Часть 28 из 34 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Молокосос не терял времени даром. Где он только не побывал, немало разнюхал о родных Мартина и сфотографировал лавку Хиггинботема, а перед ней-хозяина, Бернарда Хиггинботема собственной персоной. Сей джентльмен был изображен как рассудительный, исполненный достоинства коммерсант, которого глубоко возмущают социалистические взгляды шурина, а сам шурин, по его определению, бездельник и лодырь, не желает устраиваться на работу, когда ему предлагают, и наверняка угодит за решетку. Было взято интервью и у Германа Шмидта, мужа Мэриан. Он назвал Мартина паршивой овцой их семейства и решительно отрекся от него. «Он пытался тянуть с меня денежки, но я живо его отвадил, – сказал Шмидт репортеру. – Знает, бездельник, что у нас ему не поживиться. От человека, который не хочет работать, хорошего не жди, можете мне поверить».
На этот раз Мартин не на шутку обозлился. Бриссендена все это только забавляло, но его уговоры не утешали Мартина, который понимал, что предстоит трудное объяснение с Руфью. Ну, а ее папаша, несомненно, в восторге и уж постарается извлечь из случившегося все, что можно, чтобы расстроить помолвку. Как постарался мистер Морз, Мартину пришлось узнать очень скоро. Послеобеденная почта принесла письмо от Руфи. Предчувствуя беду, Мартин вскрыл письмо и прочел тут же, возле двери, едва получив. Читая, он машинально полез в карман за табаком и бумагой, как бывало, пока он не бросил курить. Он не сознавал, что карман пуст, не сознавал даже, чего ищет.
Письмо было очень спокойное. Никаких следов гнева. Но в каждой строчке, с начала и до конца, чувствовалось, что Руфь оскорблена и разочарована. Он обманул ее ожидания. Она надеялась, что он одолеет свою ребяческую необузданность, сумеет оценить ее любовь к нему и научится жить, как подобает серьезному и порядочному человеку. А теперь ее родители решительно потребовали, чтобы она порвала с ним. Она не может не признать, что у родителей есть для этого все основания. Они с Мартином не пара и не могут быть счастливы друг с другом. Все это было ошибкой с самого начала. Лишь об одном пожалела она в письме, и это больно задело Мартина. «Если бы только Вы поступили на службу и попробовали себя на каком-нибудь поприще, – писала она. – Но этого просто не могло быть. Слишком сумасбродной, беспорядочной была прежде вся Ваша жизнь. Я понимаю, это не Ваша вина. Вы могли поступать только в соответствии со своим характером и воспитанием. И потому не виню Вас, Мартин. Пожалуйста, помните об этом. Просто мы совершили ошибку. Мои родители были правы, мы не созданы друг для друга, и следует радоваться, что это выяснилось не слишком поздно… Не пытайтесь увидеться со мной, – писала под конец Руфь. – Встреча была бы трудна и для нас обоих, и для мамы. Я чувствую, что и так доставила ей слишком много мучений и тревоги. Мне понадобится, много времени, чтобы искупить свою вину».
Мартин внимательно, с начала до конца перечитал письмо и сел писать ответ. Он коротко пересказал свое выступление на собрании социалистов и подчеркнул, что оно было прямой противоположностью речам, которые приписала ему газета. А конец письма был страстной мольбой влюбленного, взывающего к любимой. «Прошу тебя, ответь, – писал он, – .и напиши лишь об одном. Ты меня любишь? Только на этот единственный вопрос я жду ответа».
Но ни завтра, ни через день ответа не было. «Запоздавший» лежал нетронутый на столе, а под столом с каждым днем росла гора возвращенных рукописей. Впервые богатырский сон Мартина нарушила бессонница, и долгими ночами он без сна ворочался с боку на бок. Трижды звонил он у двери Морзов, и служанка, открывавшая дверь, трижды не впускала его. Бриссенден лежал больной у себя в гостинице, не в силах выйти, и хотя Мартин часто навещал его, но не хотел беспокоить своими неприятностями.
