Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 1 из 6 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Лолита, или Заповедный оазис любви Даже сейчас, когда целая лавина публикаций, немыслимых еще вчера, обрушилась на голову нашему осчастливленному и ошарашенному читателю, советское издание «Лолиты» выглядит событием исключительным. «„Лолиту“ у нас не напечатают», — убежденно сказал мой скептический друг, молодой московский писатель-авангардист. С романами Платонова, Оруэлла, «Мы» Замятина, «Доктором Живаго» Пастернака, мемуарами Н. Я. Мандельштам и Е. С. Гинзбург и многим другим набоковскую «Лолиту» сближает то, что все эти «запретные плоды» так или иначе разрушают сложившиеся стереотипы читательского сознания. Одних они «пробуждают», других бесят, третьи, как всегда, остаются равнодушными, а просвещенный читатель «самиздата» заметит не без снобизма, что он давно уже все это знает. Наблюдается сильное расслоение читательской публики, но независимо от этого можно определить общую направленность большинства бывших запретных книг: они содержат откровение о тех сторонах общественной жизни, которые не подлежали обсуждению по причинам сугубо идеологического порядка и наносили «вред» (можно и без кавычек) сложившейся политической системе. С «Лолитой» дело обстоит сложнее. В ней нет «политики», но в ней нет и моральной однозначности перечисленных выше произведений. Роман приглашает читателя войти в замысловатую, часто двусмысленную ситуацию и разобраться в ней самому, без авторской указки. Роман без автора-проводника, но с героем-лжепроводником и такой вдобавок дозой эротики, которая явно превышает скромные, установленные русской литературной традицией нормы и озадачивает даже порой непредвзято мыслящих людей. Публикация «Лолиты» — это в известном смысле жест доверия по отношению скорее не к гражданской, а человеческой зрелости читателя. Но как же все-таки без проводника? Наш массовый читатель со школьной скамьи привык к тому, чтобы ему все объясняли. Его не особенно удивишь тем, что герой дня назавтра становится врагом народа, чтобы затем, через пятьдесят лет, вновь оказаться героем дня. Он научен жизнью и имеет на этот счет кое-какие свои соображения (типа «им виднее» или просто махнет рукой). Но когда писатель «темнит» не ради каких-то политических целей, а непонятно зачем, и водит читателя за нос, здесь будет и возмущение, и раздражение, и бог весть что еще. От писателя ждут либо правды, либо, по меньшей мере, ясности: короче, чего же ты хочешь? Читателю нужен полновесный писательский идеал. Что ж, читатель прав: чему его научили, того он и ожидает. Ради его блага разгладили и выпрямили русскую литературу XIX века, а в современной литературе то, что не укладывалось в понятие идеала, объявили «модернизмом», развенчали, и дело с концом. Не все, конечно, подверстывалось под схему: и Достоевский выпадал, особенно со своим Ставрогиным из «Бесов» (негодяй, а автор с ним носится — так Достоевского сколько лет не печатали!), и Толстой со своим болезненным интересом к смерти, и Лермонтов, создатель Печорина (растлитель, соблазнитель… положительный или отрицательный герой?), и у Пушкина наблюдались отклонения от «нормы», и у Чехова, и даже у Горького, но работа велась, схема определилась, а тех, кто никак не вписывался, выставили за дверь (например, Сологуба с «Мелким бесом» — где тут идеал? нет идеала). «Упорядочение» литературы (культуры вообще) нанесло нашему обществу чудовищный урон, размер которого даже трудно определить. Общество, пострадав от этой контузии, перестало ориентироваться в сложных моральных и экзистенциальных проблемах — его человеческий потенциал резко снизился. Одновременно народилась литература, которая сознательно одурманивала читателя ясностью и простотой своих решений и превращалась в опасный миф, ничего общего с действительностью не имеющий, о великой простоте (что хуже воровства) жизни. Этот миф и Набоков — полярные явления. Даже по сравнению с далеко не однозначными творениями русской классики набоковские романы особенно яростно противятся любым сложившимся концепциям. Такой бунт дал возможность не одному иностранному или эмигрантскому (не говоря уж о наших) критику сказать о том, что Набоков порвал с традицией русской литературы, пошел своим путем, зашел в тупик. Набоков действительно шел «против течения» многих идей минувшего столетия, сообразуясь со своим опытом и опытом XX века. Он отрицал «линейное» развитие литературы, рассматривая ее движение скорее как неожиданный ход конем, не верил ни в «богоносца», ни в коллективный разум, ни в народнические рецепты спасения, ни в федоровское «общее дело». Всю сознательную жизнь он прожил изгоем. Родившись в Санкт-Петербурге в 1899 году в богатой аристократической семье, Набоков провел счастливейшее, совершеннейшее (как он сам потом писал) детство, и утрата родины в конце гражданской войны, эмиграция были восприняты им как потеря рая, как страшная психическая травма, которая в результате явилась для него мощным творческим импульсом. Начиная с ранней поэмы «Детство» (1922), Набоков неустанно возвращается к теме детства, которая в его русскоязычных романах 20–30-х годов постепенно утверждается как тема «земного рая», давая автору, как это было и у Пруста, возможность создания определенного рода этики, основанной на незыблемости детских представлений, на памяти о совершенном мире. Варьируясь из романа в роман, от «Машеньки» и «Защиты Лужина» до «Дара», эта тема становится прафабульной основой всего цикла, который благодаря ей превращается в некое надроманное единство, что с полным правом можно назвать метароманом[1]. В автобиографической книге «Другие берега» (написанной, как и вся проза Набокова после его переезда из Европы в США в 1940 году, по-английски; русский вариант вышел в 1954 году), как бы подытоживая опыт своих романных двойников, писатель на этот раз раскрывает автобиографические карты, и здесь, в описании «земного рая» большое значение приобретает первая любовь героя, любовь к Тамаре, полудетский образ которой, мифологически чистый и романтически возвышенный, дает представление об идеале набоковской любви. Подробнее об этом см. в моей статье «Русский метароман В. Набокова, или В поисках потерянного рая». «Вопросы литературы» № 10, 1988. Однако и в каждом из перечисленных романов, и в «Других берегах» происходит неотвратимая утрата гармонии (выбрасывание героя в чуждый ему мир), что побуждает повествователя к воспоминанию, которое становится иллюзией обретения утраченного, в то время как реальное обретение происходит в самом творческом акте, порождающем особую, «чувственную» фактуру набоковской прозы, адекватную изображению. Вот почему, читая Набокова, как отмечала критика, испытываешь «почти физическое удовольствие»[2], вызванное преображением воспоминания в сенсуальную реальность теплоты солнечных лучей, пробивающихся сквозь листву, шороха гравия, пения птиц или детской простуды. Слух, осязание и обоняние — вот набоковский заговор чувств. «Лолита» также построена по принципу романа-воспоминания, но разница в том, что соединение тем любви к детству и детской любви (от Тамары к Лолите) носит здесь взрывной, криминальный характер. Как и раньше, Набоков показывает в «Лолите» неизбежность утраты рая, но именно потому Набокову удалось вырваться из тесных рамок эмигрантской литературы, что у него всегда частная тема утраты своего рая, своей родины возводилась в экзистенциальное измерение, родственное западному роману XX века, потери общей меры между человеком и миром, потери, оборачивающейся полным отчаянием. В «Лолите» Набоков делает еще один шаг вперед по направлению к бездне отчаяния: разрыв с миром приобретает черты этической дезинтеграции. Запретная страсть — не новость и в русской литературе. В уже упомянутом «Мелком бесе» взрослая Людмилочка стремится соблазнить несовершеннолетнего гимназиста, и эта любовная история носит метафизический смысл невозможного бегства из круга обыденных представлений. В «Лолите» — зеркальная ситуация: зрелый мужчина космополитической складки, франкоязычный европеец Гумберт Гумберт, обуреваемый страстью к малолетним девочкам, по-набоковски, «нимфеткам» (этот термин с легкой руки Набокова вошел в современные словари, стал международным понятием), влюбляется в двенадцатилетнюю американскую школьницу, любит ее страстной, мучительной, горькой, безответной любовью и неизбежно должен ее потерять. Страсть к нимфеткам — пожизненный удел Гумберта Гумберта, но если в детстве его любовь к пра-Лолите, Аннабеле, была пусть запретной, но не криминальной любовью подростка, то теперь великовозрастный мужчина оказывается силою вещей обыкновенным преступником. Вся любовно-эротическая связь Г. Г. с Лолитой получает значение развернутой метафоры. Эротика выступает прежде всего в роли метафоры, тем самым, на мой взгляд, получая художественное оправдание. Самая же метафора возводится до символа, означающего не только этическую, но и эстетическую, а также экзистенциальную катастрофу, ибо у Лолиты и Г. Г. нет другого будущего, кроме будущей катастрофы. Катастрофа ускорена вторжением в роман мира пошлости, олицетворенной драматургом Куильти. Здесь, как и в других романах Набокова, пошлость обрушивается на героя, который не в силах с ней