Часть 1 из 13 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
* * *
Посвящается Биллу
3-й рыбак. Удивляет меня, хозяин, как это рыбы живут в море! ‹…›
1-й рыбак. Да так же, как и люди на земле. Богатый скупец подобен акуле: она, плескаясь, гонит перед собой целую ватагу мелкой рыбы, а затем и набивает себе ею полный рот и пожирает ее всю. Такие акулы встречаются, как я слыхал, и на земле; они все глотают, пока не спрячут в утробе и приход, и церковь, и колокольню, и колокола, словом – все[1].
Уильям Шекспир. Перикл
Любопытное переживание: чувствовать себя непризнанным источником общественного внимания, волоча при этом ноги по слякоти. Тогда сам себе кажешься привидением.
Сол Беллоу. Подарок от Гумбольдта
¦
За три месяца до того, как умер отец, я пристрастилась таскать из его дома вещи. Бродила по дому босиком и тихонько клала что-нибудь в карман. Так я унесла румяна, зубную пасту, две треснувшие чашки из голубого фарфора для полоскания пальцев, лак для ногтей, поношенные кожаные балетки и четыре старые белые наволочки, пожелтевшие, как старые зубы.
После каждой кражи я чувствовала удовлетворение. Обещала себе, что это последний раз. Но вскоре потребность взять что-нибудь овладевала мною вновь, подобно жажде.
Я на цыпочках прошла в комнату отца, стараясь не наступить на скрипучую половицу при входе. Раньше, когда он еще мог подниматься по лестнице, эта комната служила ему кабинетом, но теперь он в ней спал. Она была завалена книгами, письмами, пузырьками лекарств, стеклянными и деревянными яблоками, наградами, пачками бумаги. Еще там были гравюры Хасуи в рамках, изображавшие храмы в сумерках и на закате. Вдоль стены рядом с отцом протянулась полоса розоватого света.
Он полусидел на кровати, на нем были шорты. Его голые ноги были худы, как руки, и изогнуты, как у кузнечика.
– Привет, Лиз, – сказал он.
Рядом с ним стоял Сегью Ринпоче. Последнее время я часто заставала его, когда заходила. Это был низкорослый бразилец со сверкающими карими глазами и хриплым голосом – буддийский монах в коричневой рясе поверх круглого живота. Мы обращались к нему, используя только титул. Тибетские святые теперь рождаются и на Западе, в местах вроде Бразилии. Мне он не казался святым: в нем не было ни отрешенности, ни загадочности. Рядом с нами гудел насос черного мешка с питательной смесью, от которого тянулась трубка и исчезала где-то под одеялом, укрывавшим отца.
– Хорошо бы коснуться его ног, – сказал Ринпоче, заключив ступню отца в свои ладони. – Вот так.
Я не знала, должно было касание ног помочь отцу, или мне, или нам обоим.
– Хорошо, – ответила я и взялась за вторую ступню внутри толстого носка, хотя это и было странно. Я смотрела на лицо отца: когда оно морщилось от боли или гнева, было похоже, будто он собирался улыбнуться.
– Приятно, – сказал отец, закрыв глаза. Я посмотрела на тумбочку рядом с ним и на полки у стены напротив: я искала глазами вещицы, которые мне понравились бы, хотя знала, что не осмелюсь ничего украсть прямо у него перед носом.
Пока он спал, я ходила из комнаты в комнату в поисках чего-то, чего не знала сама. На диване в гостиной, сложив руки на коленях, ждала сиделка: не позовут ли ее? В доме было тихо, все звуки вязли в воздухе, белые кирпичные стены с ямками и неровностями напоминали подушки. Плиточный терракотовый пол холодил мне ноги, теплым, как мое тело, он был только там, где солнце нагрело его.
По пути на кухню, в туалете рядом с ванной комнатой, в шкафчике, где раньше лежала потрепанная «Бхагавадгита», я нашла дорогой спрей для лица с розовой водой. Сидя в темноте на унитазе за запертой дверью, я распылила его в воздухе и закрыла глаза. Он окутал меня туманной дымкой, прохладной и божественной, словно в лесу или в старой каменной церкви.
