Часть 10 из 20 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Чудесно, – словно про себя, сказал Смоки. – Как это называется, когда что-то происходит под открытым небом?
– Al fresco?[6]
– Точно?
– Думаю, да.
– Ты счастлива?
– Думаю, да.
– И я счастлив.
Когда женился Франц Маус, он со своей невестой (как ее звали-то?) пошел в фотостудию, расположенную в цокольном этаже. Там к официальным изображениям супружеской пары фотограф добавил несколько дурашливых снимков с собственной бутафорией: привязал к ноге Франца изготовленный из папье-маше шар на цепи, а невесту уговорил замахнуться на жениха скалкой. Смоки подумал, что о супружеской жизни ему известно не более этого, и громко рассмеялся.
– Чего это ты? – поинтересовалась Элис.
– У тебя есть скалка?
– Ты имеешь в виду – для раскатывания теста? У Ма, наверное, есть.
– Ну, тогда все в порядке.
Смоки тихонько хихикал: его буквально распирало от смеха, который поднимался откуда-то из диафрагмы, как в бокале шампанского из невидимой точки бегут к поверхности крошечные пузырьки. Дейли Элис тоже заразилась от него хохотом. Ма стояла над ними, уперев руки в бока, и укоризненно качала головой. Фисгармония – или что там был за инструмент – зазвучала вновь и мгновенно их утихомирила, будто кто-то положил на разгоряченный лоб прохладную ладонь или чей-то голос внезапно заговорил о давно минувших печалях; Смоки никогда не слышал подобной музыки, она захватила его, или, скорее, он сам ухватился за нее, словно скользившая по шелку рука зацепилась за нежную ткань ногтями. Это был «отпуск», или Рецессионал (последнее песнопение перед концом службы: Смоки не мог понять, откуда он взял это слово), но обращен он был не к нему и не к его невесте, а явно ко всем остальным. Ма, глубоко вздохнув, тотчас же умолкла; затих и весь остров; она подняла корзинку для пикника, жестом остановила Смоки, который с великой неохотой привстал, чтобы ей помочь, расцеловала их обоих и, улыбаясь, ушла. Люди со всего острова спускались к реке; слышались смех и отдаленные выкрики. На берегу Смоки увидел хорошенькую Сару Пинк, которой помогали взойти на лодку в форме лебедя; остальные ожидали своей очереди, стоя в сторонке: кое-кто все еще с бокалом, а у одного через плечо висела гитара; Руди Флад размахивал зеленой бутылью. Музыка и надвигавшийся вечер вносили в оживленное отбытие гостей смутную печаль, словно те, кто покидал сейчас Счастливые Острова ради мест куда менее счастливых, до последнего момента не в состоянии были осознать постигшую их утрату.
Смоки косо поставил в траву свой наполовину опустевший бокал и, чувствуя себя сотворенным из музыки с головы до пят, уткнулся головой в колени Элис. Краем глаза он случайно увидел, как двоюродная бабушка Клауд беседует у озера с двумя людьми, которые показались ему знакомыми, но в первый момент он никак не мог вспомнить, где их видел, хотя и был крайне удивлен их присутствием здесь. Мужчина, раскуривая трубку, по-рыбьи округлил рот и помог жене забраться в гребную шлюпку.
Мардж и Джефф Джуниперы.
Смоки заглянул в безмятежно-умиротворенное лицо Дейли Элис, недоумевая, почему все сегодняшние тайны, которые становились все запутанней, вызывают в нем все меньшее желание их расследовать.
– То, что делает нас счастливыми, – сказал он, – делает нас мудрыми.
Дейли Элис улыбнулась и кивнула, да и кто мог с этим поспорить: старые истины и несут в себе настоящую правду.