справиться. В «Лолите», естественно, мир пошлости разворачивается в американских декорациях. Волей-неволей в авторе просыпается сатирик, саркастически созерцающий мотельную цивилизацию кича и всевозможных стереотипов (включая стереотипы косного юношеского сознания вообще и самой Лолиты, в частности). Книга вышла в той степени антиамериканской, в какой разоблачила американский вариант общечеловеческой пошлости. Но даже если бы пошлость и не вмешалась непосредственным образом в любовную историю, последняя все равно была бы обречена. Во-первых, в силу неумолимого закона времени, вызывающего «старение» Лолиты (емкость на редкость удачной метафорики романа позволяет говорить и о нахождении Набоковым чудесной формулы быстротечности времени), превращения ее в обыкновенную красивую девушку; во-вторых, потому, что воплощенный в Лолите образ земного рая отталкивает от себя Гумберта Гумберта. В отличие от предыдущих героев Набокова, он недостоин рая, ему отказано во взаимности. Это только подчеркивает драматизм положения. Отвергая нормативное представление о женской красоте, Гумберт Гумберт бросает вызов всей эстетике европейской культуры, заявляя о своем неизлечимом эстетическом нонконформизме, выставляет себя изгоем, принявшим форму извращенца. Здесь бунт против системы не столько условностей, сколько ценностей культуры развит до предела, и вызов культуре, интегрировавшей в себя пошлость в такой степени, что культура превратилась в цивилизацию, подразумевает эмоциональное обращение к ее девственным, ювенильным началам. Тема молодости обыгрывает модную в первой половине века тему заката Запада, порождает тоску по временам Данте и Петрарки, которые выводятся в набоковском повествовании в весьма провокационном виде поклонников воспетых ими «нимфеток» Беатриче и Лауры. Это, впрочем, отнюдь не значит, что Набоков сознательно устремляется за Шпенглером, ему вообще чужда «литература Больших Идей» (его слова), но набоковский роман при этом достаточно точно передает ощущение одряхления и пресыщенности культуры XX века. С другой стороны, порочный Гумберт Гумберт лишен взаимности, не распознан как трагический герой маленькой любительницей воскресных журналов (пошлая ипостась Лолиты, но девочке нельзя отказать порой в проницательности). Он лишен взаимности, как лишен и творческого дара, оставаясь эрудитом и компилятором. Его любовь к Лолите способна породить только великолепный роман отчаяния, не имеющий иного продолжения, кроме тюремной камеры. Но Набоков не был бы Набоковым, если бы его книга существовала лишь на уровне метафорического прочтения. В том сложность и привлекательность этого мастера прозы, что элементы метафорического прочтения и виртуозной игры с психологической деталью, со словом (правда, набоковские каламбуры порой лишены вкуса) связаны у него и неразделимы. Лолита и Г. Г. существуют одновременно и в метафорическом пространстве эротической ситуации, и в сатирически воссозданной мотельной спальне, наполненной звуками чужих пьяных голосов, шумом канализационных труб, и в особом интимном мире жестких психологических противостояний, тем самым ускользая от одномерности любого прямолинейного прочтения. Введение игры с сюжетом, словом, читателем в таком масштабе, в котором она не обнаруживалась не только в русской, но и в западной прозе, ставит вопрос о ее смысле. Набоков во многом ученик символистского романа, недаром одним из высших достижении прозы XX века он считал «Петербург» А. Белого, однако, в отличие от символистов, у Набокова нет «второго», метафизического этажа, который в его романах заменен театрализацией как формой существования и в жизни, и в культуре. Есть книга ныне покойного американского исследователя русской литературы, известного издателя «Ардиса» (там опубликовано большинство набоковских текстов по-русски), Карла Проффера, под названием «Ключи к „Лолите“», в которой автор раскрывает многие тайны текста. Он пишет и о перекличке «Лолиты» с поэмой Э. По «Аннабел Ли», а также с «Кармен» Мериме, и о многочисленных аллитерациях и ассонансах в набоковском тексте (речь идет о первоначальной, англоязычной версии книги, которая своим языком вызвала восхищение многих американских писателей). Там же объясняются тонкости детективной канвы, позволяющие читателю раньше самого Г. Г. догадаться о том, кто украл у него Лолиту, а также эрудированные игры Куильти с Г. Г., отразившиеся в регистрационных книгах гостиниц, когда Куильти придумывает для себя многочисленные (издевательские по отношению к Г. Г.) псевдонимы, имеющие связь и с Мольером, и с Рембо, и со знаменитым французским словарем Ларусса, и т. д. Но дело не