В шкафчике нашелся также серебристый тюбик геля для губ с кисточкой на одном конце и завинчивающимся механизмом для выдавливания на другом. Я не могла этого не взять. Сунула тюбик в карман, чтобы унести в однокомнатную квартирку в Гринвич-Виллидж, где жила со своим другом и где, я знала – настолько твердо, насколько я вообще когда-либо что-либо знала, – этот гель для губ сделает мою жизнь полной. Пока я старалась не столкнуться с экономкой, братом, сестрами и мачехой, которые могли поймать меня на воровстве или ранить отказом признавать меня, отвечать на мои приветствия, пока опрыскивала себя в темном туалете, чтобы почувствовать, что я не исчезаю, что в опадающей туманной дымке у меня снова есть очертания, – усилия, потраченные на визит к больному отцу, стали казаться непосильной ношей.
Весь прошедший год я приезжала к нему на выходные почти каждый месяц. Я уже не ждала великого воссоединения, как в кино, но все равно возвращалась.
В перерывах между визитами отец мерещился мне по всему Нью-Йорку. Я видела его в зале кинотеатра – изгиб шеи, переходящий в линию челюсти и скул, в точности как у него. Зимой, на пробежке по набережной Гудзона, я видела его сидящим на лавочке: он смотрел на пришвартованные лодки. По дороге на работу, из окна поезда я смотрела, как он идет по платформе сквозь толпу. Худощавые мужчины с оливковой кожей, тонкими запястьями, длинными пальцами и щетиной, которые под определенным углом выглядели точь-в-точь как отец. Каждый раз я с колотящимся сердцем подходила ближе, чтобы убедиться, хотя знала, что это никак не может быть он. Потому что он болен и лежит в постели у себя дома в Калифорнии.
До этого, в те годы, когда мы почти не разговаривали, мне повсеместно попадались его фотографии. При взгляде на них у меня возникало странное ощущение. Примерно как если вдруг замечаешь отражение в зеркале в другом конце комнаты и поначалу думаешь, что это кто-то незнакомый, а потом понимаешь, что это твое собственное лицо. Так и его изображение смотрело на меня отовсюду: с обложек газет и журналов, с экранов телевизоров – в каком бы городе я ни находилась. И я думала: «Это мой отец, и никто об этом не знает, но это правда».
Прежде чем попрощаться, я зашла в туалет, чтобы в последний раз подставить тело под мелкие капли розовой дымки. Это был натуральный спрей, что означало, что через несколько минут запах душистых роз сменится запахом болотной гнили, но в тот момент я этого не понимала.
Когда я вернулась в комнату отца, он пытался встать. Я смотрела, как одной рукой он подхватил ноги, повернул себя на девяносто градусов, отталкиваясь от изголовья другой, а потом обеими руками перекинул ноги через край кровати, чтобы они коснулись пола. Обнимая его, я чувствовала его позвонки и ребра. От него исходил затхлый запах: пот, кожа пахли лекарствами.
– Я скоро вернусь, – сказала я.
Мы отпустили друг друга, и я повернулась, чтобы уйти.
– Лиз.
– Да?
– Ты пахнешь туалетом.
Хиппи
¦
К тому времени, как мне исполнилось семь, мы с мамой успели переехать тринадцать раз.
Мы снимали жилье неофициально: то поселялись в свободной комнате у друзей, то снимали угол у основного съемщика. Последнее место, где мы жили, перестало быть пригодным для обитания, когда кто-то без предупреждения продал холодильник. На следующий день мама позвонила отцу с просьбой давать больше денег, и он увеличил ежемесячную денежную поддержку на 200 долларов. Мы снова переехали, на этот раз в квартиру на первом этаже маленького здания позади дома на Чаннинг-авеню в Пало-Алто – первое жилье, которое мама сняла на свое имя. Наше новое обиталище было только для нас.
Темно-коричневый дом, позади которого находилась наша квартира, был в американском ремесленном стиле, с пыльными зарослями плюща вместо лужайки и двумя согнутыми кустарниковыми дубами, почти касающимися земли. Паутина, протянувшаяся между плющом и деревьями, притягивала пыльцу и сверкала белизной в лучах солнца. С улицы не видно было, что позади дома находится здание с квартирами.
До этого мы жили в городках неподалеку: Менло-Парке, Лос-Альтосе, Портола-Вэлли, – но именно Пало-Алто мы впоследствии стали называть домом.