Софи отстала от родителей, когда они шли рука об руку по тропинке через затихающий лес, спокойно беседуя о событиях минувшего дня, как обычно делают родители, если их старшая дочь только что вышла замуж. Она свернула на тропинку, которая сперва робко, а затем уверенно повела обратно. Пока Софи шла, начали сгущаться сумерки, хотя казалось, что темнота не опускается, а, наоборот, поднимается снизу, от земли, заливая чернотой бархатистый испод густых папоротников. День ускользал прямо из рук Софи: постепенно они становились почти неразличимыми; тьма отняла жизнь, а потом и свет у букетика цветов, который она, сама не зная зачем, все еще несла с собой. Но она чувствовала, что голова ее как бы плывет над поднимавшейся темнотой, пока тропинка, по которой она шла, не слилась с темнотой и Софи, вдохнув вечернюю прохладу, не окунулась во мглу по самую макушку. Далее вечер добрался до невидимых птиц, приглушив поодиночке участников неистовой перепалки, и в воздухе повисло полное шепотков безмолвие. Хотя небо еще голубело почти как днем, но тропинка исчезла из-под ног Софи, и она начала спотыкаться. Появился первый светлячок, словно заступил на пост. Сделав шаг вперед, Софи согнула ногу в колене и за каблук стянула правую туфлю, перескочила на босую ногу, стянула левую и, не особенно раздумывая, поставила их на камень в надежде, что роса не испортит атласную ткань.
Софи старалась не спешить, но сердце, против ее воли, рвалось из груди. Ежевичные кусты умоляли ее кружевное платье остаться с ними, и она тоже хотела его снять, но не решилась. Тропинка рассекала лес неясно-темным туннелем, где мелькали светлячки, а впереди виднелась, точно выгравированная, голубовато-зеленая линия горизонта с бледным мазком облака. Совершенно неожиданно (как это всегда бывает) показалась верхушка далекого дома, который, по мере приближения к нему, все более отодвигался из-за наползавшего тумана. Софи пошла по лесному туннелю навстречу вечеру еще медленнее, чувствуя, как смешок щекочет ей горло.
Когда Софи приблизилась к острову, то ощутила, что ее Как-то сопровождают: совершенной новостью для нее это не являлось, однако острое осознание чьего-то присутствия заставило Софи встрепенуться, словно она была покрыта меховой шкурой, которая затрещала после того, как по ней провели щеткой.
Остров, собственно, не был островом – вернее, был не совсем островом. Вытянутый в форме оброненной слезы, длинной оконечностью он вдавался в поток, питавший озеро. Подойдя к тому месту, где поток, обогнув оконечность слезинки, узкой журчавшей струей вливался в озеро, Софи без труда перебралась через него, перепрыгивая с камня на камень; их омывала бежавшая вода, образуя как бы водяные подушки, к которым ей хотелось приложиться пылавшей щекой.
Софи ступила на остров, где в отдалении стоял бельведер, повернутый к ней другой стороной.
Да, теперь они окружали Софи толпами, и цель их – не могла не думать Софи – была той же, что и у нее: узнать, увидеть, убедиться. Но причины у них наверняка были другими. Собственные причины она не смогла бы назвать; вероятно, их причины тоже нельзя было обозначить словами, но ей слышалось – без сомнения, только журчание потока да шум крови в ушах – множество голосов, которые не говорят ничего. Осторожно, крадучись, Софи обошла вокруг бельведера, прислушиваясь к внятному человеческому голосу: это был голос Элис, но Софи слышала не то, что говорила сестра. Донесся смех, и Софи подумалось: она знает, что должен выразить этот смех. Зачем же она пришла? В груди у Софи росла и давила на нее темная, слепая, страшная сила, будто там воздвигалась чудовищной тяжести стена, но она продолжала идти, пока не подошла к холодной каменной скамье на возвышении, огражденном глянцевитым кустарником; возле нее она беззвучно опустилась на колени.
Погас последний зеленоватый отсвет заката. Павильон, казалось, только и дожидался того, чтобы почти полная луна всплыла над деревьями и пролила на подернутую рябью поверхность озера свет, который просочится меж колоннами и упадет на супружескую пару.
Дейли Элис повесила свое белое платье на ветку, и легкий ветерок, подувший после заката, время от времени шевелил рукава и подол; видя это краем глаза, Смоки думал, будто около павильона, где они расположились, прячется еще кто-то. Темнота была неполной: небо потемнело еще не до конца, мелькали светлячки; бутоны цветов, казалось, не отражали свет, а сами испускали нежное диковинное свечение. Рядом, на подушках, он скорее чувствовал, чем видел ее протяженную географию.
– Я и в самом деле крайне неискушен, – проговорил Смоки. – И очень во многом.
– Неискушен? – с притворным удивлением воскликнула Дейли Элис (притворным потому, что благодаря именно этой неискушенности он сейчас оказался здесь с ней, а она рядом с ним). – Действуешь ты вполне искушенно. – Дейли Элис рассмеялась, вслед за ней рассмеялся и Смоки: вот этот смех и услышала Софи. – Бесстыдник.
