Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 30 из 47 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Свою квартиру они должны были, оплатив ремонт, сдать государству, как и паспорта, как и всю прошлую жизнь – навсегда, на свалку. Денег на всё про всё катастрофически не хватало, зарплаты таяли. Люди в подобных случаях продавали мебель, хрусталь, какие-то семейные драгоценности. У Гуревичей ничего подобного не имелось. Выяснилось, что его родители предпочитали (хо-хо!) духовные ценности. Немного поддерживала папина библиотека (всё тот же Пушкин) – её по частям сносили в букинистический. Но в один из этих дней в дверь позвонили, и Катя открыла. Потом этот рассказ она всегда начинала так: «Открываю дверь, на пороге стоит Чудо…» Как странен этот средний род применительно к одной из самых привлекательных женщин, думал Гуревич, выслушивая в первый вечер возбуждённый рассказ жены. Потому что в дверях квартиры Гуревичей стояла… Эсфирь Бенционовна Могилевская. Она была в хорошей фазе и, переступив порог квартиры и прикрыв за собою дверь, негромко объяснила, что, услышав об отъезде семьи Гуревичей, решила их навестить. «Да ты что! – восклицала Катя. – Совершенно нормальная благородная дама в умопомрачительном сером итальянском плаще, в сапожках моей мечты и в темно-сером костюме джерси. Я таких и во сне не видала! В ушах гранаты, на шее – гранаты, на пальцах – обалденные старинные гранатовые перстни!!!» Эти перстни (изумительной красоты алый баварский гранат!) Катя заметила, когда Эсфирь, небрежно щёлкнув замком сумочки, достала и выложила на кухонный стол толстенную пачку сотенных. Рядом с буханкой бородинского хлеба они выглядели как дикая инсталляция художника-модерниста. Катя слова выговорить не могла. Она поверить не могла, что перед ней та самая психованная баба, ради которой её муж примерял посреди ночи кастрюлю на голове собственной жены; та самая чокнутая баба, чьи драгоценности Катя шутки ради когда-то на себя нацепила! Эта непринуждённая стать, грациозное достоинство в каждом жесте, прекрасно поставленная речь… Какое счастье, что Гуревича дома не оказалось! С него бы сталось не взять эти деньги, пустив семью под откос! Вечером он бегал перед Катей по комнате, воздевая руки, запуская их в волосы и восклицая: – Как ты могла?! Как ты посмела?! У моей пациентки?! Я немедленно еду вернуть эту взятку!!! – Я написала ей расписку! – в отчаянии крикнула Катя (грамотный ход, сказала бы мама, грамотный ход «крепенькой девчушки»). – Расписку написала, понятно, Гуревич, идиот ты конченый? Дала расписку, что мы одолжили и вернём… Частями присылать будем на протяжении трёх… нет, пяти… семи лет! Можешь ты, наконец, успокоиться, дуралей? Между прочим, нечто такое Катя действительно пробормотала, не отводя взгляда от увесистой пачки денег на столе. Мол, спасибо, мы отдадим, обязательно отдадим, как только встанем там на ноги. Эсфирь Бенционовна накрыла её руку мягкой тёплой рукой, улыбнулась и своим неподражаемым грудным, но и грустным голосом проговорила: «Вздор, Катерина. Не желаю слышать. Это всё вздор, мусор, жалкие бумажки. Вот вы владеете настоящим золотом. Берегите Семёна Марковича…» Поднялась и ушла. И сидела-то минут десять только. Потрясающая женщина! А Катя опустилась на стул и часа полтора, как в гипнозе, смотрела на пачку денег, не в силах приступить к пересчёту; сидела, отщипывая от буханки бородинского кусочки хлеба и нервно их жуя… Гуревич совсем притих… Он не мешал Кате покупать идиотские скатерти, простыни, какие-то пижамы или кожаные куртки, но надоел ей до чёртиков своими унылыми сентенциями о том, что эмиграция – это трагедия, а не морской круиз и не прогулки при луне, – почитай, Катя, хороших русских поэтов. Катя раздражённо отвечала, что при луне гуляют только лунатики, а ещё пациенты Гуревича, ряды которых он пополнит, если она, Катя, не увезёт его из этого бардака и кошмара. За далью даль, думал Гуревич; за бардаком и кошмаром всегда маячат другие кошмар и бардак. Это вечная карусель в том парке аттракционов, в котором мы обречены развлекаться всю жизнь; это вечные лодки-качели, из которых невозможно выбраться, даже если тебя тянет блевать на всех и на всё вокруг… Он был весьма недалёк от истины. Часть четвёртая. Лимонное деревце во дворе Девяностый год двадцатого столетия… Спустя треть века в самой цифре этой, во всём том времени ему чудилось нечто лысое, уродливое и истощённое; большеголовое, на тонкой ножке. И безысходное, как стылая тоска. Миллион народу встал на крыло и перелетел в другой ареал обитания. Такое случается в природе с птицами, животными или насекомыми; с людьми это