А неприятностей было хоть отбавляй. Последствий выходки молокососа-репортера оказалось еще больше, чем предвидел Мартин. Бакалейщик-португалец отказал ему в кредите, а зеленщик, который был чистокровным янки и гордился этим, назвал его предателем родины и вовсе отказался иметь с ним дело– патриотизм его так разыгрался, что он перечеркнул счет Мартина, пусть предатель и не пытается отдать ему долг. Подобные же настроения чувствовались и в пересудах соседей, их возмущение разгоралось с каждым часом. Все отвернулись от предателя-социалиста. Несчастную Марию одолевали сомнения и страхи, но она по-прежнему была предана Мартину. Соседские ребятишки оправились от благоговейного трепета, который им внушил приехавший однажды к Мартину великолепный экипаж, и с безопасного расстояния обзывали его «лодырем» и «бродягой». Однако выводок Сильва решительно стоял за него, дал не один жестокий бой, защищая его честь, и, в придачу, ко всем Марииным волнениям и заботам, теперь дня не проходило без синяков и расквашенных носов.
Однажды на улице в Окленде Мартин повстречался с Гертрудой и узнал то, чего и следовало ждать:
Бернард Хиггинботем взбешен, заявил, что Мартин опозорил семью и чтоб его ноги не было у них в доме.
–Уехать бы тебе, Мартин!-взмолилась Гертруда. – Уезжай, подыщи где-нибудь работу, остепенись. А поутрясется все, забудется, тогда и воротишься.
Мартин покачал головой, но объяснять ничего не стал. Что тут объяснишь? Он был потрясен тем, какая пропасть непонимания разверзлась между ним и его родными. Никогда не перебраться ему через эту пропасть, не объяснить свою точку зрения, ницшеанскую точку зрения на социализм. Нет таких слов в его родном языке, да и в любом другом, языке, чтобы растолковать им его взгляды и поведение. По их понятиям, для него самое правильное найти постоянную работу. С этого они начинают и этим кончают. Таков их лексикон прописных истин. Найди место! Устройся на работу! Несчастные тупые рабы, думал он, слушая сестру. Неудивительно, что мир принадлежит сильным. Рабы помешаны на. своем рабстве. Для них работа – золотой идол, перед которым они падают ниц, которому поклоняются.
Гертруда предложила брату денег, и он опять покачал головой, хоть и знал, завтра не миновать идти к ростовщику.
– От Бернарда держись подальше, – предостерегла она. – Пройдет месяца три, поостынет он, тогда, глядишь, и возьмет тебя, если захочешь, возчиком, товар возить. А если во мне какая нужда, пошли за мной, я-то приду. Не забывай.
Шумно всхлипывая, она пошла прочь, и при виде этой грузной фигуры, этой неуклюжей походки жалость пронзила Мартина. Он глядел вслед сестре. и здание ницшеанского учения словно бы пошатнулось и закачалось. Отвлеченное понятие «класс рабов»-это ладно, но в применений, к собственным. родным такое определение не слишком подходит. И, однако, если есть на свете рабы, попираемые сильными, так сестра Гертруда-олицетворение раба. Этот парадокс заставил Мартина свирепо усмехнуться. Хорош ницшеанец, допустил, чтобы твои взгляды поколебались при первом же сердечном порыве, при первом же душевном волнении; это в тебе самом пробудилась мораль раба, – вот, по сути, что такое твоя жалость к сестре. Истинные аристократы духа выше щах рабов, это всего лишь мука и пот отверженных и слабых.
Глава 40
«Запоздавший» по-прежнему лежал забытый на столе. Все рукописи, которые Мартин разослал по журналам, вернулись и лежали под столом. Только одну он отправлял снова и снова – «Эфемериду» Бриссендена. Велосипед и черный костюм опять были в закладе, и агентство проката пишущих машинок вновь беспокоилось из-за арендной платы. Но все это больше не волновало Мартина. Он пытался заново обрести в этом мире почву под ногами, а до тех пор ничего он не станет предпринимать.
Через несколько недель случилось то, на что он надеялся. Он встретил на улице Руфь. Правда, ее сопровождал брат, Норман, и они хотели пройти мимо – и Норман сделал Мартину знак не подходить.