– Да, и стыда во мне мало. По той же причине, я думаю. Никто никогда не говорил мне, чего следует стыдиться. Чего надо бояться – так этому учить не приходится. Но я с этим справился. – Благодаря тебе, мог бы он добавить. – Я вел уединенную жизнь.
– Я тоже.
Если Дейли Элис, по ее словам, вела уединенную жизнь, значит, подумал Смоки, о его собственной такого сказать нельзя. Если она жила замкнуто, то у него, наоборот, было все на виду.
– У меня никогда не было детства… такого, как у тебя. Ребенком, в сущности, я и не был. То есть маленьким-то я был, но ребенком… нет, никогда.
– Что ж, располагай моим детством как своим. Если, конечно, ты не против.
– Спасибо. – Ну конечно же, он был ничуть не против: ему хотелось владеть ее детством целиком, не упустить ни единой минуточки. – Спасибо тебе.
Луна поднялась выше, и в ее неожиданно ярком свете Смоки видел, как Дейли Элис тоже встала, потянулась, будто после тяжелой работы, и прислонилась к колонне, рассеянно себя поглаживая и всматриваясь в темные древесные кущи на противоположном берегу озера. Ее длинное мускулистое тело серебрилось в полумраке и казалось почти бесплотным, хотя нет, в действительности это было далеко не так: Смоки все еще слегка вздрагивал от ощущения его тяжести. Дейли Элис, вытянув руку, прижала ее к груди и обхватила себя за плечо. Упираясь одной ногой в пол и согнув другую, резко откинулась назад; при этом симметричные округлости ее ягодиц утвердились прочно и неоспоримо, подобно доказанной теореме. Смоки воспринимал ее движения с напряженной отчетливостью: он словно бы не вбирал их всеми своими чувствами, но они сами вливались в него беспрерывной чередой.
– Самое первое мое воспоминание, – проговорила Дейли Элис, будто передавая в рассрочку предложенный ею дар или же думая о чем-то совершенно постороннем (но Смоки благодарно принимал и это), – самое первое мое воспоминание – лицо в окне. Стояла ночь, летняя. Окно было распахнуто настежь. Лицо – круглое, желтое, как луна, – сверкало. Оно широко улыбалось, а глаза проникали внутрь меня с величайшим интересом. Помню, я засмеялась, хотя в лице и было что-то зловещее, но улыбка меня рассмешила. Затем на подоконнике появились руки, и этот лунный лик – вернее, его владелец – попытался влезть в окно. Я даже не успела испугаться: мне слышался смех, и я смеялась в ответ. Как раз в это время в комнату вошел папа; я на мгновение отвернулась, а когда взглянула снова, лицо уже исчезло. Позднее я напомнила папе об этом случае, но он сказал, что в окне я видела не лицо, а луну, а вместо рук, цеплявшихся за подоконник, – занавески, которые шевелил ветерок, а потом, когда я снова взглянула на окно, на луну набежало облако.
– Возможно.
– Но это увидел он, а не я.
– Я и говорю, возможно…
– А чье детство, – спросила Дейли Элис, повернувшись к Смоки, – тебе бы хотелось иметь? – Ее волосы пылали под лунным светом, а голубовато-матовое лицо казалось пугающе чужим.
– Твое. И сейчас.
– Сейчас?
– Иди сюда.
Дейли Элис засмеялась и коленями опустилась на подушки рядом со Смоки. Ее тело казалось прохладным от лунного света, но это было ее тело, и только ее.
Софи видела, как они слились воедино. Она с необычайной отчетливостью чувствовала состояния сестры, которые нарастали и исчезали в ней от близости Смоки, хотя ничего подобного, как знала Софи, Дейли Элис раньше не испытывала. Она ясно видела, что? заставляет карие глаза ее сестры становиться бессмысленными и отрешенными или вдруг вспыхивать светом; она видела все. Дейли Элис как будто была сделана из темного стекла, сквозь которое мало что удавалось разглядеть, но теперь, поднесенная к яркому светильнику любви Смоки, стала прозрачной насквозь, и ничто в ней не могло укрыться от глаз сестры. Софи слышала, как они обмениваются обрывками немногих фраз, подсказками, ликующими вскриками: каждое слово звенело, будто хрустальный колокольчик. Дыхание у сестер было на двоих одно, и всякий раз, как оно учащалось, Элис охватывала предельная ясность. Странный способ обладания: Софи не могла разобрать, какие чувства овладевали ее отчаянно бьющимся сердцем – боль, смелость, стыд или что-то еще. Она знала, что никакая сила не заставила бы ее отвести глаза, а если бы даже она отвернулась, то видела бы все происходящее даже отчетливей.
