Часть 2 из 7 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Иногда я сидел в этой комнате часами кряду, наслаждаясь прохладным покоем. При открытых окнах легкий сквозняк продувал ее насквозь, принося аромат жимолости, росшей под окнами, — аромат, известный мне до того лишь по химическим имитациям.
Белая, как называл я ее про себя, комната стала средоточием моей деревенской жизни.
Закончив ее ремонт, я вернулся к своему интроспективному настроению, однако теперь, после нескольких дней, занятых исключительно работой, мои мысли стали гораздо отчетливее. Ковыряясь в саду и начиная приводить в порядок другие комнаты, я размышлял о том, что я делаю со своею жизнью и что я делал с нею раньше.
Прошлая жизнь виделась мне как полный бедлам, беспорядочная мешанина случайных событий. Ничто в ней не имело смысла, никакие два элемента не находились во сколь-нибудь внятном соотношении. Я твердо решил, что постараюсь привести свои воспоминания хотя бы в некое подобие порядка. Вопрос «А зачем?» даже не возникал, мне просто казалось, что это жизненно важно.
Однажды утром я взглянул на кухне в старое, облезлое зеркало, увидел в его глубине знакомое лицо — и не смог сопоставить его с чем бы то ни было, что знал о себе. Я лишь пытался переварить лишенный всякого смысла факт, что этот человек с мутными глазами и щетиной на бледном, нездорового цвета лице — не кто иной, как я, итог двадцати девяти без малого лет жизни.
Я вошел в период самовопрошания: как стал я таким, как оказался в этом месте, откуда у меня такие мысли? Что это, постоянное невезение, как то подсказывает мне услужливый мозг, или результат некой глубинной неадекватности? Я начал размышлять.
Для начала меня заинтересовала реальная хронология моих воспоминаний.
Я знал общий порядок своей жизни, последовательность, в которой происходили крупные либо важные события, знал потому, что они существенно входили в общий процесс взросления. Но вот подробности от меня ускользали. Разнообразнейшие фрагменты моей прошлой жизни — места, где я был, люди, которых я знал, поступки, которые совершал, — смешались в хаотичную неразбериху, и теперь следовало найти им всем точное место в порядке вещей.
Сперва я поставил себе целью полное воспоминание о прошлом — взять, к примеру, свое поступление в школу и, начиная с этой точки, вспомнить все подробности: чему меня тогда учили, как звали моих учителей, как звали других ребят в нашей школе, где я тогда жил, где работал мой отец, какие я читал книги, какие смотрел фильмы, с кем дружил и с кем враждовал.
Ремонтируя очередную комнату, я непрерывно бормотал себе под нос всю эту ерунду, настолько же бессвязную в это время, насколько бессвязной была, надо думать, и вся моя жизнь.
Затем самым важным стала форма. Стало ясно, что нужно установить не только порядок, в котором развивалась моя жизнь, но и относительную значимость каждого события. Я был результатом этих событий, этого обучения, и я утратил контакт с тем, чем я был. Теперь мне требовалось открыть эти события заново, возможно — даже заново выучить то, что я утратил.
Я стал расплывчатым и неопределенным. У меня нет иного способа вновь обрести ощущение собственной личности, чем через воспоминания.
Вскоре стало невозможно сохранять открываемое. У меня голова шла кругом от стараний сначала вспомнить, а затем удержать вспомненное. Я прояснял какой-нибудь конкретный отрезок своей жизни — во всяком случае, мне так казалось, — но затем, перейдя к другому году или другому месту, я обнаруживал, что либо между событиями имелось некое труднообъяснимое сходство, либо я что-то напутал в первый раз.
В конце концов я осознал, что нужно все это записывать. Фелисити подарила мне на предыдущее Рождество портативную пишущую машинку, и вот теперь я извлек ее из груды своих вещей, водрузил на стол, стоявший посреди моей белой комнаты, без промедления взялся за работу и почти сразу же начал прозревать в себе загадки и тайны.
3
Силой фантазии я ввел себя в мир. Я писал по внутренней необходимости, по необходимости создать более ясное видение самого себя, и в процессе писания я стал тем, что я писал.
Это не было чем-то таким, что я мог понять, я просто ощущал это на инстинктивном, эмоциональном уровне.
Этот процесс был в точности подобен созданию моей белой комнаты. Вначале она была всего лишь идеей, а затем я воплотил эту идею в жизнь, покрасив комнату так, как это мне представлялось. Я открывал себя таким же образом, только через напечатанные слова.