исчерпывается играми. Нельзя не признать, что такие портреты в книге, как портрет первой жены Г. Г., Валерии, или ее ухажера и будущего мужа, отставного царского полковника Максимовича, а теперь парижского таксиста, из особой деликатности не решающегося спустить воду в уборной, или встреча Г. Г. с Лолитой после долгой разлуки (неожиданность: Г. Г. видит в Лолите не нимфетку, а любимого человека!), или, наконец, сцена убийства Куильти — все это, включая и мастерски написанные эротические сцены, имеет непосредственное отношение к тому, что зовется психологическим реализмом. Возможно, уверовав в литературные достоинства книги, наш читатель хотел бы разобраться и с эротической проблемой. Как прикажете относиться к откровенно фривольным сценам? Этот вопрос связан с индивидуальным воспитанием, имеющим, впрочем, глубокие социальные корни. Ссылкой на одно лишь ханжество здесь не обойтись. Наши издатели, ориентируясь на общегосударственную (плачевную) политику в отношении секса, так долго панически боялись печатать литературу, связанную с эротикой, что загнали читателя в глухой угол невежества. В малотиражных сексологических изданиях порой проскальзывают статистические данные, свидетельствующие о поразительно низком уровне сексуальных знаний среди нашего населения. Все это прекрасно уживается с дикими случаями насилия, астрономическими цифрами абортов, проституцией, гомосексуализмом, всевозможными извращениями. Русская литература редко касалась эротической тематики. Она пребывала стыдливой и целомудренной. Но оставлять в тени эти проблемы уже невозможно. После Фрейда так же бессмысленно отрицать важную роль эроса в человеческой жизни, как после Маркса отрицать прибавочную стоимость. Известно, что в XVIII веке нашлись в Германии молодые люди, которые, прочитав «Страдания молодого Вертера», кончали жизнь самоубийством. Можно и «Преступление и наказание» прочесть таким образом, чтобы найти в Раскольникове пример для подражания. Но количество убитых старух-процентщиц, равно как и растлеваемых маньяками малолетних детей, имеет внелитературную природу, и настаивать на обратном — значит настаивать на опасности самой культуры, что, в сущности, чревато самым чудовищным разгулом страстей и невежеством. Другой вопрос, осудил ли Набоков своего Гумберта Гумберта в достаточной мере? Я полагаю, что да, поскольку он покарал этого утонченного эстета-извращенца всеобъемлющим отчаянием. Но если существуют иные мнения, если формулировки предпосланного к книге предисловия вымышленного «Джона Рэя» кому-то покажутся подозрительно-пародийными (в них в самом деле есть пародия на дидактическую литературу) — читатель имеет право на собственный суд. Есть, правда, такие люди, которые стесняются смотреть в музеях на обнаженные женские торсы, — это их не вина, а беда. Но если встреча и некоторых других читателей с «Лолитой» будет в чем-то болезненной, если в романе они найдут момент излишней эпатажной откровенности, меня это нисколько не удивит, но и нисколько не поколеблет в моей уверенности: «Лолита» должна прийти к нашему читателю. Ведь что произойдет с культурой, суеверно опасающейся тем-табу? Ничего, увы, с ней не произойдет, постепенно захиреет, и все. Пошлость, которую Набоков преследовал всю жизнь, по-своему отомстила ему в истории издания «Лолиты», изобразив эту книгу в качестве порнографического чтива, хотя здесь же обнаружился иной парадокс, в результате чего вскрылись прискорбные механизмы литературной славы в XX веке. Ибо Набоков, который ко времени создания «Лолиты» написал значительную часть своих произведений — некоторые из них, как «Приглашение на казнь», являются подлинными шедеврами, — был, что называется, широко известен в узких кругах, и так бы, в этом сомнительном положении, и закончились его дни, если бы не шумный скандал с «Лолитой», эксгумировавший для мирового читателя русскоязычные тексты писателя. Но и в узких кругах, среди эмиграции, Набоков не пользовался единодушной поддержкой. Если его талант был замечен и оценен И. Буниным, В. Ходасевичем, а также переехавшим жить на Запад в 1931 году Е. Замятиным, то поэт Георгий Иванов, критик Г. Адамович и многие другие, включая Г. Струве, отзывались о нем сдержанно или резко отрицательно. Не лучше приняли прозу Набокова и в Америке 40-х годов: ее заметили, но не более. Только благодаря «Лолите» Набоков стал всемирно известным писателем. Замысел будущей книги проницательный читатель найдет уже в романе «Дар» (1937). Примерный сюжет вложен в уста пошлейшего Бориса Ивановича Щеголева, который делится им с героем романа, молодым литератором: «Эх, кабы у меня было времячко, я бы такой роман накатал… Из настоящей жизни. Вот представьте себе такую историю: старый пес, — но еще в соку, с огнем, с жаждой счастья, — знакомится с вдовицей, а у нее дочка, совсем еще девочка, — знаете, когда еще ничего не оформилось, а уже ходит так, что с ума сойти… И вот, недолго Думая, он, видите ли, на вдовице женится. Хорошо-с. Вот, зажили втроем. Тут можно без конца описывать — соблазн, вечную пыточку, зуд, безумную надежду… А? Чувствуете трагедию Достоевского?»