Земля здесь была черной, жирной, душистой, и под камнями я находила красных жучков, червей розового или пепельного цвета, длинных сороконожек и мокриц с серым панцирем, которые сворачивались в клубок, когда я трогала их пальцем. Воздух пах эвкалиптом, нагретой солнцем грязью, влагой и скошенной травой. Железнодорожные пути делят город на две половины; рядом с ними находится Стэнфордский университет с его длинным овальным газоном и золоченой часовней в конце усаженной пальмами дороги.
В день, когда мы переехали, мама поставила у нового дома машину и мы перенесли все наши вещи: кухонные принадлежности, матрас, письменный стол, кресло-качалку, лампы, книги.
– Поэтому кочевники так ничего и не создали, – занося в дом коробку, сказала она, всклокоченная, руки перепачканы белой грунтовкой для холста. – Они так часто переходят с место на место, что не успевают построить что-нибудь, что осталось бы после них.
В гостиной была раздвижная стеклянная дверь, которая вела на небольшую веранду. За верандой тянулась полоса сухой травы и чертополоха, рос чахлый дуб и такое же чахлое фиговое дерево, а за всем этим – дебри бамбука, от которого, по маминым словам, очень трудно избавиться, если он пустит корни.
Когда мы покончили с разгрузкой, она встала, уперев руки в боки, и мы вместе оглядели комнату – даже со всеми нашими вещами она казалась пустой.
На следующий день она позвонила отцу на работу и попросила о помощи.
– Сейчас приедет Элейн на фургоне: мы собираемся к твоему отцу забрать диван, – сказала мать несколько дней спустя.
Отец жил в Саратоге, рядом с Монте-Серено, в получасе езды от нас. Я никогда раньше не бывала у него дома и не слышала о городе, где он жил. Я и видела-то его всего пару раз.
Мама сказала, что когда она позвонила, отец предложил отдать нам лишний диван. Она не сомневалась: если мы не заберем диван как можно скорее, отец его просто выкинет или предложение перестанет действовать. И как знать, когда нам снова удастся воспользоваться фургоном Элейн?
Я ходила в первый класс вместе с детьми-близнецами Элейн, братом и сестрой. Элейн была старше матери. Она не собирала волосы, и свободно лежавшие пряди ее волнистых черных волос при определенном освещении создавали вокруг ее головы подобие гало. Мама была юной, чувствительной и сияющей, без мужа, дома, семьи – всего того, что было у Элейн. Вместо этого у нее была я, а у меня было две задачи: первая – защищать ее, чтобы она могла защитить меня, и вторая – воспитать и ошлифовать ее, чтобы она могла справиться с миром, как шлифуют наждачной бумагой поверхность, чтобы краска лучше ложилась.
– Налево или направо? – все время спрашивала Элейн. Она спешила: у нее была запись к врачу. У мамы дислексия, но она всегда настаивала, что не пользуется картами совсем не по этой причине, а потому что карты, по ее словам, были внутри нее, и она могла найти дорогу в любое место, где когда-либо бывала, даже если для этого приходилось пару раз не туда свернуть. Но часто выходило так, что мы сбивались с пути.
– Налево, – сказала она. – Нет, направо. Погоди. Да, налево.
Элейн это слегка раздражало, но мама и не думала извиняться. Она вела себя так, будто спасаемый находится в равном положении с теми, кто его спасает.
Солнце плело кружевные узоры на моих ногах. Воздух был влажный и плотный, пряные запахи лавра и земли щекотали мне нос.
Холмы в городках вокруг Пало-Алто появились из-за колебаний земной коры, там, где терлись друг о друга края литосферных плит.
– Мы как раз на слабом месте, где они встречаются, – сказала мама. – Если прямо сейчас случится землетрясение, мы провалимся.
Мы нашли правильный поворот, а потом подъездную аллею, утыкавшуюся в лужайку. Яркая трава с тонкими побегами казалась такой мягкой, что хотелось пройти по ней босиком. Дом был деревянный, с двускатной крышей – темной черепицей над белыми стенами. Солнечные лучи разбивались о высокие окна. Подобные дома я рисовала в тетрадке.
Перейти к странице: