Часть 26 из 37 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Смотрел за тобой, когда ты с почты пошел. Убивать не хотел, а то б не промазал.
За низким подвальным окном замелькали тени. Я вышел посмотреть, кто там. На меня налетела мать Рудиных.
— Зачем вы его взяли? Он же ведь не тронул ее даже! Говори, так, нет?!
Значит, мать подумала, что Стефана держат из-за смерти Любы, подозревала или знала. Я попробовал ее успокоить, но она не унималась:
— Что ты понимаешь?! Карболка, докторишка… Дочь не вернуть. А сын у меня остался! Чего Стешка сидит? Отпускайте по закону! — вдруг разрыдалась мать. — Душа, сердце у мене надорвано. Живу уж и жду, когда приберет от всего этого…
Продолжая плакать, присела на какой-то ящик у стены, сказала, что будет ждать сына.
Я вернулся в комнату. Стешка все так же сидел, отвернувшись в угол.
— Врешь ты все про злобу. Может, и злился, а поджег для другого. Испугался, когда про отпечатки услышал. Я тебя видел на Гадючьем куте, запомнил и узнал. Тебя совесть мучает. Ты и глаза Любе закрыл, — продолжил я.
Стешка вскинулся.
— Я нашел место, где на нее напали. Там, где ты стрелял в меня. Где товар таскают с берега. Ты ее подкараулил тем вечером? Я ведь легко доказать могу.
Он дернулся, видно, хотел спросить — как? Но потом сник, поверил, сцепил руки.
— Ну, встретил я ее. Случайно вышло. Она семью позорила. Люба знала эту дорогу. Она бойкая по малолетству была, всюду с нами, пацанами, шастала. Знала и про лазы, и про то, что здесь в эту пору пройти можно. — Он говорил медленно, подбирая слова. — Я ее как увидал на дороге, злость взяла. Но думал, удержусь, родня. Хоть и расплевались мы с ней давно. Предложил подвезти. А она отмахнулась. Слово за слово… Она ведь как? Рыбаки с возов, бывает, рыбу бросят, чтобы бабы подняли хоть что себе, так она указывает на них! С этим, — он сплюнул на пол, — спуталась. Ну, поругались.
Повторял, что толкнул случайно. Думал, что Люба расшиблась, и сам испугался. Но дальше путался. Не мог объяснить, как пришла мысль завернуть и утопить тело. Куда он отвез Рудину? Где и какую взял лодку? Выдумал, что перепугался и не помнит, что делал. Отпирательства его выходили туманными, шиты были наскоро, белыми нитками.
Турщ, едва вернувшись, всерьез взялся за Астраданцева, служащего почты. Тот знал немного, но указал на тех рыбаков артели, что чаще всего приносили контрабанду. По его наводке начались обыски среди рыбаков и станичников. Потом среди тех, кто был на «черных досках». Одного я узнал, в бурю на берегу он кричал артельщикам бросать лодки. Нашелся и раненый, которого я зацепил в туннеле. Ранение соответствовало выстрелу из нагана.
Несмотря на манеру допросов Турща, взятые ряженские больше никого не назвали. Времени сговориться у них было достаточно. На своем они стояли твердо. Признались в хулиганских нападениях и в контрабанде. Однако твердили, что, случалось, действительно перевозили вещи, продаваемые моряками с судов. Кофе, сахар, табак или мануфактуру, да и только. Сдали двух служащих таможни. Больше никого из сел и станиц.
Турщ был доволен. Ходил гоголем и ждал преференций от краевого начальства. Этих чувств у меня не было. Кроме того, дергало, как ноющий зуб, сомнение, чувство, что мы что-то упустили. Смерть Рудиной все же не вязалась со всей этой историей. Хотя ясно было, что если Стешка не врет, то он мог столкнуться с ней, поджидая подельников. И мотив для ссоры мог быть другим. Люба, предположим, вспылила, угрожала выдать.
Занимаясь протоколом обысков, я также заметил, что у ряженских было найдено много вещиц из курганов. Не слишком дорогие, медь и серебро, однако очевидно ценные в ином, историческом отношении. Тонкой работы. В описи партии Гросса таких вещей не было. Я просмотрел записи про эти вещицы, ответ был один — нашли. Допустим. Но как именно ряженские умудрялись находить на свои приобретения покупателя и устраивать связи с турецкими и другими иностранными судами в порту? Да еще и нападение на партию краеведов. Ряженские утверждали, что «сидели ждали, а как увидали, что едут, так и брали». Но ведь находки перевозили без графика. Караулили сутками? Как можно точнее я скопировал несколько любопытных изъятых бумаг с пометками на латыни и зарисовками — символом змеевой луны. Он был изображен немного грубо, иначе, хотя и узнаваем.
Очень кстати приехал Гросс, с ним еще пара археологов с раскопа, я узнал среди них Мирона Сушкина. Гросс довольно долго рассматривал находки, изъятые у ряженских, но опознал как похищенные лишь несколько. Про остальное подтвердил, что, видимо, ряженские копали где-то самостоятельно. Я ждал, пока он подпишет все бумаги, и тут меня окликнул Сушкин. Он, казалось, был рад меня видеть:
— Что же, все кончено? А этот случай с несчастной девушкой, дознались?
Я пробормотал что-то невнятное, что можно было бы принять за согласие.
— Ужасно рад, что все улажено. Можно продолжать работу! Вы в Ряженом еще задержитесь? Заезжайте, посмотрите, как будем вскрывать камеру второго кургана.
Я ответил, что и так слишком задержался. И мне давно пора уехать.
Мирон хотел еще что-то сказать, но к нам подошел Гросс, на ходу отрывисто бросив, что нужно отправляться обратно. Повернувшись ко мне, требовательно заявил, что просит вернуть находки партии как можно скорее. И едва попрощавшись, вышел. Сушкин еще помялся, но двинулся за ним.
Следующим утром из Таганрога прислали двух милиционеров, и ряженских отправили в город на подводах под усиленным конвоем. Непривычно немногословный Рогинский поинтересовался у меня, не еду ли я с ними. Но мне не хотелось.
Возвращаясь в хату, размышлял о том, как побыстрее выбраться из Ряженого, и не сразу заметил толпу у стены крайнего дома на неширокой площади. За плечом прохожего мелькнул знакомый истрепанный серый пиджак, запрокинутая голова. Граждане переговаривались:
— Прихватило, плохо стало.
Растолкав толпу, я узнал Псекова. С него слетели остатки солидности, теперь это был жалкий старик, который все шарил вокруг — искал свою шляпу. Кто-то из мимо идущих поднял ее, сунул ему. Но он продолжал суетиться, держа одну руку у левого бока, там, где сердце, морщась, почти плача.
— Его нужно усадить, помогите скорее! — Кто-то услышал меня, и из лавки напротив притащили стул.
— Давайте присядем, вот здесь. Боль в грудной клетке, выше? Покажите.
— Это ерунда, ерунда. Не в этом дело, — он мотал головой, не отвечая. — Поймите, ведь кончено все!
Я всерьез опасался, что он зарыдает. И любопытные не расходились. При них, было понятно, я не добьюсь толку.
— Разойдитесь, если он не получит воздуха — может умереть.
Вранье сработало, оборачиваясь, нехотя, но разошлись.
— Расскажите же, какие симптомы, где…
— Это ни к чему. — Он неожиданно сильно оттолкнул мою руку. — Все кончено! Бумаги. Все мои итальянские бумаги пропали! — Слезы уже текли на седые усы, на руки, и он не вытирал их, как будто не чувствовал.
Из его слов я понял, что он выбежал на улицу за помощью, но какой и от кого он ее ждал, он и сам не знал. Кое-как мне удалось отвести его домой. Ему выделили комнату в доме, который он раньше занимал как управляющий. Сбиваясь, он рассказал мне, что, вернувшись домой, не нашел своих «итальянских бумаг» — переписки с посольством, паспорта. И главное — драгоценного вызова. Той бумажки, которую он в упоении рассматривал накануне. Потеря сокрушила его, сделав из крепкого старика растерянного ребенка. Чувствуя почти физически его тоскливое отчаяние, успокаивая его, я, сам не знаю как, дал ему слово, что все бумаги я найду и верну. Кажется, даже пообещал привлечь к делу милиционеров из Ростова. Тупица и болван, я ругал себя за это. Но как было не пообещать, когда он ледяными ладонями, не отпуская, сжимал мои руки? К тому же после моих обещаний наконец удалось с трудом, но все же напоить его лекарством. Он уснул.