Сам Набоков, то ли по забывчивости, то ли намеренно путая карты, впоследствии уверял, что впервые замысел «Лолиты» возник у него в конце 1939 — начале 1940 года. Тогда же был написан на схожий сюжет небольшой рассказ, который перед отъездом в Америку Набоков читал в узком кругу друзей, потом рассказ пропал и только недавно был опубликован на Западе. Во всяком случае, начиная с 1949 года Набоков упорно трудится над «Лолитой», что видно по его переписке с американским литературоведом Э. Уилсоном, и возлагает на нее большие надежды, хотя работа идет нелегко, и даже известен эпизод (может быть, выдумка самого автора, играющего «в Гоголя»): Набоков несет выбрасывать рукопись на помойку, но его чуткая жена спасает ее от уничтожения. Работа над «Лолитой» велась параллельно работе над переводом на английский язык «Евгения Онегина» и подробными комментариями к нему (1950–1957), что побудило некоторых исследователей искать параллели между двумя романами: письмо Татьяны к Онегину и — матери Лолиты к Г. Г.; верность Лолиты своему глухому мужу в духе верности Татьяны, и т. д. Благополучно завершенная рукопись книги легла на столы четырех крупнейших американских издателей, которые единодушно отвергли ее. Тогда, весной 1955 года, литературный агент Набокова отправил «Лолиту» в Париж, в небольшое англоязычное издательство «Олимпия-пресс», известное в ту пору своими публикациями запрещенных в англоязычном мире произведений Генри Миллера, Маркиза де Сада и других «эротических» авторов; продукция издательства предназначалась в основном для английских и американских туристов. Издательство вызвалось опубликовать «Лолиту», хотя сознавало, что книга «слишком совершенна», чтобы иметь коммерческий успех. Так поначалу и вышло: публикация в сентябре 1955 года прошла незамеченной, книга не распродавалась. И вдруг — скандал. Дело в том, что известный английский писатель, католик Грэм Грин на страницах «Санди тайме» назвал «Лолиту» одной из трех лучших книг 1955 года. На это немедленно последовала реплика «Санди экспресс», в которой некий пылкий публицист объявил «Лолиту» «откровенной, невоздержанной порнографией». За этим последовал издательский скандал во Франции, парламентский скандал в Англии… В результате «Лолита», изданная наконец в Америке, возглавляла список общенациональных бестселлеров в течение нескольких месяцев, пока ее не сменил… «Доктор Живаго». У нас я знаю, по меньшей мере, три крайних прочтения «Лолиты». Одно — «прокурорское»: еще совсем недавно «Лолита» была опасной книгой, ее «хранение и распространение» расценивалось как криминал. Другое — консервативно «культурологическое»: один популярный культуролог поведал мне, что при чтении «Лолиты» у него поднялась температура (консерватизм и культурология, видно, несовместимы). Третье — «постсексуально-революционное»: в молодежной компании мне объяснили, что «Лолиту» невозможно прочесть до конца — настолько она надуманна и скучна: разве интересна 12-летняя девочка со своими детскими глупостями? Как можно всерьез ею увлечься? Многие западные критики, я имею в виду серьезных критиков, в момент издания книги нашли тему романа «шокирующей», и она в самом деле такова. Вопрос об эстетике шока, к которой прибегает писатель для самовыражения, до сих пор недостаточно осмыслен. В XIX веке читательская публика была «скандализирована» «Госпожой Бовари». Адюльтер был пугалом века. Против Флобера начались судебные преследования. Теперь все это кажется странным. В тексте флоберовского романа уже давно проступила очевидная правда иного, отнюдь не эпатажного, измерения: на грозовом фоне шокирующей ситуации воссоздан портрет целой эпохи. Набоков едва ли стремился идти за Флобером, хотя очень высоко ценил «Госпожу Бовари». Ему нужен был не образ эпохи, а внутренняя драма человека, портрет «постороннего». Если у Камю в одноименном романе герой убивает человека, не испытывая при этом особых угрызений совести, то Г. Г. по-своему «забывает» об общепринятой морали. Вопрос стоит, однако, не о падении нравственности, хотя об этом тоже следует задуматься, а о вырождении любви. В мире, где правит пошлость, маленькая Лолита (тоже «тронутая» пошлостью) остается