Часть 4 из 13 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Не хочу такой жизни, – всхлипнула она. – Хочу уйти. Я так устала жить. Твою маааааать! – взвыла она. Как сирена. Я закрыла уши. – Сволочь! Дрянь! Дрянь! – вопила она, уставившись в лобовое стекло. Как будто оно так разозлило ее.
Мне было четыре, я сидела рядом с ней, пристегнутая двумя ремнями (это было до того, как детям запретили сидеть впереди). Мне казалось, что в проезжавших мимо машинах царит мир, и я мечтала очутиться в одной из них. Если бы только мама снова стала такой, как до того, как днем. Казалось, в ней уживаются два человека, которые никак не могут соединиться. И когда она кричала в ту ночь, как рассказала она позже, она понимала – хоть и не могла остановиться, – что я уже достаточно большая, чтобы запомнить это.
– У меня ничего нет, – твердила она. – Жизнь – дерьмо. Дерьмо! – она задыхалась. – Я больше не хочу жить! Гребаная жизнь. Ненавиииижу! – ее голос охрип от крика, будто гравия насыпали в горло. – Чертова жизнь.
Вскрикивая, мама давила на педаль, отчего машина рвала вперед, цепляя колесами отсыпку дороги, брызги дождя разлетались, как слюна. Словно она хотела сделать мотор воплощением своего голоса.
– Гребаный Time! Гребаный сукин сын!
«Сукин сын» было резче, чем просто «сука», с жалом на конце. Оно вонзилось мне в живот. Мама издала бессловесный вопль, тряхнула головой, разметав волосы, оскалилась и хлопнула ладонью по приборной панели, отчего я подскочила.
– Что? – заорала она на меня, потому что я двинулась. – Чтооо?
Я замерла, превратилась в приведение застывшей на переднем сидении девочки.
Неожиданно она так круто свернула, что мне показалось, будто мы сейчас слетим с дороги и умрем. Но там был съезд.
Она подъехала к обочине, ударила по тормозам и, уронив голову на сложенные руки, разрыдалась. Ее спина тряслась. Мамина печаль поглотила меня, я не могла сбежать, не могла ее утешить. Через несколько минут она поехала дальше и вскоре свернула на другую дорогу. Она по-прежнему плакала, но уже не навзрыд, и в какой-то момент я послала что-то вроде молитвы стеклянному глазку, круглой вмятине на стекле, куда ударила галька, – я просила последить за дорогой вместо меня, а потом заснула.
Посреди шума и безнадежности я чувствовала на себе чей-то спокойный благосклонный взгляд, хотя знала, что мы одни в этом дождливом аду, в подскакивающей машине. Словно кто-то добрый, кто любил нас, но не мог вмешаться, смотрел с заднего сидения. Этот кто-то не мог прекратить этого, не мог помочь – мог только наблюдать и подмечать. Теперь я думаю: что если это была взрослая я, призрачный образ, приглядывающий за нами с мамой в той машине?
На следующее утро наш сосед-пчеловод надел шелестящий белый костюм, к которому крепились перчатки, и шляпу, к которой была пришита сетка. Пчелы жили в ящике из реек на крошечном заднем дворе. Мы смотрели во двор из кухни – пристройки к задней стене одноэтажного дома. Пчеловод махнул мне рукой, подзывая подойти и посмотреть.
– Нечего бояться, – сказал он.
– У нее аллергия на пчел, – ответила мама. Однажды я наступила на пчелу, у меня раздулась ступня, и я не могла ходить неделю.
– Мои пчелы всем довольны, – сказал он. – Они не жалят, – произнося эти слова, он снял шляпу, и мы видели его лицо. – Это пчелы, которые делают мед, они дружелюбные.
– Но сам-то ты в костюме, – ответила мама. – А она в шортах. У нее нет никакой защиты.
– Это потому что мне нужно залезть к ним и забрать мед. Иначе я бы оделся, как ты. Они не хотят тебя жалить, – обратился он ко мне. – Знаешь, что происходит, когда они жалят? Они погибают, – он остановился и продолжил. – Зачем им отдавать жизнь, чтобы тебя ранить, когда они всем довольны и ты их не обижаешь?
– Уверен? – снова спросила мама. Что-то в его словах и всем происходящем было неправильно. Но что мы понимали в пчелах?
– Да, – ответил он, надевая шляпу. Я никогда не видела улея вблизи.
– Ну хорошо… – протянула мама. Пчеловод так и не убедил ее до конца.