Я начал писать, нимало не подозревая о связанных с этим трудностях. Во мне горел энтузиазм ребенка, впервые получившего коробку цветных карандашей, энтузиазм буйный, безбрежный и абсолютно беззастенчивый. Позднее все это, конечно же, изменилось, но в тот вечер я работал с невинной, чуждой рефлексии энергией, буквально выплескивая поток слов на бумагу. Захваченный и опьяненный новым для себя занятием, я часто перечитывал напечатанное, вносил от руки поправки и выписывал на полях новые, только что пришедшие в голову мысли. Уже тогда во мне бродило некое смутное недовольство, однако я его игнорировал, упиваясь ошеломляющим ощущением свободы, удовлетворения. И то сказать, мне впервые приходилось вводить себя в мир!
Я лег позднее обычного, но все равно долго не мог уснуть и только ворочался в спальном мешке с боку на бок. Утром я торопливо позавтракал и вернулся к прерванному повествованию, забыв и думать о незавершенном ремонте. Моя творческая энергия все так же била ключом, напечатанные страницы сходили с валика машинки сплошным, неудержимым, как мне казалось, потоком. Закончив очередную, я бросал ее куда попало на пол, внося в свое творение временный, легко устранимый хаос.
А потом все вдруг застопорилось.
Это случилось на четвертый день, когда вокруг стола валялось уже свыше шестидесяти готовых листов. Каждый из них был знаком мне до мельчайших подробностей, так страстно стремились они быть написанными, так часто я их перечитывал. В том, что не было еще написано, что лишь виделось впереди, горело то же стремление воплотиться. У меня не было и тени сомнения, что последует дальше, что останется несказанным. И вот при всем при том я запнулся на полуфразе и не мог продолжать.
Казалось, я насухо исчерпал свой метод повествования. Внезапно обострившееся чувство ответственности заставило меня усомниться и в том, что было уже сделано, и в том, что я собирался сделать в дальнейшем. Я просмотрел наугад несколько страниц, и все в них показалось мне наивным, болтливым, банальным и скучным. Я заметил отсутствие знаков препинания и уйму орфографических ошибок, заметил, что по многу раз повторяю одни и те же слова; даже те суждения и наблюдения, которыми я особо гордился, стали казаться мне очевидными и мало относящимися к делу.
Я видел, что все в этой торопливой писанине из рук вон плохо, и сгорал от стыда за собственную неполноценность.
Оставив на время сочинительство, я начал искать выход своей энергии в будничных, прозаических работах по дому. Закончив окраску одной из верхних комнат, я сразу перенес туда все свои вещи, включая матрас и спальник; отныне моя белая комната станет писательским кабинетом и ничем кроме. Затем пришел нанятый Эдвином водопроводчик, он начал приводить в порядок гремучие трубы и устанавливать бойлер; я же использовал это время, чтобы трезво обдумать свои просчеты и учесть их, составляя планы на будущее.
До этого момента я писал, полагаясь исключительно на свою память. Стоило бы, конечно же, поговорить с Фелисити и, если повезет, заполнить с ее помощью некоторые пробелы в моих детских воспоминаниях. К сожалению, этот вариант полностью отпадал, потому что наши с ней отношения давно превратились в сплошную вереницу ссор, самая последняя из которых и самая яростная случилась совсем недавно, вскоре после смерти отца. Вряд ли она воспылает сочувствием к тому, чем я тут занимаюсь, да и вообще — это же мое повествование, мое и только мое, я не хотел смотреть на прошлые события чужими глазами.
Вместо этого я позвонил ей и попросил прислать альбомы с семейными фотографиями. Фелисити забрала себе большую часть отцовских вещей, включая и все старые снимки, но, насколько я понимал, они ей были не слишком нужны. Можно не сомневаться, что сестрица изумилась моей неожиданной просьбе — при нашей последней встрече, после похорон, я сам отказался от этих альбомов, — однако виду не подала и обещала мне их прислать.
Тем временем водопроводчик ушел, и я вернулся к пишущей машинке.
На этот раз после перерыва я подошел к делу гораздо серьезнее и основательнее. Мне стало ясно, что нельзя писать все подряд, без разбора.
