Часть 5 из 7 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Я не то чтобы все время, но урывками занимался этим все лето.
— Ничего ты подобного, Питер, не делал, да ты и сам это знаешь. Здесь же и конь не валялся. Эдвин сказал мне, о чем вы с ним договаривались. Он надеялся, что ты наведешь в доме порядок, а в результате здесь сейчас хуже, чем перед твоим приездом.
— Да? — возмутился я. — А что ты скажешь об этой комнате?
— Это самое грязное, запущенное место, какое тут только есть!
Я был уязвлен в самое сердце. Моя белая комната, средоточие всей моей жизни в этом доме! Комната, преобразившаяся в точном соответствии с моим замыслом, а потому ставшая основой всего, что я делаю. Ослепительная белизна свежевыкрашенных стен, упоительная шершавость тростниковых циновок под моими босыми ступнями, не успевший еще выветриться запах краски, который был особенно заметен по утрам, когда я спускался сюда из спальни. Белая комната неизменно давала мне новый заряд бодрости, она была заветным островком рассудка и здравости в моей безнадежно взбаламученной жизни. Теперь же Фелисити поставила все это под сомнение. Если взглянуть на комнату под тем углом, под каким, по всей видимости, взглянула она, то… в общем-то, да, я так и не собрался ее побелить. Половицы так и остались голыми и грязными, растрескавшаяся штукатурка сыпалась кусками, оконные рамы обильно поросли плесенью.
Но во всем этом была ее вина, не моя. Она все воспринимала неправильно. Созерцая свою белую комнату, я постиг, как следует создавать рукопись. Фелисити не умеет смотреть, ей доступна лишь зашоренная узость фактологической правды. Она не восприимчива к высшей истине, к стройной архитектонике вымысла и, уж конечно, не сможет понять истины класса и уровня тех, что содержатся в моей рукописи.
— Так где же здесь телефонная будка? В поселке?
— Да. А что ты скажешь Джеймсу?
— Я просто хочу сообщить ему, что добралась сюда в целости и сохранности. Эти выходные за детьми присматривает он — если, конечно, тебе это интересно.
— А сейчас что, выходные?
— Сегодня суббота. Ты что, и правда этого не знаешь?
— Я как-то не интересовался.
Фелисити допила кофе и отнесла чашку на кухню. Затем она взяла свою сумочку и прошла через мою белую комнату к наружной двери. Я услышал, как дверь открывается, однако Фелисити тут же вернулась.
— Я соображу чего-нибудь поесть. Чего бы ты хотел?
— Не знаю, думай сама.
Как только дверь за Фелисити закрылась, я поднял рукопись с пола и нашел страницу, закончить которую она мне помешала. Собственно говоря, там было напечатано всего две с половиной строчки, и белое пространство под ними зияло на меня укоризной. Я прочитал эти строчки, но не уловил их смысла. В процессе работы я осваивался с машинкой все лучше и лучше и теперь уже мог печатать почти с той же скоростью, с какой думал. Поэтому мой стиль был спонтанным и ничем не скованным, полностью зависел от моего сиюминутного настроения. Мало удивительного, что за время, пока Фелисити хозяйничала в доме, я потерял ход своей мысли.
Я прочитал две или три предыдущие страницы и сразу почувствовал себя более уверенно. Писательство сходно с нарезанием дорожки на граммофонной пластинке: мои мысли были зафиксированы на бумаге, и перечитать эти страницы было все равно, что проиграть пластинку и снова услышать свои мысли. Уже после нескольких абзацев я полностью вошел в ритм повествования.
Фелисити и ее нежданное вторжение были забыты, исчезли. Это было все равно, как снова найти свое истинное «я». С головой погрузившись в работу, я словно заново обрел свою целостность; в присутствии сестры, разговаривая с ней, я чувствовал себя ущербным, иррациональным, неуравновешенным.
Я отложил недопечатанную страницу в сторону, вставил в машинку чистый лист, быстро перепечатал те две с половиной строчки и собрался продолжать.
Однако продолжения не получилось, конец фразы снова повис в воздухе: «На мгновение место показалось мне знакомым, но когда я оглянулся…»
Когда я оглянулся на что?
Я еще раз перечитал предыдущую страницу, стараясь вслушиваться в свои мысли. Описываемая сцена была воссозданием моей заключительной ссоры с Грацией, однако при посредстве Сери и Джетры она обрела отстраненный характер. Теперь же все эти сдвиги реальности на время сбили меня с толку. В рукописи сцена имела характер даже и не спора, а скорее безысходного противоречия между тем, как два человека интерпретируют мир. Так что же я пытался сказать?
Я вспомнил реальную ссору. Мы стояли на углу Мэрилебоун-роуд и Бейкер-стрит. Накрапывал дождь. Ссора вспыхнула буквально на пустом месте, вроде бы из мелкого разногласия, сходить ли нам в кино или провести этот вечер в моей квартире, но в действительности напряжение нарастало уже несколько дней. Я замерз, я злился, я обращал ненормально большое внимание на шум машин, раз за разом срывавшихся с места на зеленый свет. Паб у станции метро уже открылся, но чтобы туда попасть, нужно было пересечь улицу по подземному переходу, а Грация страдала клаустрофобией. Шел дождь, мы начали кричать друг на друга. Я оставил ее на этом углу и больше никогда не увидел.