тем заповедным оазисом любви (больше никого любить невозможно!), к которому в отчаянии тянется трагический и преступный герой. Набоков, словно в шекспировской трагедии, оставил нам на конец гору трупов. Умерли или погибли все: Аннабела, мать Лолиты, Валерия, Куильти, Лолита, сам Г. Г… Когда прошел шок, на Западе немало писалось о том, что «Лолита» — смешная книга, полная сатирических и юмористических деталей. На самом деле, жутко смешная. Владимир Набоков Предисловие Посвящается моей жене «Лолита, Исповедь Светлокожего Вдовца»: таково было двойное название, под которым автор настоящей заметки получил странный текст, возглавляемый ею. Сам «Гумберт Гумберт» умер в тюрьме, от закупорки сердечной аорты, 16-го ноября 1952 г., за несколько дней до начала судебного разбирательства своего дела. Его защитник, мой родственник и добрый друг Клэренс Кларк (в настоящее время адвокат, приписанный к Колумбийскому Окружному Суду), попросил меня проредактировать манускрипт, основываясь на завещании своего клиента, один пункт коего уполномочивал моего почтенного кузена принять по своему усмотрению все меры, относящиеся до подготовки «Лолиты» к печати. На решение г-на Кларка, быть может, повлиял тот факт, что избранный им редактор как раз только что удостоился премии имени Полинга за скромный труд («Можно ли сочувствовать чувствам?»), в котором подвергались обсуждению некоторые патологические состояния и извращения. Мое задание оказалось проще, чем мы с ним предполагали. Если не считать исправления явных описок, да тщательного изъятия некоторых цепких деталей, которые, несмотря на старания самого «Г. Г.» еще уцелели в тексте, как некие вехи и памятники (указатели мест и людей, которых приличие требовало обойти молчанием, а человеколюбие — пощадить), можно считать, что эти примечательные записки представлены в неприкосновенности. Причудливый псевдоним их автора — его собственное измышление; и само собой разумеется, что эта маска — сквозь которую как будто горят два гипнотических глаза — должна была остаться на месте согласно желанию ее носителя. Меж тем как «Гейз» всего лишь рифмует с настоящей фамилией героини, ее первое имя слишком тесно вплетается в сокровеннейшую ткань книги, чтобы его можно было заменить; впрочем (как читатель сам убедится), в этом и нет фактической необходимости. Любопытствующие могут найти сведения об убийстве, совершенном «Г. Г.», в газетах за сентябрь-октябрь 1952 г.; его причины и цель продолжали бы оставаться тайной, если бы настоящие мемуары не попали в световой круг моей настольной лампы. В угоду старомодным читателям, интересующимся дальнейшей судьбой «живых образцов» за горизонтом «правдивой повести», могу привести некоторые указания, полученные от г-на «Виндмюллера» из «Рамздэля», который пожелал остаться неназванным, дабы «длинная тень прискорбной и грязной истории» не дотянулась до того городка, в котором он имеет честь проживать. Его дочь «Луиза» сейчас студентка-второкурсница. «Мона Даль» учится в университете в Париже. «Рита» недавно вышла замуж за хозяина гостиницы во Флориде. Жена «Ричарда Скиллера» умерла от родов, разрешившись мертвой девочкой, 25-го декабря 1952 г., в далеком северо-западном поселении Серой Звезде. Г-жа Вивиан Дамор-Блок (Дамор — по сцене, Блок — по одному из первых мужей) написала биографию бывшего товарища под каламбурным заглавием «Кумир мой», которая скоро должна выйти в свет; критики, уже ознакомившиеся с манускриптом, говорят, что это лучшая ее вещь. Сторожа кладбищ, так или иначе упомянутых в мемуарах «Г. Г.», не сообщают, встает ли кто из могилы. Для читателя рассматривающего «Лолиту» просто как роман, ситуации и эмоции, в нем описанные остались бы раздражительно-неясными, если бы они были обесцвечены при помощи пошлых иносказаний. Правда, во всем произведении нельзя найти ни одного непристойного выражения; скажу больше: здоровяк-филистер, приученный современной условностью принимать безо всякой брезгливости целую россыпь заборных словечек в самом банальном американском или английском романе, будет весьма шокирован отсутствием оных в «Лолите». Если же, ради успокоения этого парадоксального ханжи, редактор попробовал бы разбавить или исключить те сцены, которые при известном повороте ума могут показаться «соблазнительными» (смотри историческое решение принятое достопочтенным судьей Джоном Вульси, 6-го декабря 1933 г., по поводу другой, значительно более откровенной книги), пришлось бы вообще отказаться от напечатания «Лолиты», ибо именно те сцены, в которых досужий бесстыдник мог бы усмотреть произвольную чувственность, представляют собой на самом деле конструкционно необходимый элемент в развитии трагической повести, неуклонно движущейся к тому, что только и можно назвать моральным апофеозом. Циник скажет, что на то же претендует и профессиональный порнограф; эрудит возразит, что страстная исповедь «Г. Г» сводится к буре в пробирке; что каждый год не меньше 12 % взрослых американцев мужского пола, — по скромному подсчету, ежели верить д-ру Бианке Шварцман (заимствую из частного сообщения) — проходит через тот особый опыт, который «Г.