Я подошла к нему и посмотрела на копошащуюся бархатную массу. Пчелы походили на поблескивающий коричневый ковер. Некоторые взлетали, покачиваясь, как крошечные воздушные шарики с крыльями. Одна села мне на щеку и стала ползать кругами. Я не знала, что кружение было чем-то вроде подготовительного танца. Я попыталась ее смахнуть, но она вцепилась в щеку и ужалила.
Я побежала обратно к маме, та затащила меня на кухню. Через открытое окно до пчеловода долетел ее голос.
– О чем ты только думал?! – орала она на него, распахивая дверцы шкафчиков в поисках соды, которую намеревалась смешать с водой в миске, чтобы получилась паста. – Совсем с ума сошел!
Она присела возле меня на корточки, вытащила жало щипчиками и кончиками пальцев нанесла пасту на раздувавшуюся щеку.
– Что за идиот, – бормотала она. – В полном снаряжении. И говорит девчонке, что это безопасно!
Когда у нас бывали деньги, мы ездили в Draeger’s Market, большой магазин, где за прилавком высилась стена духовых шкафов, а внутри, за прозрачным стеклом медленно поворачивалось мясо. Пахло сладкой землей и паром. Яркие белые тушки сырых кур, присыпанные оранжевыми специями, легко было отличить от приготовленных, с тугой коричневой кожицей. Мама взяла талон с номером.
– Половинку курицы-гриль, пожалуйста, – попросила она, когда подошел наш черед. Продавец разрезал курицу пополам прибором, похожим на садовые ножницы, под аппетитный хруст ребрышек. Потом он опустил зажаренный кусок в белый пакет с серебристыми полосками по краям.
Мы вернулись в машину, она положила пакет на ручной тормоз между нами, открыла пакет, с силой потянув за края, и мы принялись за курицу – мы ели ее руками, вокруг запотевали стекла.
Когда все было съедено, она смяла в комок пакет с костями, вытерла салфеткой мои жирные пальцы и стала разглядывать мою ладонь. Там, где ладони сгибались, тянулись борозды, словно русло пересохшей реки, на которое смотришь с большой высоты. Не существует двух людей с одинаковыми линиями, объясняла она мне, но у всех похожие узоры.
Она наклонила мою ладонь так, чтобы на борозды падал свет.
– Боже, – произнесла она, поморщившись.
– Что? – спрашивала я.
– Просто… все не очень хорошо. Линии обрываются, – она смотрела, будто пораженная страшным горем. Она отстранялась, уходила в себя. Раз за разом этот ритуал повторялся в разных вариациях, по мере того как я росла, добавлялись новые детали, но каждый раз, будто в первый, она совершала одну и ту же ошибку.
– Что это значит? – у меня в животе, в груди поднималась паника.
– Никогда такого не видела. Линия жизни, вот эта, изогнутая – прерывается, на ней пузыри.
– А что не так с пузырями?
– Это означает разрывы, травмы, – сказала она. – Прости.
Я знала, что она извиняется не за мою ладонь, а за мою жизнь. За то, как та началась, хотя я этого и не помнила. За то, как тяжело нам было. Наверное, она думала, что я не знала, какой должна быть настоящая семья. Но однажды, как раз в то время, она услышала, как я презрительно сказала мальчику в ботинках-лодках, не по размеру, за которым гонялась на детской площадке: «А у тебя даже отца нет».
– А это что за линия? – спрашивала я, показывая на ту, что начиналась под мизинцем.
– Линия сердца, – отвечала она. – Тоже нехорошая.
И на меня накатывала печаль, хотя мгновением раньше мы были веселы и счастливы.
– А эта? – последняя, прямо посередине, отходившая от линии жизни. Поначалу толще и четче, чем остальные, – о, надежда! – но потом и она истончалась, расщепляясь, словно веточка.
– Подожди, – произнесла она, вдруг просияв. – Это у тебя левая рука?
Из-за дислексии она все время их путала.
– Да, – сказала я.
– Отлично. Левая обозначает то, что дано от рождения. Теперь посмотрим на правую.
Я дала ей вторую руку, и она внимательно ее разглядывала, проводя пальцем по линиям, поворачивая, чтобы было лучше видно. Кожа блестела от куриного жира.
– На этой руке показано, как ты распорядишься своей жизнью, – рассказала мама. – И она выглядит куда лучше.
Откуда она знала? Может, научилась гадать по руке в Индии.
В Индии люди не пользуются левой рукой в обществе, говорила она. Для всех ритуалов предназначена правая. Это потому, что они обходятся без туалетной бумаги – для этого есть левая рука, которую они после моют. Меня это приводило в ужас.