– Если вы станете навязываться сестре, я позову полицейского, – пригрозил он, – Она не желает с вами разговаривать, и ваша настойчивость оскорбительна.
–Не мешайте, не то придется позвать полицейского, но тогда ваше имя попадет в газеты, – угрюмо ответил Мартин. – А теперь прочь с дороги, и если хотите, зовите полицейского. Я намерен поговорить с Руфью.
– Я хочу услышать это из твоих уст, – сказал Мартин.
Ее кинуло в дрожь, она побледнела, но взяла себя в руки и выжидающе посмотрела на Мартина.
– В письме я задал тебе вопрос, – напомнил он. Норман, нетерпеливо дернулся, но быстрый взгляд Мартина обуздал его.
Руфь покачала головой.
– Ты поступаешь так по своей воле? – требовательно спросил он.
– Да. По своей воле. – Она говорила негромко, твердо, обдуманно. – Вы меня опозорили, я стыжусь встречаться со знакомыми. Я знаю, все обо мне сплетничают. Больше мне нечего вам сказать. Из-за вас я несчастлива, и я не хочу больше вас видеть.
– Знакомые! Сплетни! Газетные враки! Да разве все это сильнее любви? Я понимаю одно: значит, ты никогда меня не любила.
Бледное лицо Руфи вспыхнуло.
– После всего, что было?-слабым голосом воскликнула она. – Мартин, вы сами не понимаете, что говорите. Я не фабричная работница.
– Вы же видите, она не желает иметь с вами ничего общего, – выпалил Норман и повел Руфь прочь.
Мартин шагнул в сторону и дал им пройти, бессознательно сунул руку в пустой карман в поисках табака и бумаги для курева.
До Северного Окленда дорога не близкая, и Мартин понял, что она осталась позади, лишь когда поднялся по ступенькам и очутился у себя. Оказалось, он сидит на краю кровати и озирается, словно лунатик, которого разбудили. Увидел на столе рукопись «Запоздавшего», придвинул стул, потянулся за пером. В нем слишком сильно было стремление к законченности. А тут перед ним нечто незавершенное. Он все медлил с этим, пока не завершил другое дело. Теперь с ним покончено и можно всецело отдаться вот этой работе, пока не доведешь ее до конца. Что будет потом, Мартин не знал. Знал только, что в жизни его наступил перелом. Какой-то период подошел к концу, и он устранял недоделки, как свойственно рабочему человеку. Будущее сейчас ему не любопытно. Он и без того очень скоро узнает, что там ему припасено. Так ли, эдак, не имеет значения. Казалось, ничто сейчас не имеет значения.
Пять дней неотрывно работал он над «3апоздавшим», никуда не ходил, никого не видел, почти не ел. Утром шестого дня почтальон принес ему тоненький конверт от редактора «Парфенона». С одного взгляда он понял, что «Эфемерида» принята. «Мы послали поэму на отзыв мистеру Картрайту Брюсу, – писал редактор, – и он так высоко оценил ее, что мы не можем выпустить ее из рук. Чтобы Вы убедились, как приятно нам опубликовать поэму, хочу Вам сообщить, что мы поставили ее в августовский номер, июльский номер уже сверстан. Не откажите в любезности передать мистеру Бриссендену, как мы польщены и признательны ему. Просьба сразу же выслать нам его фотографию и сообщить биографические сведения. Если предлагаемый нами гонорар недостаточен, пожалуйста, немедля телеграфируйте, какая сумма для Вас приемлема».
Поскольку они предложили гонорар в триста пятьдесят долларов, Мартин не счел нужным телеграфировать. И надо еще получить согласие Бриссендена. Итак, он был прав. Нашелся редактор журнала, который знает толк в поэзии. И оплата превосходная, даже для поэмы века. А что до Картрайта Брюса, Мартин знал, это единственный критик, вызывающий у Бриссендена хоть малую толику уважения.