Первым делом я, стараясь не шуметь, тщательно, вспоминая все правила обыска, осмотрел его комнату. Кто знает, может, старик просто засунул куда-то вчера драгоценные бумаги, слишком крепко выпив? Проверил его одежду, чемодан, ящики стола. Бумаг не было. От фельдшера, он сам сказал, ушел еще засветло и никуда по дороге домой не заходил. Пора было ехать в Ростов, тянуть невозможно. Я вышел, аккуратно прикрыв дверь.
* * *
В Ростове первым делом я отправился в уголовную милицию. Хмурый начугро устроил мне разнос за то, что надолго застрял в Ряженом и не посылал никаких вестей. Но показалось, чехвостил он больше для вида. В любом случае ему было не до меня — вооруженные грабежи, крупные аферы и самогонщики были для города проблемой более весомой, чем события в сельской местности.
То и дело останавливаясь, то уступая дорогу конвою, ведущему «голубятника»[71] с узлом простыней в руках — взяли на горячем, то здороваясь, то отвечая на вопросы, я наконец добрался до кабинета, который занимал как эксперт и судврач.
Повезло, застал и Васю Репина, и Сидорню.
Вася Репин, несмотря на повязку на выбитом еще в Гражданскую глазу, хорошо стрелял, искренне интересовался работой криминалиста, стараясь избегать только присутствия на вскрытиях. Каждую свободную минуту он читал — любую книгу или бумагу, что попадалась под руку. Сын горничной, он пришел в народную милицию как энтузиаст и борьбу с преступностью, как и победу пролетариата во всем мире, нес как знамя, на манер рыцарей. Так же по-рыцарски он был готов отстаивать достижения революции и грядущее, безусловно, светлое будущее перед каждым, кто, как ему казалось, в этом сомневался. Сидорня, бывший гостиничный швейцар, попавший в милицию больше по случаю, первое время любил подначивать Репина.
Их споры бывали слышны на всем нашем этаже. Вася в запале то и дело выбегал в коридор, вернувшись, выкрикивал в распахнутую дверь очередной аргумент. Сидорня в ответ только усмехался. Споры их обычно заканчивались абсолютно мирно. И только один перерос в потасовку. Сцепились, как сейчас помню, из-за того, что увлеченный Вася долго и со вкусом рассуждал о том, что теперь вся земля — в народной собственности. На что Сидорня отложил заполняемый реестр и сказал, что всю жизнь копил на дом в два этажа на каменном фундаменте, а теперь вот и собственность частную отменили, и деньги все в Гражданскую пропали.
— А тебе революция этот дом бесплатно даст за просто так! Какой захочешь! Это же равенство среди всех классов населения! — горячился Репин.
После они не говорили между собой дня три. Однако же Васин идеализм, который даже вши, тиф, вся грязь и тяжесть Гражданской, а потом и будни в народной милиции не смогли погасить, вызывал у всех невольное уважение. Во время споров Вася даже становился выше ростом, а его единственный глаз сверкал как у скандинавского бога. Споры постепенно сошли на нет, о чем я немного жалел — следить за их перепалкой было приятным разнообразием при нашей не самой веселой работе.
Самсон Сидорня — крупный, молчаливый, полная Васина противоположность — ни разу не пожаловался на круглосуточную работу, при случае вспоминая, что швейцаром ему частенько приходилось не спать ночами. Постоянно он таскал мне и Репе то сахар, то деликатесы в виде сала, присланного родственниками из деревни. А еще снабжал Репина английскими и французскими романами о жизни ловкачей и аристократов, которые Вася обожал, несмотря на чуждую «буржуазную» идеологию.