Однако все это время Софи спала.
Это была разновидность сна (она знала все наперечет, только не могла приискать названия ни одной), во время которого веки, кажется, становятся прозрачными, и сквозь них видишь то, что видел перед тем, как закрыть глаза. То же самое, но не совсем. Еще до того, как закрыть глаза, Софи знала или просто чувствовала, что вокруг собрались и другие, чтобы тоже подглядывать за брачной ночью. Теперь, во сне, эти другие существовали реально: они заглядывали ей через плечо и поверх головы, хитроумно подкрадывались поближе к павильону, поднимали крохотных детей над ветками миртов, чтобы те увидели это чудо. Они повисали в воздухе на трепещущих крыльях, и эти крылья трепетали от такого же восторга, за каким наблюдали их обладатели. Их возня не мешала Софи; они были заинтересованы столь же сильно, как и она, хотя и совсем иным: покуда она отважно погружалась в пучины, без всякой уверенности, что ее не захлестнут встречные валы изумления, страсти, стыда, перехватывающей дыхание любви, – те, другие вокруг нее (она знала), побуждали, весело ободряя, молодоженов к одному и только к одному – рождению Потомства.
Неуклюжий жук с треском пролетел мимо ее уха, и Софи проснулась.
Все живые существа вокруг нее были смутными подобиями тех, что она видела во сне: жужжащие комары и мерцающие светлячки, далекий козодой, летучие мыши, гоняющиеся за добычей на резиновых крыльях.
В отдалении, залитый луной, загадочно белел павильон. Софи показалось, что временами она различает что-то похожее на движения тел. Но не доносилось ни звука, нельзя было даже угадать, что и где могло бы шевельнуться. Затишье полное.
Почему это ранило ее больнее того, чему она была свидетелем во сне?
Оставленность. Софи чувствовала себя принесенной в жертву, и сейчас, когда не могла видеть Дейли Элис и Смоки, даже острее, чем когда спала, и так же была не уверена, переживет ли это.
Ревность: пробуждающаяся ревность. Хотя нет, не то. Она никогда не ощущала себя собственницей – владелицей хотя бы булавки; и кроме того, ревнуют, если отберут что-то принадлежащее тебе. И не предательство: ведь она знала обо всем с самого начала (и теперь знала даже больше того, чем когда-либо они узнают, что она знает); ведь предать может только лицемер, лжец.
Зависть. Но к кому – к Элис, к Смоки или к ним обоим?
Софи не могла сказать. Она только чувствовала, что пылает от страдания и любви одновременно, словно вместо еды проглотила раскаленные угли.
Софи ушла так же тихо, как пришла, и мириады других вслед за ней – вероятно, еще бесшумнее.
Поток, питавший озеро, довольно долго бежал по каменистому руслу, как по ступенькам лестницы, вытекая из обширного бассейна, созданного высоким водопадом в глубине леса.
Копья лунного света пронзали шелковистую гладь пруда и разбивались на сотни искорок в его глубине. На воде лежали звезды, и рябь, расходясь дугою от пенного водопада, колыхала их. Так это виделось бы каждому, кто стоял у кромки пруда. Огромной белой форели, дремавшей в воде, все представлялось иначе.
Дремавшей? Да, рыбы спят, хотя и не плачут; их самое острое чувство – паника; самое печальное – горечь сожаления. Они спят с широко открытыми глазами, и холодные сны возникают на зеленовато-черной толще воды. Дедушке Форели казалось, что с приливами и отливами сна знакомая география проточной воды то закрывается, то открывается перед ним; когда ставни закрывались, он видел внутреннее убранство пруда. Обычно рыбам снится та же вода, в которой они плавают наяву, но Дедушка Форель видел совсем иное. В грезах его не было ничего схожего с потоком, но перед лишенными глаз веками так настойчиво стояли напоминания о подводной обители, что само его бытие стало гадательным. Сонные сомнения сменялись при каждом движении жабр.