Мартин ехал в трамвае, смотрел на убегающие назад дома и перекрестки и невесело думал, что не ощущает ликованья, какое должен бы. вызвать успех друга и его, Мартина, знаменательная победа. Единственно стоящий критик в Соединенных Штатах высоко оценил поэму, и, значит; прав был Мартин, утверждая, что настоящая вещь в, конце концов пробьется в журнал. Но пружина восторга ослабла, и он поймал себя на том, что ему сейчас куда важней просто увидеть Бриссендена, чем принести ему добрую весть. Письмо из «Парфенона» напомнило, что все пять дней, посвященные «Запоздавшему», он ничего не знал о Бриссендене и даже не вспомнил о нем.. Только теперь он понял, до чего оцепенела душа, и устыдился, что забыл о друге. Но и стыд не слишком обжег. Все ощущения притупились, кроме тех, что связаны с творчеством, с работой над «Запоздавшим». Ко всему остальному он в эти дни был слеп и глух. Да он и сейчас еще слеп и глух. Весь этот мир, через который с шумом мчался трамвай" казался далеким и призрачным, и если бы каменная громада мелькнувшей неподалеку колокольни внезапно рассыпалась в прах и рухнула на него, вряд ли он удивился бы и, уж конечно бы, не испугался.
В гостинице он поспешно поднялся в номер Бриссендена и тут же поспешно спустился. Номер оказался пуст. Вещей тоже не было.
– Что, мистер Бриссенден не оставлял какого-нибудь адреса?-спросил он портье, и тот посмотрел на него с любопытством.
– Вы разве не слыхали? – спросил он. Мартин покачал головой.
– Да все газеты про это писали. Его нашли в постели мертвым. Самоубийство. Прострелил себе голову.
– Похороны уже были?-Мартину почудилось, это спросил откуда-то издалека чей-то чужой голос.
– Нет. Осмотрели тело да и отправили на Восток. Его родные наняли законников, а уж те обо всем позаботились.
– Они, видно, не теряли времени, – заметил Мартин.
– Как сказать. Застрелился-то он пять дней назад.
– Пять дней?
– Да, пять дней.
– Вот как, – сказал Мартин, повернулся и вышел.
На углу он зашел на телеграф и отправил в «Парфенон» телеграмму, советуя печатать поэму. В кармане у него было лишь пять центов на обратный проезд, и он послал телеграмму с оплатой при доставке.
Дома он тотчас опять засел за работу. Проходили, сменяясь, дни и ночи, а он сидел за столом и писал. Он никуда не выходил, если не считать ростовщика, и ел, если чувствовал голод и было из чего приготовить, а если готовить было не из чего, обходился без еды. Мысленно он давно уже выстроил повесть, главу за главой, но потом придумалось иное начало, гораздо сильнее, и Мартин его написал, хотя на это потребовалось еще двадцать тысяч слов. Не так уж необходимо было тут стремиться к совершенству, но этого требовала его натура художника. Он работал по-прежнему в оцепенении, странно отрешенный от всего вокруг, и в привычной писательской упряжке ощущал себя призраком прошлого. Вспомнилось, кто-то когда-то сказал, будто призрак-это дух умершего, которому не хватило ума понять, что он умер; и Мартин на минуту задумался– может быть, он и вправду мертв и только не сознает этого?
Настал день, когда «Запоздавший» был закончен. Агент конторы проката пришел за машинкой и сидел на кровати, пока Мартин, сидя на стуле, допечатывал последние страницы последней главы. «КОНЕЦ» отстучал он заглавными буквами, и для него это был поистине конец. Он даже с облегчением смотрел, как выносят из комнаты пишущую машинку, потом лег на постель. Он совсем обессилел от голода. Уже тридцать шесть часов у него маковой росинки во рту не было, но он об этом не думал. Закрыв глаза, лежал он. на спине без мыслей, медленно погружаясь то ли в оцепенение, то ли в беспамятство, в котором тонуло сознание. В полубреду он вслух бормотал строки неизвестного поэта, которые любил читать ему Бриссенден. Это однообразное бормотанье пугало Марию, которая в тревоге прислушивалась за дверью. Беспокоили ее не слова, не слишком ей понятные, беспокоило, что он непрестанно что-то бормочет.
Кончил петь – не трону струн.