Репин как раз что-то рассказывал о своей поездке в Екатеринодар, где подтягивал знания на курсах для губотделов. Он был строг и важен. Постоянно одергивал пиджак с квадратными по моде плечами из такой плотной, стоящей колом ткани, что казалось, он надел на себя шкаф. Заметив меня, еще раз одернул полу и добавил смущенно:
— Вот, построил себе пиджак. Форму всякий раз не наденешь, я берегу. А это в мастерской заказал, у швейки.
Я горячо похвалил. Сказал, что очень хорошая вещь и видно качество.
Сидорня принес горячий чайник. Я вынул привезенные из Ряженого деревенские гостинцы. Вася все говорил о поездке на курсы, которой был несказанно горд. Достал и развернул стенгазету с наклеенной в самом центре фотокарточкой: цепочка людей позировала у какой-то невысокой массивной горы. Гора оказалась дирижаблем, на который в милиции собирали деньги. Вася радовался, что приложил руку к сбору. И с азартом живописал, как все подробности полета дирижабля передавали по радиоточке и даже связались на коротких волнах с экипажем.
— Хрипит, — говорил он, довольно мотая головой, — голос! Но ведь расстояние какое! А все же слышно. Он передает, мол, привет, товарищи! — Вася подпихивал газету поближе. — Вот это высота!
Слушать было интересно, да и отвлечь его от этих грандиозных событий удалось с трудом. Наконец, договорившись обо всем с Репиным и Сидорней и, главное, выбив у начугро разрешение выехать из города, я решил заскочить на квартиру.
На светлой длинной улице было уже совсем тепло. Толпы прохожих, ржание лошадей, движение, суета, стук в будке сапожника, рябые афишные тумбы — все это было непривычным, цветным и громким после плоского неба Ряженого. На тротуаре устроились торговки с корзинами — самая первая зелень, жмых, леденцы. В сквере репетировал оркестр, готовясь к майской демонстрации. Золотая медь тяжелых труб вспыхивала на солнце. Мальчик старательно бил в висящий на боку барабан. Блики труб поймала дверь под зеленой вывеской — парикмахерская Красного Креста. Вдыхая острые химические запахи, я подумал было подстричься. Но, заглянув внутрь, увидел, что не дождусь очереди и до обеда, а хотелось успеть еще домой, бросить вещи и веломашину. Достижения прогресса вязли в густой магии Ряженого.
Уже некоторое время я занимал одну из комнат в бывшем доходном доме ростовского промышленника — «гвоздильного короля». Дом стоял на границе между Ростовом и Нахичеванью, армянским городом. Во дворе болталось белье, дети играли в красную конницу, подначивая какого-то Витьку спуститься к ним на улицу из квартиры. Выводили уличные певцы: «Я Мишу встретила на клубной вечериночке, картину ставили тогда «Багдадский вор». Граждане, музыканты стараются для вас, поддержите! «Ах, очи карие и желтые ботиночки зажгли в душе моей пылающий костер». Стоило певцам замолчать, вступало горловое воркование качунов — голубей, они ходили по двору, ничего не опасаясь, характерной походкой, покачиваясь. У лестницы вышла заминка. Тащили из кузова авто полосатый матрас. Жильцы в доме сменяли друг друга едва ли не еженедельно. Все были заняты улучшением жилплощади, разменивая «угол большой светлой комнаты на меньшую, но с раковиной» и наоборот. Артист-куплетист со второго этажа женился на кассирше из синематографа, и многодетная мать поменялась с ними комнатами за доплату. А официант с верхнего этажа съехал неведомо куда, и его комнату заняла жизнерадостная пара — молодой инженер стекольного завода «Пролетарий» с женой.
Поднявшись в свою комнату под крышей, я наконец бросил вещи. Услышал окрик соседа, настройщика Фейгина, дяди Боруха: «Вы прямо загорели, Егор!»