Предположим, ты рыба. Лучшего места для жизни не сыщешь. Водопад непрерывно обновляет воду, так что дышать в ней – одно удовольствие. Будто (сравнение уместно, если ты не дышишь водой) горнее, свежее, омытое ветром дуновение альпийских лугов. Весьма любезно и предусмотрительно с их стороны так позаботиться о нем, если, предположим, они действительно думают о чьем-либо счастье и удобстве. Здесь нет хищников и почти нет конкурентов, поскольку (хотя откуда, предположительно, рыбам об этом знать?) выше находится усеянное камнями мелководье, а значит, никто столь же большой, как и он, не проникнет в пруд, чтобы оспорить бесконечный поток жуков, которые падают с нависавших над водой густо переплетенных ветвей. В самом деле, все основательно продумано, если только предположить, что кто-то об этом вообще думал.
И все-таки (предположим, что он не своей волей плавает здесь) сколь ужасна, хоть и заслуженна, кара, сколь горько изгнание. Заключенный в жидкое стекло, лишенный дыхания, неужели ему вечно суждено торкаться взад и вперед, хватая комаров? Рыба, предположим, грезит о таком ястве в счастливейших снах. Но если предположить, что ты не рыба, – к чему тогда память о бесконечном умножении капелек горькой крови?
Делаем следующий шаг (предполагая, что рыба может шагать): предположим, что все это – Повесть. Пускай он кажется рыбой, которая по-настоящему довольна жизнью или привыкла к ней помимо воли, но рано или поздно в радужные глубины заглянет прекрасная девушка и скажет слова, великой ценой вырванные из рук зловещих хранителей тайн, и тогда он с плеском рванется из удушливой воды – ноги бьются, королевская мантия мокра насквозь – и станет пред ней, тяжело дыша: он снова прежний, проклятие снято, злая фея рыдает с досады. Стоило подумать об этом, и в воде перед ним внезапно возникла картина, цветная гравюра: рыба в нахлобученном парике, в пальто с высоко поднятым воротником, держит под мышкой огромное письмо, разевает рот. В воздухе. Его жабры раздулись (откуда взялось это жуткое видение?), и он тут же проснулся; ставни распахнулись. Всего лишь сон. Какое-то время он благодарно не строил никаких предположений, а думал только о простой воде, которую пронзает луна.
Конечно (створы опять начали сдвигаться), можно вообразить, что и сам он – один из них, сам – хранитель секретов, мастер заклятий, зловещий манипулятор; вечный разум колдуна, хитро заключенный в рыбье тело. Вечный: предположим, что это так: разумеется, он жил вечно или почти вечно, дожил до теперешнего времени (если предположить (погружаемся глубже), что это время – теперешнее); он не умер, отмерив век, положенный рыбе или даже принцу. Ему кажется, что он протягивается назад (или вперед?) без начала (или конца?), и уже не в силах припомнить, лежат ли в будущем великие повести, над которыми он неустанно размышляет (предполагая, что знает их), или они погребены в былом. Предположим, что именно так хранятся секреты, и помнятся древние повести, и творятся нерушимые заклятья…
Нет. Они знают. Они не предполагают. Он думает: как они уверенны и спокойны, как невыразима красота их правдивых лиц и задающих работу рук, крепких, как рыболовный крючок, засевший глубоко в глотке. Он так же несведущ, как малек; не знает ничего; и не хочет знать – не хочет спрашивать их, даже если предположить (внутреннее окно бесшумно распахивается), что они ответят: в самом ли деле однажды ночью, в августе, один молодой человек… Он стоит на скалах, что вздымают голые уступы в губительный воздух. Юношу поразила метаморфоза, как молния некогда – этот пруд. Наверное, он поплатился за оскорбление, у вас свои резоны, поймите меня правильно, я тут совсем ни при чем. Предположим только, что этот молодой человек воображает воспоминание, воображает свое единственное и последнее воспоминание (остальное, все остальное – только предположения): ужасный удушливый вздох на смертельном безводье, плавятся руки и ноги, он бьется в воздухе (воздухе!) и наконец – падает с ужасным облегчением в холодную, сладкую воду, где и будет пребывать – обречен пребывать вечно.
Предположим, он не может вспомнить, почему это случилось: только предполагает во сне, что так всё и было.
Чем он так вас уязвил?
Или же Повести потребовался посредник, некий maquereau,[7] а он просто подвернулся под руку?
Отчего я не могу припомнить мой грех?
Но Дедушка Форель уже крепко спит, а наяву ничего подобного предположить бы не мог. Все створы закрыты перед его открытыми глазами, всё вокруг – вода, и вода вдали. Дедушке Форели снится, будто он отправился на рыбалку.
V