Память весьма ненадежна, не говоря уж о том, что детское восприятие событий зачастую искажается внешними воздействиями, совершенно незаметными для самого ребенка. Детям не хватает перспективы, их кругозор предельно узок, а интересы — эгоцентричны. Большую часть пережитого они воспринимают в интерпретации своих родителей. Их внимание неразборчиво и с равной вероятностью останавливается как на важных, так и на пустяковых вещах.
Следует к тому же сказать, что плоды моей первой попытки представляли собою не более чем набор кое-как соединенных фрагментов, в то время как теперь я хотел рассказать связную историю, рассказать таким образом, чтобы она имела вполне определенную форму, рассказать в соответствии с заранее составленным планом.
И тут почти сразу мне открылась основная сущность того, что я хотел написать.
Как и прежде, главным и единственным предметом моего повествования буду я сам: моя жизнь, мои впечатления, мои надежды, мои разочарования, моя любовь. Однако при первой попытке я промахнулся в том, что описывал эту жизнь в хронологическом порядке. Я начал с самых ранних своих воспоминаний, намереваясь взрослеть на бумаге в точном подобии тому, как взрослел я в реальной жизни. Теперь я видел, что следует быть более изобретательным.
Чтобы разобраться с собой, мне следовало относиться к себе более объективно, изучать себя примерно таким же образом, как изучается герой в романе. Описанная жизнь не идентична реальной. Жить — не искусство, в то время как описывать жизнь — искусство. Жизнь — это серия случайностей, взлетов и падений, плохо запомненных и неверно понятых, серия преподанных, но лишь в малой степени воспринятых уроков.
Жизнь безалаберна, у нее нет формы, нет сюжета.
На протяжении всего детства мир вокруг тебя полон тайн. Они являются тайнами лишь потому, что никто их толком тебе не объяснил, либо из-за малости твоего опыта, но все равно остаются в памяти тайнами, потому что будоражили твое воображение. Потом, когда ты повзрослеешь, придут простые и очевидные объяснения, однако они бессильны что-нибудь сделать, потому что скучны, лишены присущей тайнам привлекательности.
Так что же вернее — воспоминание или факт?
В третьей главе моего второго варианта я начал описывать случай, идеально иллюстрирующий эту дилемму. Случай связан с дядюшкой Вильямом, старшим братом моего отца.
Я прожил значительную часть своего детства, ни разу не увидев Вильяма, или Билли, как его называл отец. Над именем Билли всегда висело нечто вроде облачка: мать относилась к нему с нескрываемым неодобрением, в то время как для отца он был чем-то вроде героя. С ранних лет я слышал от отца рассказы о хулиганских проделках, в которых участвовали они с Билли. Билли всегда попадал в какие-нибудь неприятности и был большим специалистом по части розыгрышей и далеко не безобидных шуток. Мой отец вырос и стал успешным, уважаемым инженером, в то время как Билли раз за разом ввязывался в какие-то сомнительные дела: плавал на кораблях, продавал подержанные автомобили, торговал залежалыми излишками с армейских складов. Лично я не видел в этом ничего зазорного, однако мама придерживалась иного мнения.
И вдруг, как снег на голову, дядя Вильям появился в нашем доме, наполнив мою жизнь радостным возбуждением. Высокий и дочерна загорелый, Билли щеголял большими пушистыми усами и ездил в открытой машине со старомодным гудком. Он говорил, шикарно растягивая слова, и носил меня, визжащего от восторга, по саду вверх тормашками. Его большие ладони были покрыты жесткими темными мозолями, и он курил вонючую трубку. Его глаза видели очень далеко. Прогулка с ним на машине стала для меня головокружительным приключением, он вихрем проносился по проселочным дорогам и пугал полицейского, мирно крутившего педали велосипеда, трубными звуками своего гудка. Он купил мне игрушечный автомат, стрелявший маленькими деревянными пулями, и научил меня строить укромное убежище в ветвях дерева.
Затем он исчез так же неожиданно, как и появился, и меня отослали спать. Я лежал в своей комнате и слышал, что родители о чем-то спорят. Слов я не разбирал, но помню, что отец вдруг начал громко кричать и вышел, хлопнув дверью, и что потом мама заплакала.