Настройщик в свое время очень выручил меня, предложив комнату. Он объяснял свой поступок разнообразными выгодами для себя. Например, утверждал, что рабочим дают скидку за пользование электроэнергией и водой. «А вы идете как рабочий — сотрудник милиции», — говорил он. Но на самом деле он и его жена просто скучали по сыну, моему ровеснику, который перебрался в Москву. Жена дяди Боруха все пыталась кормить меня обедами, которые смутили бы и Гаргантюа, при наступившем с концом нэпа дефиците продуктов ухитряясь что-то доставать по знакомым. Вот и сейчас предложила мне «скушать хотя бы свежее сваренное яйцо». Тесную кухню, темную из-за винограда, укрывавшего дом, где она разбирала продукты из лавки, заполнял кисловатый запах свежего хлеба. Достав из матерчатой сумки длинную булку — франзолю (по 10 копеек в булочной), протянула мне. Обедать я отказался, некогда. А вот половину булки взял, не споря.
У меня было дело к давнему знакомому, медицинскому профессору, моему старому наставнику Эбергу. Я придумал устроить Анну Рогинскую в отделение нервных болезней при местной городской больнице. Хотя бы временно. Я давил в себе уверенность, что это не выход и дела не решит. Да и вообще, что я за сотрудник уголовной милиции, раз позволяю жалости брать верх? Статья 25 нового кодекса требовала выяснять в каждом случае, «совершено ли преступление из корыстных побуждений или без таковых». Ответа на вопрос кодекса у меня не было.
Сомневаясь, я завернул в узкую кишку двора Эбергов и поднялся к крыльцу их причудливого, с башенкой, дома. Эбергу оставили почти все комнаты, как врачу, оперирующему хирургу и профессору. Намереваясь нажать кнопку электрического звонка, я столкнулся с дочерью Эберга Аглаей.
Глаша Эберг, которую я знал еще гимназисткой, теперь уж полностью стала барышней. Виделись мы редко, до этого только раз — в редакции газеты, где она пробовала писать заметки. Тоненькая, высокая, чуть раскосые глаза — лукавый и милый вид. Одета без моды, очень просто и ладно, как может себе позволить женщина хорошо сложенная.
Эберга не было дома. А сама Глаша собиралась в лавку и расстроилась, что я не согласился зайти, выпить чая. Она выслушала мое дело и взялась помочь.
— Папа будет поздно вечером. В клинику вы и не думайте ездить. Он все равно занят на операциях. Я все передам папе, он устроит.
Я оставил ей для него записку. Мы пошли по улице к лавке. Папиросники, приплясывая, вопили: «Кому спичек, папирос! Спички шведские, советские, полчаса вонь, потом огонь!» А я, посматривая на тонкие запястья Глаши в рукавах светлого пальто, ее аккуратный носик в профиль, вдруг разглядел в суете улицы весну. Оказалось, что на каштанах уже стоят тяжелые, как медом испачканные почки, готовые взорваться цветом. Отчаянно зеленая, южная трава лезла в щели брусчатки. Ярко-полосатые маркизы над уличными кафе раскрывались с хлопком лодочного паруса, это движение и звук всегда напоминали мне первые дни весны в Ростове. Обходя лужу у синей двери писчебумажного магазина Панченко, Глаша рассказывала мне, что Эберг не бросает госпиталь.
— Папа, конечно, говорит, это потому, что пенсия его в банке само собой пропала. Но вы же, Егор, его знаете, пенсия ни при чем. У него вечно феноменальное количество дел, и усталость он отрицает.
Смеясь, призналась, что она теперь абсолютно готовая домашняя хозяйка — мелет кофе на неделю, колет сахар, знает, где и что можно достать, сговаривается с кухаркой, и они по очереди берут что нужно. Я подумал, что ее совет может помочь с моим списком покупок из Ряженого.
— Много вам нужно купить?
Я достал из кармана листок. Потяну-ла из пальцев: можно? Ниже наклонила голову.
— Почерк у вас, Егор, совсем как у папы, вот здесь не разберу… Это мыло?
На улице пыльного красного кирпича сохранились еще нэпманские лавочки. Глаша осмотрелась — думаю, здесь, — стекло закрыто крепкой широкой фанерой, мелом выписан имеющийся товар. Неподалеку мальчишки вытащили выброшенный корсет с лентами, бросали камешки, как в манекен. Глаша потянула меня в лавку. Я решил было, это девичья стыдливость, но она разбила мою версию, простодушно объяснив: