Часть 9 из 13 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Заявляется сюда и увозит тебя, – продолжала мама, – ты прелесть, а меня она осуждает. Хотя это благодаря мне, моим усилиям ты такая замечательная.
– Мне она нравится, – сказала я.
– Знаешь, она тоже не идеальна. И она не все время счастлива. Она поверхностная.
– Тебе нужно вырезать купоны, – сказала я.
– Ни за что, – ответила она. – Я не такая. И не хочу такой становиться, никогда.
С того дня мама больше не ждала со мной приезда Дебби – утром выходного дня, на заасфальтированном круге у гаража.
¦
Как-то в выходные родители моей школьной подружки Даниэлы повели нас с ней на концерт. На мне были белые толстые шерстяные колготки. В середине представления мне захотелось в туалет, но выйти было нельзя. Я сопротивлялась, сколько могла, но наконец, не в силах больше держаться, надула в штаны. (К моему облегчению, когда зажегся свет, по ним было незаметно, что они мокрые.)
Во время антракта я попыталась спустить колготки в унитаз. Они намокли, распухли, скрутились и застряли в сливе. Когда я вышла из кабинки, очередь в туалет растянулась и начиналась уже в коридоре. Следующая по очереди женщина направилась прямо к кабинке, из которой я вышла.
– Возможно, вам стоит воспользоваться другой, – сказала я ей, тщательно артикулируя, как будто мы были заговорщиками. – Там в унитазе детские колготки.
Женщина бросила на меня удивленный взгляд, и я поняла, что выдала себя, только когда покинула уборную.
После концерта мама отвела нас с Даниэлой в пиццерию «Эпплвуд», и возвращаясь к машине, мы с подружкой по очереди крутили маминой холщовой сумкой на длинной ручке, чертя над тротуаром размашистые круги. Была очередь Даниэлы. Мама носила в сумке ножик, нужный ей для художественных проектов, и он, должно быть, провалился на самое дно, потерял чехол и проткнул ткань. Нож прошел повыше моего запястья и оставил глубокий порез. Позже он превратился в вертикальный шрам в форме буквы «I» длиной в пару сантиметров; он был не лишен привлекательности, и я к нему привыкла. Поначалу Даниэла чувствовала себя настолько виноватой, что едва могла смотреть на мою руку. Но годы спустя она стала показывать на него и восклицать: «Я оставила на тебе свою подпись!» Будто я была ее произведением.
Иногда мама мимоходом рассказывала о том, что делала или не делала ее мать, Вирджиния: не брала ее в кафе за тортом, не вступалась за нее в школе, не приносила перекусить в постель, когда ей хотелось есть, – в общем, все рассказы сводились к тому, что ее мать не баловала ее тем, что в собственном детстве мне нравилось больше всего.
– Когда я была маленькой, – рассказывала мама, – она заметила у меня талант к рисованию, пошла и купила моей сестре Линде мольберт и большой набор красок. А потом запретила мне к ним прикасаться.
Мне хотелось больше таких историй, историй о жестокости Вирджинии, но в основном она рассказывала о том, что ее мать великолепно готовила, развешивала по кухне толстую, нарезанную вручную лапшу сушиться, как носки, и покупала только пуховые одеяла еще до того, как их стали использовать все. Однажды зимой, в день, когда шел снег, Вирджиния выглянула в окно, увидела двух ярко-красных кардиналов на ветке, решила купить себе красные туфли – и купила. Через Вирджинию мы были связаны родством с покойным Бранчем Рики, братом ее деда и руководителем бейсбольного клуба «Бруклин Доджерс», человеком, который помог Джеки Робинсону попасть в Главную лигу бейсбола. Мама дала понять, как важно защищать Вирджинию, еще до того как я узнала, от чего мы ее защищали.
– Первое мое воспоминание: я младенцем лежу в кроватке, оглядываюсь и замечаю, какая жалкая у меня комната, – рассказывала она. – Как будто явилась из места, где было гораздо лучше.
В ее рассказах о детстве она представала порой беззащитной, а порой очень сильной. Суровой зимой в Огайо ее заставляли ходить в школу в юбках и тонком пальто; ей хватило предприимчивости и воли, чтобы собрать фишки из коробок с хлопьями, обменять их на бинокль и после бродить в одиночестве на рассвете, наблюдая за птицами. Теперь ей хотелось чего-то лучшего, чем то, что ей когда-либо довелось испытать, чего-то изысканного, что она могла представить, но никогда не видела и не пробовала, – для нас обеих.
¦
Мы с мамой отправились на прогулку среди заросших холмов заповедника к семинарии Мэрикнолл, где жили отошедшие от дел священники-миссионеры. Мы шли по широкой грунтовой дороге. Воздух вобрал запахи трав и крапивы, напоминавшие о благовониях и банном мыле. Громко стрекотали насекомые и вдруг резко умолкали, все сразу, будто падало давление, и воцарялась тишина, пустота в воздухе, а потом снова, постепенно нарастая, поднимался стрекот. Стояла змеиная погода. В такую змеи выползают на дороги понежиться на солнце.
– В Индии я видела детеныша кобры, – сказала мама. – Он поднялся и раздул капюшон, перегородив дорогу, – она изобразила гортанное шипение. – Они хуже всего. Они еще не знают своей силы, выпускают весь яд сразу.
Слушая мамины истории, я не представляла ее. Я видела все происходящее ее глазами, как будто это я была в Индии с детенышем кобры.
На склоне холма над нами рос зеленый кактус с ярко-красным плодом.
– Опунция, – сказала мама. – Мне как раз хотелось попробовать.
И она полезла на холм, вызвав небольшой пыльный оползень.
– Мам, не надо, – попросила я.
– Я рада, что ты не моя мать, – ответила она.
– Давай потом, – попросила я.
– Да ладно тебе, Лиза. Я всегда хотела попробовать.
– Там колючки, – сказала я.
– Я не со вчерашним дождем родилась, – ответила она, продолжая лезть вверх. Она повторяла эту фразу, когда я вела себя, как всезнайка. А дождь бы как раз пригодился: стояла засуха, самая сильная за последние годы. Нельзя было смывать, сходив по-маленькому. Склоны холмов пожелтели, сухая трава хрустела под ногами.
Мама забралась чуть выше кактуса и нагнулась к нему. Растение казалось не настоящим, а фантастическим, словно составленным из пластиковых частей, как кукла.
– Красный – знак опасности в природе, – сказала она, нагнувшись к ярко-красному плоду. – Он предупреждает: «Я ядовитый, не ешь меня».
Она обернула руку низом футболки, втянула живот, нагнулась, схватилась за плод и потянула. Он не оторвался так легко, как она ожидала.
Она принялась вращать его.
– Волокнистый, – крякнула она. – Не отходит.
Я хотела, чтобы она перестала: она вела себя как сумасшедшая, я ее ненавидела. Я все знала. Была полна предчувствий. Вокруг шипела трава.
Наконец плод оторвался, и мама спустилась с ним вниз, туда, где стояла я.
– Давай возьмем его домой и сварим, – предложила я.
– Я хочу съесть сейчас, – ответила она. – Если только получится содрать шкуру.
Используя футболку, чтобы защитить руку, она сняла кожицу и, стараясь не касаться ее, осторожно откусила мякоть сердцевины.
– М-м-м… вкусно. Интересный вкус. Хочешь?
– Нет, спасибо, – ответила я.
По дороге домой она принялась стонать.
– Мое горло, – сказала она. – Больно глотать.
Остановившись на светофоре, она привстала, разинула рот и стала разглядывать его в зеркале заднего вида. Несмотря на мою решимость не жалеть ее, я была в ужасе.
– А я говорила тебе подождать, – сказала я.
– Я знаю. Не могу говорить, Лиза, слишком больно, – должно быть, ей в горло впились тонюсенькие, прозрачные колючки с кожицы плода.
Когда мы вернулись домой, горло саднило. Она пошла достать одежду из сушилки и обнаружила, что из-за неосторожности ее любимая кофта из ангорской шерсти села.
– Черт, – сказала она. Кофта застегивалась на ряд жемчужных пуговиц. – Можешь забрать себе.
Мягкий трикотаж, цветочный узор на розовом поле – она пришлась мне как раз в пору, чуть ниже пупка и с рукавами до запястий, будто была связана для меня.
Следующие несколько дней перед очередной прогулкой с Дебби я старалась не носить севшую кофту: мне казалось, будто с ней я забрала что-то у мамы, будто это частица удачи, покинувшая ее и перешедшая ко мне.
Несколько дней спустя я зашла в мамину комнату и застала ее бросавшей три мелкие монетки на ковер рядом с книгой, ручкой и листком бумаги и заглядывавшей в Книгу перемен. Она сидела в углу, не включая свет. Был еще день, но в комнате стоял полумрак. Она согнулась, опершись локтем о колено и подперев лоб ладонью. Пряди волос, заправленные за ухо, падали на лицо.
– Что случилось? – спросила я.
– Я лишилась молодости.
Она снова бросила монетки, взглянула, начертила на бумаге какие-то линии, столбики которых покрывали почти весь лист, – тонкие, как лапки насекомых, – и зашелестела страницами небольшой книги.
– Но она у тебя была, – возразила я.
– Тебе хорошо, – сказала она. – Ты катаешься по городу и веселишься с Дебби. А у меня никого нет.
– Ты можешь пойти с нами, – ответила я, хотя знала: это не то, чего ей хотелось бы.
– Я хочу своих друзей, свою жизнь, – на слове «жизнь» она бросила монетки еще раз. Мы с ней не могли быть счастливы одновременно. Ее жажда жизни, веселья, опунции для меня была сигналом опасности. Я черпала счастье из ее ресурсов, мы как будто перетягивали канат. Когда длинный конец был у нее, мне ничего не оставалось, когда у меня – она сникала. Как будто душевных сил, богатства целого мира не хватало на нас обеих сразу.
– У тебя есть друзья, – сказала я.
Эти слова заставили ее всхлипнуть.
– У меня нет мужчины, мужа, парня, отношений. Ничего.
Воздух в комнате застыл.