой и как будто глянцевой. Осталось лишь воспоминание. Что касается большого пальца, то я успела к нему привыкнуть. Мне он даже нравился. Пришлось, конечно, заново научиться застегивать с его помощью пуговицы и завязывать шнурки и чуть изменить постановку пальцев на клавиатуре. Палец до сих пор побаливал, и у меня в голове проносились иногда воспоминания о том, как металлические зубцы, вибрируя, вгрызаются в плоть и отрезают от меня кусок, но это было уже не смертельно. Лишь изредка у меня побаливает верхняя часть пальца, которой на самом деле больше нет. Лишь изредка я испытываю эти странные фантомные боли. Четверг, 7 июня Мама Церемония по случаю окончания учебного года в церкви на Кунгсхольмен вышла спокойной и торжественной. Даже дебил Ларс помалкивал и, кажется, проникся торжественностью момента. Не исключено, конечно, что его родители с утра подсыпали ему в кукурузные хлопья транквилизаторов, чтобы избежать позора. Пока директриса выступала с относительно неизбитой речью о нашем пресловутом «будущем», которое, по-видимому, «открывается перед нами», и о том, что у нас по-прежнему остается два года на то, чтобы «свернуть горы», я, широко раскрыв глаза, смотрела на других гимназистов. Заметила несколько стройных и тщательно причесанных молодых людей в отлично сидящих костюмах, однако в подавляющем большинстве мальчики, лениво развалившиеся на церковных скамьях, были одеты неформально — футболки, джинсы, кеды… Пара девочек с театрального выступили по полной программе, будто репетировали выпускной: ослепительно-белые платья, цветы в волосах, сплетенные пальцы рук, на щеках блестят слезы. Я смотрела на них и пыталась угадать, что они сейчас чувствуют: может, я чего-то не понимаю? Масштабов жизни, там, или еще чего. Может, мне недоступно что-то очевидное им? Впрочем, и слава богу. Плакать из-за того, что я пару месяцев не увижу одноклассников? Из-за того, что Вендела и дебил Ларс не смогут надо мной издеваться? Нет, извините, этого я никак не могу понять. Даже когда я действительно закончу гимназию, я сомневаюсь, что буду чувствовать себя так, как эти девочки в белом. С Энцо мы и так будем дружить. Что же касается остальных — мысль о них не вызывала во мне ни тени сожаления. Нечего об этом жалеть. Нечего о них жалеть. Я была настолько погружена в свои мысли, что Энцо пришлось потянуть меня за руку, когда настало время вставать и петь песню, которую мы, судя по всему, разучивали целый месяц, а я этого даже не заметила. И пока я стояла в церкви и пела о лилиях, водосборе, розах и шалфее, размышляя о том, как в эту компанию угодил шалфей, так вот, пока я стояла там и машинально открывала рот, — кого, как вы думаете, я увидела у самого входа в церковь, возле массивных деревянных дверей, в светлом зеленом плаще? Кого я там увидела? Большие глаза, русые, гладко зачесанные волосы? Мама. Моя мама. Мне показалось, что в церкви тут же стало тихо. Да, кажется, так и было. Она смотрела прямо на меня, прямо мне в глаза, в мои зеленые и до боли похожие на ее собственные глаза.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!