Я не видел дядю Вильяма больше ни разу, и даже родители перестали его упоминать. Раз или два я пробовал спросить о нем, но родители ловко, как то умеют все родители и не умеют дети, уводили разговор куда-нибудь в сторону. Примерно через год отец сообщил мне, что Билли работает теперь за границей («где-то там, на востоке») и что вряд ли я снова его увижу. Голос его звучал как-то не так, что всколыхнуло во мне сомнения, но эти сомнения тут же улетучились — ребенком я был вполне простодушным и предпочитал верить тому, что мне говорят. Тем все и кончилось, но еще долго приключения дядюшки Вильяма за границей будоражили мою фантазию: с некоторой помощью от взапой читаемых мною комиксов я видел, как он взбирается на неприступные горы, охотится на диких зверей и строит железные дороги. Все это легко сопрягалось с тем, что я о нем знал.
Когда я вырос и начал думать самостоятельно, я понял, что отец, по всей видимости, сказал мне неправду, что внезапное исчезновение Билли почти наверняка имело простую, вполне прозаическую причину, но даже и тогда его сияющий образ ничуть не потускнел.
Правда обнаружилась гораздо позднее, когда отец уже умер, и я разбирал его бумаги. Среди них было письмо от начальника даремской тюрьмы, извещавшее, что дядюшка Вильям помещен в тюремный лазарет; во втором письме, датированном несколькими неделями позднее, сообщалось, что он умер. После нескольких запросов в министерство внутренних дел я выяснил, что Вильям отбывал двенадцатилетний срок за вооруженное ограбление. Преступление, за которое его посадили, было совершено меньше чем через неделю после того потрясающего, сумасшедшего июльского дня.
И даже сейчас, когда я это пишу, мое воображение все еще рисует дядю Билли в некоей экзотической стране, воюющим с людоедами или несущимся на лыжах по горному склону.
Оба варианта его личности истинны, только истины у них разные. Одна из них убога, неприятна и окончательна, в то время как другая обладает, в моей личной терминологии, фантазийной достоверностью, не говоря уж о том весьма привлекательном обстоятельстве, что она позволяет Билли однажды вернуться.
Чтобы обсуждать в своем повествовании проблемы вроде этой, я должен взглянуть на них и на себя со стороны. Это связано с удвоением меня, если не с утроением.
Есть я, который пишет. Есть я, которого я вспоминаю. И есть еще я, о котором я пишу, герой этого повествования.
Мой мозг ни на секунду не забывал принципиального различия между истиной фактов и истиной фантазии.
Но как ни крути, в основе всего лежала память, и не было дня, чтобы я не получил напоминания о том, сколь она ограниченна и ненадежна. Я узнал, к примеру, что сами по себе воспоминания отнюдь не складываются в сюжет. Существенные события вспоминаются в последовательности, негласно заказанной подсознанием, и нужны постоянные усилия, чтобы перегруппировать их в связный рассказ.
В раннем детстве я сломал себе руку, о чем напомнила мне фотография в одном из присланных Фелисити альбомов. Но когда это случилось — до того, как я пошел в школу, или после, до или после смерти бабушки, мамы моей мамы? Каждое из этих трех событий произвело на меня сильное впечатление, все они наглядно мне продемонстрировали враждебную, случайную природу мира. Прежде чем писать, я попытался вспомнить порядок, в котором они произошли, — попытался, но не смог, память меня подвела. В результате мне пришлось наново изобретать эти события, выстраивая их в непрерывную последовательность, чтобы понятнее показать, почему они так на меня повлияли.
И даже внешние подпорки памяти оказались ненадежны, прекрасным примером чего была моя сломанная рука.
Я знаю, что у меня была сломана левая рука, знаю, потому что такие вещи не путаются и не забываются, не говоря уж о том, что и по сей день моя левая рука заметно слабее правой. Здесь вроде бы нет места для сомнений. Но вот я беру в руки единственное документальное свидетельство этой травмы, небольшую серию черно-белых снимков, сделанных тем летом, когда мы отдыхали всей семьей. И вот там, на нескольких кадрах, снятых на фоне залитого солнцем сельского пейзажа, присутствую я, скорбного вида ребенок с правой рукой в белой гипсовой повязке.
Я наткнулся на эти фотографии примерно в то самое время, когда описывал соответствующий случай на бумаге, и они меня ошеломили. Несколько секунд я пребывал в полном замешательстве, ведь неожиданное открытие ставило под вопрос все мои прошлые взгляды на воспоминания. Само собой, я очень скоро сообразил, что произошло в действительности: тот, кто печатал эту пленку, случайно перевернул ее, вставляя в увеличитель. Придя к такому выводу, я пригляделся к снимкам повнимательнее — сперва-то меня интересовала исключительно собственная персона — и обнаружил множество подтверждающих деталей: зеркально перевернутую надпись на автомобильном номере, машины, едущие не по той стороне улицы, пуговицы не на той стороне одежды и так далее.