Замирают песни быстро,
Так под ветром гаснут искры.
Кончил петь – не трону струн.
Пел когда-то утром чистым —
Вторил дрозд веселым свистом.
Стал я нем, скворец усталый.
Песен в горле не осталось,
Время пенья миновалось.
Кончил петь – не трону струн.
Не в силах больше это выносить, Мария метнулась к плите, налила миску супу, зачерпнула со дна кастрюли побольше мелко нарубленного мяса и овощей. Мартин приподнялся на кровати, сел и принялся есть, уверяя Марию, что разговаривал не во сне и что нет у него никакой лихорадки.
Мария ушла, а он сидел на кровати мрачный, поникший, тусклым, невидящим взглядом обводил комнату, и вот на глаза ему попалась надорванная обертка журнала, полученного с утренней почтой и еще не раскрытого, и в помраченном сознании блеснул свет. «Парфенон», – подумал Мартин, – августовский «Парфенон», в нем должна быть «Эфемерида». Если бы Бриссенден дожил!"
Он листал журнал и вдруг замер. Поэма была напечатана на видном месте, под броской заставкой, на полях рисунки в стиле Бердсли. С одной стороны заставки – фотография Бриссендена, с другой – британского посла сэра Джона Вэлью. Из редакторского вступления следовало, что однажды сэр Вэлью сказал, будто в Америке нет поэтов, а «Парфенон» публикацией «Эфемериды» отвечает: Вот вам, сэр Вэлью, получайте! Картрайт Брюс был подан как замечательнейший американский критик, и приводились его слова, что «Эфемерида» замечательнейшая поэма, другой такой американская литература не знает. И заканчивалось это вступление так: «Мы еще не сумели оценить все достоинства „Эфемериды“, а быть может, и никогда не сумеем вполне их оценить. Но мы неоднократно перечитывали поэму, поражались – где нашел мистер Бриссенден такие слова, как удачно подобрал их и как сумел связать в единое целое». А дальше шла сама поэма.
– Да, повезло, что вы не дожили до этого, Брисс, дружище, – пробормотал Мартин, опустил журнал, и тот соскользнул между колен на пол.
Все это отдавало тошнотворной дешевкой, пошлостью, но Мартин равнодушно заметил, что не так уж ему и тошно. Он бы рад был обозлиться, но и не пытался, не хватало сил. Слишком в нем все оцепенело. Кровь застыла, где ей вскипеть негодованием. В конце концов, не все ли равно? Это не хуже всего прочего, что Бриссенден так осуждал в буржуазном обществе.
– Бедняга Брисс, – прошептал Мартин. – Он бы никогда мне этого не простил. – Через силу он поднялся и взял коробку из-под бумаги для пишущей машинки. Порылся в ней, достал одиннадцать стихотворений, написанных другом. Разодрал их и бросил в корзинку. Проделал это медленно, вяло, а кончив, сел на край кровати и тупо уставился в одну точку.
Он не знал, сколько времени так просидел. И вдруг перед невидящим взором справа налево протянулась белая полоса. Странно. Она становилась все отчетливей, и оказалось, это коралловый риф, курящийся брызгами пены. Потом среди бурунов он различил маленькое каноэ с выносными уключинами. На корме молодой бронзовый бог в алой набедренной повязке; поблескивая на солнце, мелькает у него в руках весло. Мартин узнал его. Это Моти, младший сын Тати, вождя, это остров Таити, и за курящимся брызгами пены рифом лежит сладостная земля Папара и у самой реки крытый пальмовыми листьями домик вождя. Близится вечер, и Моти возвращается после рыбной ловли домой. Он ждет, когда накатит высокая волна, и готов перенестись на ней через риф. Потом Мартин увидел себя в ту далекую пору – сидит в каноэ впереди, как сиживал когда-то, опустив весло в воду, и ждет команды Моти: едва позади встанет стеною огромный бирюзовый вал, надо грести изо всех сил. И вот он уже не зритель, он сидит в каноэ, Моти издал клич, и оба они бешено заработали веслами, взлетели на крутой гребень вздымающейся бирюзы. Рассекаемая лодкой вода шипит, будто рвется наружу пар из котла, облаком встала водяная пыль, стремительное движенье, рокот, раскатистый грохот, и каноэ выносится в безмятежные воды лагуны. Моти смеется и трясет головой, трет глаза, в которые попали соленые брызги, и они вдвоем гребут к изъеденному волнами коралловому берегу, где за кокосовыми пальмами золотится в лучах заходящего солнца дом Тати.