Так что же я думал делать с этой сценой? И ведь раньше, до появления Фелисити, я это знал; все в моем тексте свидетельствовало о его продуманном, заранее выстроенном характере.
Появление Фелисити было вдвойне неприятным, она не только сбила меня на полуфразе, но и заставила еще раз задуматься о постижении истины.
К примеру, она принесла новые сведения о Грации. Ну да, я, конечно же, знал, что Грация после ссоры перебрала снотворного, но это не было чем-то таким особо важным. За время нашего знакомства был уже случай, когда Грация после ссоры немного перебрала, но позднее она и сама говорила, что просто хотела привлечь к себе побольше внимания. Ну а в последний раз ее напарница по квартире не только не пустила меня дальше порога и облаяла почем зря, но еще и снизила, преуменьшила значение случившегося, скорее всего — ненамеренно. В бурном порыве антипатии, даже презрения ко мне она подала горькую информацию как нечто малосущественное, о чем я не должен беспокоиться; я же принял ее слова за чистую монету. А вполне ведь возможно, что Грация как раз лежала в больнице. Если верить Фелисити, ее тогда едва откачали.
Но правда, высшая правда состояла в том, что я намеренно увильнул от понимания фактов. Я не хотел их знать. А Фелисити меня заставила. То, что сделала Грация, было вполне серьезной попыткой самоубийства.
Я мог описать в своей рукописи Грацию, которая стремилась привлечь к себе внимание, но я не знал Грации, способной всерьез покуситься на свою жизнь.
А если Фелисити раскрыла мне глаза на черты в характере Грации, никогда мною прежде не замечавшиеся, не значит ли это, что я могу точно так же заблуждаться относительно многого другого? Я хочу рассказать правду, но так ли уж много я ее вижу?
Не так-то было все просто и с источником сведений, с самой Фелисити. Она занимала в моей жизни немаловажное место. Сегодня она по своему всегдашнему обычаю представила себя особой зрелой, умудренной, здравомыслящей, обладающей большим, чем у меня, жизненным опытом. Со времени, когда мы вместе с ней играли, она всегда старалась главенствовать надо мной, будь это в силу столь временного преимущества, как несколько больший рост или многознание, наигранное или настоящее, чуть более взрослой, более опытной личности. Фелисити постоянно претендовала на высшее по отношению ко мне положение. В то время как я оставался холостым и снимал квартиру за неимением собственной, у нее были и дом, и семья, и буржуазная респектабельность. Ее образ жизни был мне чужд, однако она ничуть не сомневалась, что я мечтаю о таком же, а так как все еще его не достиг, она имеет законное право относиться ко мне критически и высокомерно.
Вот и сегодня Фелисити вела себя в том же, давно мне опостылевшем ключе: заботливо и неодобрительно, проявляя полное непонимание не только меня, но и того, что я пытаюсь сделать со своей жизнью.
Вся эта ее жалкая фанаберия была здесь, в главе четвертой, занесенная на бумагу и тем, как мне думалось, надежно отринутая. Но Фелисити снова все испортила, и конец моей рукописи так и повис недописанным.
Она поставила под вопрос все, что я пытался сделать, неумолимым свидетельством чего были последние напечатанные мною слова. С еле начатой страницы на меня глядела незавершенная фраза: «… но когда я оглянулся…»
Но — что? Я напечатал «Сери так и стояла на том же месте» и тут же схватился за карандаш, которым вычеркивал неудачные пассажи. Это были совсем не те слова, какие мне требовались, пусть даже, словно в насмешку надо мной, именно их я прежде собирался напечатать. Теперь их мотивация безнадежно погибла, исчезла.
Я взял рукопись со стола и взвесил ее в руке. Приятная солидная пачка, свыше двухсот страниц машинописного текста, неоспоримое доказательство моего существования.
Неоспоримое? Но теперь на все, что я сделал, брошена тень сомнения. Я стремился к истине, но Фелисити заставила меня вспомнить, насколько призрачно это понятие. Одним уже тем, что не смогла увидеть мою белую комнату.
Ну а что, если кто-нибудь не поверит моей истине?
Фелисити уж точно не поверит, если я ни с того ни с сего покажу ей свою рукопись. А судя по тому, что она рассказала, скорее всего, и Грация помнит эти события совершенно иначе. А будь еще живы мои родители, их бы несомненно шокировало многое из того, что я рассказал о своем детстве.
Истина субъективна, но разве я утверждаю обратное? Эта рукопись есть не что иное, как честный рассказ о моей жизни. Я нимало не претендую на какую-нибудь оригинальность или многозначимость этой жизни. Для всех, кроме меня самого, в ней не было ничего необычного. Рукопись — это все, что я знаю о себе, все, что есть у меня в этом мире. Нет смысла спорить с нею и не соглашаться, потому что все описанные в ней события описаны так, как вижу их я и никто другой.