Все предельно просто, однако этот случай открыл мне два обстоятельства, касающиеся меня же самого: у меня возникла и день ото дня крепнет страсть проверять и перепроверять то, что казалось мне прежде очевидным, и я не могу полностью полагаться ни на что, касающееся прошлого.
Здесь в моей работе возникла вторая пауза. Хотя я был вполне удовлетворен своим новым творческим методом, каждое очередное открытие было чем-то вроде ухаба, на котором я спотыкался. Я все острее понимал, насколько обманчива проза. Каждая написанная фраза содержит ложь.
Я вернулся к началу текста и начал его править, переписывая отдельные пассажи по многу раз. Каждый очередной вариант слегка изменял жизнь в лучшую сторону. С каждым разом, когда я переписывал часть истины, все ярче и отчетливее высвечивалась истина цельная.
Вскоре после того, как я закончил процесс ревизии и пошел дальше, передо мной возникла новая трудность.
По мере того как мое повествование переходило от детского возраста к подростковому, а затем и к ранней юности, в нем появлялись новые персонажи. Это были не родственники, а посторонние люди, входившие в мою жизнь и в некоторых случаях оставшиеся частью ее и по сю пору. В частности, следует отметить группу друзей, сохранившихся у меня со студенческих лет, и целый ряд близких мне женщин. С одной из них, девушкой по имени Алиса, я даже был одно время помолвлен. Мы всерьез намеревались пожениться, но потом все как-то расстроилось. Алиса вышла замуж за кого-то там другого, родила двоих мальчиков, однако у нас по-прежнему сохранились самые теплые, доверительные отношения. А еще, конечно же, Грация, которая последние годы играла в моей жизни весьма значительную роль.
Если я намерен и дальше служить своему навязчивому стремлению к истине, в общую картину должны войти и эти отношения. Каждая новая дружба обозначала некий выход из состояния, ей предшествовавшего, и каждая любовница меняла мои представления о жизни в ту или иную сторону. Как ни мала была вероятность, что хоть один из героев моей рукописи когда-нибудь ее прочтет, одно уже то, что я до сих пор с ними знаком, вынуждало меня к сдержанности.
Кое-что из того, о чем я думаю написать, может оказаться для них неприятным, а ведь я хочу сохранить за собой свободу описывать свой сексуальный опыт во всех, кроме разве что самых интимных, подробностях.
Конечно, можно бы просто напустить тумана вокруг места и времени действия и поменять имена персонажей в вящей надежде, что никто их не узнает, однако это никак не было бы той истиной, к которой я стремился. Но в то же время эти люди оказали на меня слишком серьезное влияние, чтобы попросту о них умолчать.
В конце концов я решил прибегнуть к полной трансформации. Я придумывал себе новых друзей и любовниц, давая им вымышленные характеры и биографии. Кое-кого из них я сделал своими давними, еще с детских лет, друзьями, хотя в реальной жизни я давно потерял контакт со всеми, кого знал по школе. Теперь повествование стало более связным, его сюжет более логичным. Все получило некий смысл и значимость.
Практически ничто не пропало впустую, каждый описанный случай или персонаж был завязан на какой-нибудь элемент повествования.
Вот так я и работал, узнавая в процессе все больше и больше о себе самом. Истина строилась в ущерб буквальным фактам, но это была высшая, лучшая форма истины.
По мере того как продвигалась рукопись, я все больше входил в состояние ментального возбуждения. Я спал не больше пяти-шести часов в сутки и, просыпаясь, сразу бросался к столу, чтобы перечитать написанное вчера. Я подчинил писанию буквально все — ел только тогда, когда это становилось абсолютно необходимо, и ложился в постель только тогда, когда начинали слипаться глаза. Все прочее оставалось в полном небрежении, начатый ремонт откладывался на неопределенное будущее.
За окнами стояло безжалостно жаркое лето. Сад безобразно зарос, к тому же теперь земля в нем посерела и растрескалась, трава пожухла. Деревья погибали, а ручеек в дальнем конце сада пересох. При нечастых визитах в Уибли я слышал, как люди говорят о погоде. Жара перешла в самую настоящую засуху, фермерам приходилось забивать скот, воду отпускали по скудному рациону.