– Если я когда-нибудь поеду в Индию, – заявляла я, когда разговор заходил об этой стране, – обязательно возьму с собой рулон бумаги.
Мама иногда рассказывала одну из своих индийских историй – о поездке в Аллахабад на фестиваль Кумбха-Мела, который проводился раз в двенадцать лет и в том году состоялся у слияния рек Ганг и Ямуна. Там собралась огромная толпа. На парапете в отдалении сидел какой-то святой, он благословлял апельсины и бросал их в толпу.
– Он был так далеко, что казалось, будто он ростом с палец, – сказала она.
Апельсины до нее не долетали, сказала она, но вот он бросил один апельсин, и она поняла, что тот летит прямо на нее, и – бам! – он ударил ее прямо в грудь, прямо в сердце; на мгновение она перестала дышать.
Как только он отскочил, на него накинулись стоявшие рядом люди, рассказывала она, поэтому апельсин ей не достался. Но я знала, что это означало: в ней, в нас есть что-то особенное, ведь освященный апельсин, пролетев так далеко, ударил в сердце именно ее.
– Знаешь, – сказала она, – когда я рожала тебя, ты вылетела, как ракета, – она часто рассказывала об этом, но я не перебивала, как будто слышала в первый раз. – Я ходила на эти занятия по подготовке к родам, где все говорили, что нужно тужиться, но когда дошло до дела, ты выскочила так быстро, что я не смогла бы тебя остановить.
Мне нравилась эта история, потому что в отличие от других детей меня не пришлось выталкивать, я сэкономила маме усилия, и это кое-что говорило обо мне.
Все это: линии на ладони, апельсин, история моего рождения – означало, что когда я вырасту, я стану отличной взрослой.
– Когда я буду взрослой, ты будешь старой, – говорила я. Я представляла свое взросление как продвижение по линии жизни: чем старше я становлюсь, тем ниже обозначающая меня точка на ней.
Мы ходили в сетевую кофейню за углом, и продавец угощал мою маму кофе, а потом мы садились на нагретую солнцем скамейку на улице. По краю площади напротив кофейни тянулся двойной ряд сикоморов, стриженных почти до самого ствола, отчего они напоминали детские игрушки: короткие веточки с толстыми шарами на концах. В воздухе пахло корой деревьев.
– Вот такой? – шамкала мама, будто у нее нет зубов, ковыляя, как старушка с тростью. Потом выпрямлялась. – Солнце, я только на двадцать четыре года тебя старше. Когда ты вырастешь, я буду еще молодой.
Я говорила: «Мм», – как будто соглашаясь. Но все ее слова, все ее объяснения не имели значения. Я представляла, что мы сидим на противоположных концах качелей-весов: когда одна расцветала – набиралась сил, или становилась счастливой, или обретала почву под ногами, – другая тускнела. Я все еще буду молодой, а она станет старой. Будет пахнуть застоявшейся водой в вазе, старыми людьми. А я буду свежей, зеленой, и буду благоухать только что срезанными ветвями.
¦
В середине учебного года я поступила в подготовительный класс государственной школы в Пало-Алто. До этого я ходила в другую школу, но мама решила, что в классе слишком много мальчиков, поэтому меня перевели. В первый день помощница учительницы вывела меня во двор, поставила у стены и сделала полароидный снимок, который повесила на доске рядом с фотографиями других учеников, подписав внизу мое имя. На нем я как-то по-дурацки обхватила рукой голову, потому что в тот момент решила, что буду здорово смотреться на фоне других учеников, снятых перед голубой занавеской. Мой снимок выглядел кустарным, был весь пропитан светом. Мне казалось, он говорит не только о том, что я позже других перешла в эту школу, но и о том, что мои очертания были подвижны, что они вот-вот должны были раствориться на солнце.
У нашей высокой, полной учительницы Пэт был певучий голос, она надевала босоножки на носки, носила джинсовые юбки длиной по лодыжку, футболки, свисавшие с ее пышной груди, и очки на веревке. На переменах мы играли в комнате рядом с классом в деревянных джунглях – среди соединенных мостками и перекладинами гимнастических снарядов. Висевшую между двух деревянных платформ канатную сетку, хихикая, называли постелью. Я представляла себе, что там нужно извиваться всем телом и замирать, извиваться и замирать. Было в этом что-то мерзкое. Вскоре после перехода в новую школу я упала в нее, и пока выбиралась оттуда, все вокруг орали: «Вей-ся! Вей-ся!»
В подготовительном классе делали упор на чтение, но я не умела читать. За каждую прочитанную книжку ученикам давали маленького плюшевого медведя.