Г.» описывает с таким отчаянием; и что, пойди наш безумный мемуарист в то роковое лето 1947 года к компетентному психопатологу, никакой беды бы не случилось. Все это так, — но ведь тогда не было бы этой книги. Да простится сему комментатору, если он повторит еще раз то, на чем он уже неоднократно настаивал в своих собственных трудах и лекциях, а именно, что «неприличное» бывает зачастую равнозначуще «необычному». Великое произведение искусства всегда оригинально; оно по самой своей сущности должно потрясать и изумлять, т. е. «шокировать». У меня нет никакого желания прославлять г-на «Г. Г.». Нет сомнения в том, что он отвратителен, что он низок, что он служит ярким примером нравственной проказы, что в нем соединены свирепость и игривость, которые может быть и свидетельствуют о глубочайшем страдании, но не придают привлекательности некоторым его излияниям. Его чудаковатость, конечно, тяжеловата. Многие его случайные отзывы о жителях и природе Америки смешны. Отчаянная честность, которой трепещет его исповедь, отнюдь не освобождает его от ответственности за дьявольскую изощренность. Он ненормален. Он не джентльмен. Но с каким волшебством певучая его скрипка возбуждает в нас нежное сострадание к Лолите, заставляя нас зачитываться книгой, несмотря на испытываемое нами отвращение к автору! Как описание клинического случая, «Лолите» несомненно суждено стать одним из классических произведений психиатрической литературы, и можно поручиться, что через десять лет термин «нимфетки» будет в словарях и газетах. Как художественное произведение, «Лолита» далеко выходит за пределы покаянной исповеди; но гораздо более важным, чем ее научное значение и художественная ценность, мы должны признать нравственное ее воздействие на серьезного читателя, ибо этот мучительный анализ единичного случая содержит в себе и общую мораль. Беспризорная девочка, занятая собой мать, задыхающийся от похоти маньяк — все они не только красочные персонажи единственной в своем роде повести; они, кроме того, нас предупреждают об опасных уклонах; они указывают на возможные бедствия. «Лолита» должна бы заставить нас всех — родителей, социальных работников, педагогов — с вящей бдительностью и проницательностью предаться делу воспитания более здорового поколения в более надежном мире. Джон Рэй, д-р философии Видворт, Массачусетс. 5 августа 1955 года. Часть первая 1 Лолита, свет моей жизни, огонь моих чресел. Грех мой, душа моя. Ло-ли-та: кончик языка совершает путь в три шажка вниз по нёбу, чтобы на третьем толкнуться о зубы. Ло. Ли. Та. Она была Ло, просто Ло, по утрам, ростом в пять футов (без двух вершков и в одном носке). Она была Лола в длинных штанах. Она была Долли в школе. Она была Долорес на пунктире бланков. Но в моих объятьях она была всегда: Лолита. А предшественницы-то у нее были? Как же — были… Больше скажу: и Лолиты бы не оказалось никакой, если бы я не полюбил в одно далекое лето одну изначальную девочку. В некотором княжестве у моря (почти как у По). Когда же это было, а? Приблизительно за столько же лет до рождения Лолиты, сколько мне было в то лето. Можете всегда положиться на убийцу в отношении затейливости прозы. Уважаемые присяжные женского и мужеского пола! Экспонат Номер Первый представляет собой то, чему так завидовали Эдгаровы серафимы — худо осведомленные, простодушные, благороднокрылые серафимы… Полюбуйтесь-ка на этот клубок терний. 2 Я родился в 1910-ом году, в Париже. Мой отец отличался мягкостью сердца, легкостью нрава — и целым винегретом из генов: был швейцарский гражданин, полуфранцуз-полуавстриец, с Дунайской прожилкой. Я сейчас раздам несколько прелестных, глянцевито-голубых открыток. Ему принадлежала роскошная гостиница на Ривьере. Его отец и оба деда торговали вином, бриллиантами и шелками (распределяйте сами). В тридцать лет он женился на англичанке, дочке альпиниста Джерома Дунна, внучке двух Дорсетских пасторов, экспертов по замысловатым предметам: палеопедологии, и Эоловым арфам (распределяйте сами). Обстоятельства и причина смерти моей весьма фотогеничной матери были довольно оригинальные (пикник, молния); мне же было тогда всего три года, и