происходит в периоды мировых катаклизмов и общественных потрясений… Или по воле какой-то непостижимой силы. В апокалиптической стае, заполонившей небеса, неслась в неизвестное и семья Гуревичей. В Беэр-Шеву их принесло в самый канун Судного дня. Через ушлого маклера Славика, который в стране ошивался аж четыре месяца и потому знал тут, по его словам, «всё буквально-досконально», сняли двухкомнатную квартиру в районе странноватой застройки: окрестные дома, похожие на коробки из-под обуви, но глиняные на вид, стояли на хлипких столбах и непонятно как держались: Гуревич сразу решил, что в них даже входить опасно, а уж когда тряханёт (он прочитал брошюру о местных перспективах на землетрясение и был серьёзно впечатлен), все мы будем погребены под горой обломков. Славик энергично пресёк попытки Гуревичей отвертеться от данного монплезира и «посмотреть хоть что-то ещё получше». – Шо смотреть, шо ещё вам смотреть?! – весело и задиристо кричал он, и видно было, что сам чёрт ему не брат, а о человеках уж и разговору нет. – Ленинский шалаш?! Это я могу устроить. А раскинуть мозгами и понять, шо вас таких милльён припёрло и каждому надо «шо-та получше!»? Вы тут имеете шикарную квартиру: дверь есть? Окно выглянуть? Унитаз настоящий, журчит – шо вам ещё?! Ну, район религиозный, да, ну, эфиопы здесь живут. А эфиопы вам – не люди? – Нет, что вы, люди, конечно! – торопливо заверил его Гуревич. Обвинение в ксенофобии он всегда считал самым оскорбительным. – Мы согласны… …но после подписания договора на коленке у Славика и передачи ему денег всё же спросил, ибо просто в голове не укладывалось: почему – эфиопы, откуда эфиопы? Разве Эфиопия не в Африке? – А здесь, по-твоему, – шо? – удивился Славик и заржал: – Здесь, братан, такая Африка, шо ты скоро сам на пальму полезешь. С тем и сняли эту первую квартиру. Тем же вечером стояли рядышком у окна, взявшись за руки, и таращились на то, как по улице плавно и торжественно шествуют куда-то вдаль чернокожие семьи: все – в белых одеяниях, как тени в преисподней; все почему-то в домашних тапочках или резиновых калошах. Время от времени чей-то задушенный вопль пропарывал густой пустынный воздух середины сентября.
– Гуревич… – задумчиво проговорила Катя (она не плакала, и это было ещё страшнее), – помнишь те два рояля с инфарктом? Он вспомнил… История давняя была и диковатая, произошла в бытность его работы на скорой. Вызов как-то поступил с Васильевского, с Третьей линии. Странно обречённый женский голос прошептал в трубку: «У нас инфаркт…». «Что значит – у нас?» – пробурчал Гуревич, садясь в машину. Он вошёл в прихожую квартиры в старом петербургском доме и отшатнулся: обнявшись, вернее, вцепившись друг в друга, словно боясь свалиться, перед ним качались мужчина и женщина, оба коричневые, а лиц не разглядеть… – Где здесь свет? – в замешательстве спросил Гуревич. – Я ничего не вижу… Что… что с вами? – У нас инфаркт! – твёрдо, в отчаянии повторила женщина. Самое дикое, что у них и белки глаз были коричневыми, с каким-то странным волнисто-древесным рисунком. Гуревич отослал фельдшера Леню в машину и твёрдо пообещал хранить медицинскую тайну. Эта пожилая пара много лет работала на фабрике «Красный Октябрь», бывшей Беккера, на Итальянской. Она – технологом по материалам, он – настройщиком. Вся жизнь, вся жизнь там… – Новую морилку получили, из ГДР… – бормотал муж, нервно облизывая коричневые губы коричневым языком. – Понимаете, выглядела в точности как шоколадный ликёр, и бутылка такая завлекательная, а запах вообще божественный… И кондитерский вкус! Мы сначала только лизнули, в шутку, – вкусно! – ну а потом по стакану налили – попробовать, у нас вчера юбилей совместной жизни, сорок годков… Они стояли перед ним – два пожилых рояля, приятно выкрашенных под тёмный орех. – Вы нас должны увезти? – мужественно спросил мужчина. – Составить бумагу? Хищение государственного имущества? Переливание крови? Мы ко всему готовы… Никуда он их, конечно, не увёз. Жизнь и так становилась безумной, незачем усугублять. Хотя, конечно, проще было отвезти их в больницу: капельница – это долго, на час, а вызовов полно, и диспетчер торопит. Опять же, две истории писать, тоже морока… Но никуда он их не отвёз. Поставил физраствор плюс мочегонное для диуреза. Чаю попил, заодно выслушал очередную богатую ленинградскую судьбу, с блокадой в центре души и памяти. Он любил бывать в таких домах, где желтоватые обои, старая деревянная вешалка с загрустившим на ней осенним пальто, мутное стекло старых рюмочек в буфете, пальмы в кадушках… Когда, провожая его к дверям, женщина спросила – что же с ними теперь будет, – Гуревич, не задумываясь, отпустил им все грехи. Он чувствовал себя святым угодником великой скорой церкви. «Пройдёт, – сказал, – постепенно поменяете окрас с ореха на сосну, потом на берёзу…» Во дворе, перед тем как сесть в машину, поднял голову к их окнам: из-за синей тяжёлой шторы ему благодарно махали две коричневых руки. Теперь сам Гуревич стоял с женой у окна, за которым шли и шли куда-то вдаль группы людей, выкрашенных под тёмный орех… «Мы два рояля… – думал он, – у нас инфаркт…» Картины за окном напоминали коридоры и палаты столь поспешно покинутой им родной психиатрической больницы № 6. * * * Ничего, пообмялись, пообвыклись! Это по первому разу впечатление убойное. Потом уже начинаешь понемногу врубаться, что к чему. Во-первых, Судный день. Думаете, зря он вошёл в культуру и эпос многих народов мира – хотя изобретение, понятно, еврейское? Это день такой покаянный, такая тягомотная интермедия, добросовестно поставленная и оформленная подходящими костюмами и декорациями: тут тебе и белые одежды, типа «помыслы наши чисты перед Тобой», и сиротская обувка, не кожаная ни в коем случае, на радость Обществу защиты животных; и смирение, и трепет перед гневливостью и худым приговором вселенского Главрежа. А музыкальное сопровождение, пронзительный визг и хрип бараньего рога, шофара то есть, уже не пугает, не дёргает тебя немедля звонить в полицию с воплем: «тут кого-то убивают!». Нет, ты уже понимаешь: покаялся – год свободен; встал, отряхнулся – пошёл перегонять свои стада, ибо изначально мы – народ скотоводческий. А эта пионерская зорька в бараний рог – всего лишь пустынный антураж, традиция с глубокой пастушьей древности, атавизм такой, – как, впрочем, и «эфиопы», тоже странные еврейские рояли, потемневшие в тон окружающей среде. Всё это с течением времени перестаёт быть истошным и диким, культурный шок ослабевает, и панорама лиц, деталей и житейский обиход постепенно въедаются в тебя, в твои дни и ночи, в твой быт и в твои праздники, пусть ты и не молишься, как накрученный, пусть бога поминаешь примерно в том ключе, в каком его поминала продавщица Тося в отделе прибалтийского трикотажа. Въедается в тебя вся эта камарилья, как тот же климат – хамсин дурманный или сухая жарь; как пыльная взвесь пустырей, голубая кромка Иорданских гор или морская даль – ребристая, как стиральная доска бабушки Розы. И неважно, что пастушьи стада уплыли в тысячелетия, а вместо них вокруг зеркалят небоскрёбы хай-тека. Глянешь в чье-то загорелое лицо, всмотришься в глаза под выгоревшими бровями и думаешь: Игорь Петрович, а что вы делали у себя в Харькове все эти минувшие века? * * * В Израиль к тому времени перебрались двое-трое бывших сокурсников Гуревича, в их числе – Илюша Гонтбухер. С Илюшей они были знакомы с детства по линии гинекологической: их мамы много лет отработали бок о бок в соседних кабинетах женской консультации № 18 и были даже немного схожи суровым нравом и отрывистой манерой выражать свои мысли. Однажды в детстве они вчетвером провели совместное оздоровительное лето в Друскениках. Тощие бледные мальчики, Сеня с Илюшей, терпеливо поджидали мам в трикотажном отделе местного универмага, пока те закупали качественные рейтузы под руководством продавщицы Тоси. «Та божечки, – причитала Тося, – шо той жызни! Не жмитесь, дамы, берите рейтузы впрок, пока я добрая на трикотаж!» Так вот, Илюша с мамой бросили якорь в старом городе Беэр-Шевы. Они снимали домик, вернее, сарай-пристройку в полторы комнаты с выходом во двор. Сам дворик крошечный, с банную шайку, зато с лимонным деревом, которое плодоносило круглогодично и круглосуточно: лимонный рай под тугой парусиной синего неба. Илюша загнивал в этом раю в глубокой депрессии: он завалил аттестационный экзамен по первому кругу и теперь готовился ко второму. Сидел перед открытым окном, зубрил учебник; на столе лежали старые советские конспекты, новенький русско-ивритский словарь и стояла бутылка коньяка, из которой Илюша доливал себе в стакан, приподнимался, протягивал руку в окно, срывал лимон с дерева, разрезал его надвое и закусывал с перекошенным от кислятины лицом. Из ресторана, где он мыл посуду за пять шекелей в час, его турнули, не заплатив ни гроша. «Кстати, – обронил Илюша, едва Гуревич переступил порог: «грош» на иврите так и будет: «груш». Нет у меня за душой ни груши, ни яблока. Зато вот, лимоны есть. Присаживайся, странник, и зубы вонзай». Гуревич явился с познавательным визитом и угодил в самый разгар Илюшиного скандала с мамой. Вернее, скандалила мама, сын вяло огрызался. Не было у него сил даже говорить в полный голос.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!