Я еще раз перечитал последнюю законченную страницу плюс все те же две с половиной строчки. Передо мной начинало смутно вырисовываться, что будет дальше. Грация в обличии Сери стояла на углу потому, что…
Наружная дверь громыхнула, словно ее не открыли за ручку, а вышибли ударом плеча; секунду спустя в комнату ввалилась Фелисити в обнимку с двумя большими, насквозь промокшими бумажными мешками.
— Я приготовлю обед, но потом ты сразу собирайся. Джеймс говорит, что лучше бы мы вернулись в Шеффилд прямо сегодня.
Вот и говори, что снаряд никогда не попадает в воронку от предыдущего; каким-то чудом Фелисити умудрилась дважды прервать меня на одном и том же месте.
Медленно и неохотно я вытащил из машинки лист, точно такой же, как в предыдущий раз, и положил его в самый низ рукописи.
Тем временем Фелисити суетилась на кухне. Повязав купленный в поселке передник, она перемыла грязную посуду и поставила жариться отбивные.
Пока мы ели, я молчал, словно это могло отгородить меня от драгоценной сестрицы со всеми ее планами, заботами и соображениями. Ее нормальность вторгалась в мою жизнь мутным потоком безумия, бреда.
Меня отмоют, накормят и оздоровят. Причиной всему стала смерть отца. Я сорвался. Не то чтобы слишком, по мнению Фелисити, но все же сорвался. Я утратил способность следить за собой, и поэтому этим займется она. Я увижу на ее примере, чего себя лишаю. По выходным мы будем устраивать набеги на Эдвинов коттедж (мы — это и я, и она, и Джеймс, и даже дети), будем орудовать швабрами и кистями, и мы с Джеймсом расчистим заросший сад, и буквально в считанные недели мы сделаем этот дом не только пригодным для жизни, но даже уютным, а затем пригласим Эдвина и Мардж приехать и полюбоваться. Когда я заметно оправлюсь, мы съездим в Лондон в том же составе, но, скорее всего, без детей, и мы навестим Грацию, и нас с ней оставят одних, чтобы мы сделали то, что нам нужно сделать, и мне не позволят сорваться вторично. Раза два в месяц я буду заезжать к ним в Шеффилд, и мы будем устраивать долгие прогулки по вересковым пустошам, а потом, вполне возможно, я даже съезжу за границу. Мне ведь понравилось в Греции, верно? Джеймс подыщет мне работу в Шеффилде — или в Лондоне, если уж мне так этого хочется, — и мы с Грацией будем счастливы, и поженимся, и у нас будут…
— Так о чем ты там говорила? — спросил я.
— Так ты слушал меня или не слушал?
— Смотри, а дождь-то совсем кончился.
— Ох, господи. С тобой просто невозможно.
Фелисити закурила сигарету. Я представлял себе, как табачный дым разносится по моей белой комнате и грязной желтизной оседает на свежевыбеленных стенах. Он просочится и в мою рукопись, выжелтит ее листы вечным напоминанием о внезапном, как катастрофа, появлении Фелисити.
Рукопись была подобна незавершенной музыкальной пьесе, факт незавершенности был даже важнее ее существования. Подобно доминантному септаккорду, она искала разрешения, финальной тонической гармонии.
Фелисити начала убирать со стола, складывая тарелки в кухонную раковину, я же, воспользовавшись моментом, взял свою рукопись и направился к лестнице.
— Ты пошел собираться?
— Нет, — сказал я, — я не поеду с тобой. Мне нужно докончить то, что я делаю.
Фелисити оставила посуду и вернулась в комнату. На ее руках висела пена от фирменного детергента.
— Питер, здесь уже не о чем спорить. Ты едешь со мной.
— У меня работа, я должен ее закончить.
— Да что же ты там такое пишешь?
— Я уже раз тебе говорил.
— Ну-ка дай посмотреть.
Фелисити требовательно протянула мокрую, сплошь в ошметках пены, руку, заставив меня еще крепче обнять свою рукопись.
— Этого никто никогда не увидит.
На этот раз сестрица отреагировала точно так, как я и ожидал: презрительно прищелкнула языком и резким движением вскинула голову. Что бы я там ни делал, все это ерунда, не стоящая даже обсуждения.
Я сидел на скомканном спальнике, прижимал к себе рукопись и чуть не плакал. Снизу доносились крики Фелисити: она обнаружила мои пустые бутылки и теперь в чем-то там меня обвиняла.
Никто и никогда не прочитает мою рукопись, ведь это самая личная в мире вещь, квинтэссенция меня. Я написал повесть, прикладывая массу усилий, чтобы сделать ее достойной чтения, но вся моя намеченная читательская аудитория состояла из одного лишь меня самого.
В конце концов я спустился вниз и увидел, что Фелисити аккуратно, ровными рядами, выстроила пустые бутылки прямо перед лестницей. Бутылок было так много, что я с трудом через них перешагнул. Фелисити меня ждала.
— Что это такое? — спросил я. — Зачем ты их сюда притащила?
— Нельзя же оставить их валяться в саду. Что ты тут делал, Питер? Пил не просыхая? Ведь так и до белой горячки недалеко.