кроме какого-то теплого тупика в темнейшем прошлом у меня ничего от нее не осталось в котловинах и впадинах памяти, за которыми — если вы еще в силах выносить мой слог (пишу под надзором) — садится солнце моего младенчества: всем вам, наверное, знакомы эти благоуханные остатки дня, которые повисают вместе с мошкарой над какой-нибудь цветущей изгородью, и в которые вдруг попадаешь на прогулке, проходишь сквозь них, у подножья холма, в летних сумерках — глухая теплынь, золотистые мошки. Старшая сестра матери, Сибилла, бывшая замужем за двоюродным братом моего отца — вскоре впрочем бросившим ее — жила у нас в доме в качестве не то бесплатной гувернантки, не то экономки. Впоследствии я слышал, что она была влюблена в моего отца, и что однажды, в дождливый денек, он легкомысленно воспользовался ее чувством — да все позабыл, как только погода прояснилась. Я был чрезвычайно привязан к ней, несмотря на суровость — роковую суровость — некоторых ее правил. Может быть, ей хотелось сделать из меня более добродетельного вдовца, чем отец. У тети Сибиллы были лазоревые, окаймленные розовым, глаза и восковой цвет лица. Она писала стихи. Была поэтически суеверна. Говорила, что знает, когда умрет — а именно когда мне исполнится шестнадцать лет — и так оно и случилось. Ее муж, испытанный вояжер от парфюмерной фирмы, проводил большую часть времени в Америке, где в конце концов основал собственное дело и приобрел кое-какое имущество. Я рос счастливым, здоровым ребенком в ярком мире книжек с картинками, чистого песка, апельсиновых деревьев, дружелюбных собак, морских далей и улыбающихся лиц. Вокруг меня великолепная гостиница Мирана Палас вращалась частной вселенной, выбеленным мелом космосом, посреди другого, голубого, громадного, искрившегося снаружи. От кухонного мужика в переднике до короля в летнем костюме, все любили, все баловали меня. Пожилые американки, опираясь на трость, клонились надо мной, как Пизанские башни. Разорившиеся русские княгини не могли заплатить моему отцу, но покупали мне дорогие конфеты. Он же, mon eher petit papa[3], брал меня кататься на лодке и ездить на велосипеде, учил меня плавать, нырять, скользить на водяных лыжах, читал мне Дон-Кихота и Les Miserables[4], и я обожал и чтил его, и радовался за него, когда случалось подслушать, как слуги обсуждают его разнообразных любовниц — ласковых красавиц, которые очень много мною занимались, воркуя надо мной и проливая драгоценные слезы над моим вполне веселым безматеринством. Я учился в английской школе, находившейся в нескольких километрах от дома; там я играл в «ракете» и «файвс» (ударяя мяч об стену ракеткой или ладонью), получал отличные отметки и прекрасно уживался как с товарищами так и с наставниками. До тринадцати лет (т. е. до встречи с моей маленькой Аннабеллой) было у меня, насколько помнится, только два переживания определенно полового порядка: торжественный благопристойный и исключительно теоретический разговор о некоторых неожиданных явлениях отрочества, происходивший в розовом саду школы с американским мальчиком, сыном знаменитой тогда кинематографической актрисы, которую он редко видал в мире трех измерений; и довольно интересный отклик со стороны моего организма на жемчужно-матовые снимки с бесконечно нежными теневыми выемками в пышном альбоме Пишона La Beaute Humaine[5], который я тишком однажды извлек из под груды мрамористых томов Лондонского Graphic[6] в гостиничной библиотеке. Позднее отец, со свойственным ему благодушием, дал мне сведения этого рода, которые по его мнению могли мне быть нужны; это было осенью 1923-го года, перед моим поступлением в гимназию в Лионе (где мне предстояло провести три зимы); но именно летом того года отец мой, увы, отсутствовал — разъезжал по Италии вместе с Мме de R[7]. и ее дочкой — так что мне некому было пожаловаться, не с кем посоветоваться. 3 Аннабелла была, как и автор, смешанного происхождения: в ее случае — английского и голландского. В настоящее время я помню ее черты куда менее отчетливо чем помнил их до того, как встретил Лолиту. У зрительной памяти есть два подхода: при одном, удается искусно воссоздать образ в лаборатории мозга, не закрывая, глаз (и тогда Аннабелла представляется мне в общих терминах, как то: «медового оттенка кожа», «тоненькие руки», «подстриженные русые волосы», «длинные ресницы», «большой яркий рот»); при другом же, закрываешь глаза и мгновенно вызываешь на темной внутренней стороне век объективное, оптическое, предельно верное воспроизведение любимых черт: маленький призрак в естественных цветах (и вот так я вижу Лолиту).
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!