Видение растаяло, и опять перед глазами Мартина его неприбранная убогая комнатенка. Тщетно пытался он снова увидеть Таити. Он знал, там поют среди пальм и девушки танцуют в лунном свете, но их он не увидел. Увидел только заваленный бумагами стол, пустоту на месте пишущей машинки и немытое окно. Он со стоном закрыл глаза и уснул.
Глава 41
Всю ночь Мартин проспал как убитый, разбудил его почтальон, принесший утреннюю почту. Усталый, отяжелевший, Мартин вяло просматривал письма. В тонком конверте оказался чек на двадцать два доллара от одного из вороватых журнальчиков. Полтора года Мартин добивался этих денег. А сейчас они были ему безразличны. Куда девалось волнение, которое вызывал в нем прежде издательский чек. В отличие от тех, прежних чеков, этот ничего ему не сулил. Теперь это чек на двадцать два доллара, только и всего… просто на него можно будет купить еды.
Та же почта принесла и еще один чек, из нью-йоркского еженедельника в оплату за юмористический стишок, принятый несколько месяцев назад, чек на десять долларов. В голову пришла мысль, и Мартин стал неторопливо ее обдумывать. Что делать дальше, еще неясно и пока не хочется ни за что браться. А между тем надо жить. И у него множество долгов. Пожалуй, выгоднее всего накупить марок и опять отправить в путь все рукописи, что громоздятся под столом. Одну-другую глядишь, примут. Это поможет жить дальше. Так он и порешил и, получив по, чекам в Оклендском банке, купил на десять долларов почтовых марок. Возвращаться к себе в тесную комнатушку и готовить завтрак – от одной этой мысли стало тошно. Впервые Мартин махнул рукой на свои долги. Конечно, дома можно состряпать сытный завтрак, который обойдется в пятнадцать-двадцать центов. Но вместо этого Мартин пошел в кафе «Форум» я заказал завтрак за два доллара. Двадцать пять центов он дал на чай и пятьдесят центов потратил на пачку «Египетских» сигарет. Он закурил впервые с тех пор, как Руфь попросила его бросить. А чего ради теперь не курить, да еще когда хочется.. А деньги, зачем их беречь? За пять центов можно бы купить пакет дешевого табаку «Дарем», бумаги, и свернуть сорок распрекрасных цигарок-ну и что? Деньги для него теперь только тем и хороши, что на них можно сразу же что-то купить. Нет у него ни карты, ни руля, и не все ли равно, куда плыть, зато когда плывешь по воле воля, почти и не живешь, а ведь жить больно.
Дни скользили мимо, и каждую ночь Мартин преспокойно спал восемь часов. Хотя теперь, в ожидании новых чеков, он ел в японских ресторанчиках, где кормили за десять центов, он стал не такой тощий; впалые щеки округлились. Он уже не изматывал, себя вечным недосыпанием, работой и занятиями сверх всякой меры. Ничего не писал, не раскрывал книги. Он много ходил, гулял среди холмов, долгими часами слонялся по тихим паркам. Не было у него ни друзей, ни знакомых, и он не заводил знакомств. Не хотелось. Неведомо откуда он ждал какого-то толчка, который снова привел бы в движение его остановившуюся жизнь. А пока жизнь его замерла, – бесцельная, пустая, бесполезная.
Однажды он отправился в Сан-Франциско, глянуть на «людей из настоящего теста». Но в последнюю минуту, уже поднявшись в подъезд, отпрянул от дверей, повернулся и бежал через многолюдные рабочие кварталы. При мысли, что придется слушать философские споры, страшно ему стало, и он удирал крадучись, опасливо – вдруг столкнется с кем-нибудь из «настоящих», кто его узнает.