Часть 34 из 97 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я махнул рукой Коробкову – табань! – и подтягивал вдоль проволоки лодку руками, и, когда я ошибался, в руку впивался острый ржавый шип. И боли я не чувствовал, потому что всего меня мордовали неушедший холод и напряжение. Лодка ткнулась во что-то и встала. Протянул я руку за борт и наткнулся на мокрый тяжелый куль, торчащий из воды, и не сразу сообразил, что ощупываю ватник убитого Федотова. Я перегнулся через нос так, что доска ножом врезалась в живот, уперся ногами в банку и изо всех сил потянул ватник вверх и на себя, и вспухшее тело разорванного автоматными очередями Вальки Федотова сползло с проволоки на еловом колу; и я опустил снова его в воду, плавно, без всплеска, и оттолкнул подальше от берега и еще несколько секунд видел в косом молочном свете ракеты над островом, как серым бугром уплывает он по течению вниз, к нашим позициям.
Коробков и Левченко смотрели вслед исчезающему в размытой серой мгле Федотову, а я снова ухватился за проволоку и потащил лодку, отпихиваясь от заграждения, стараясь не думать о том, что через несколько минут и мы можем так же поплыть вниз по иссеченной дождем Висле.
Девять ракет вспыхнуло, пока мы добрались до разрыва в проволоке на месте залитого осенним разливом песчаного карьера, где вкопать колья немцам не удалось из-за глубины. Пристали у высокого берега. Коробков остался в лодке под обрывом, а мы с Левченко поползли вверх по оврагу – где-то здесь, метрах в тридцати, должно быть пулеметное гнездо, и подобраться к нему нам надо с тыла.
Левченко полз впереди, он неслышно, по-змеиному извиваясь, продвигался вперед на три-четыре метра и замирал. Мы слушали, и в этой фронтовой тишине, вспоротой только недалеким пулеметным татаканием и чавканьем осветительных ракет, не было ни одного живого голоса, и я думал о том, как сейчас невыносимо страшно оставшемуся на береговом урезе Сашке Коробкову, потому что на войне страх удесятеряет свои силы против одного человека. И мы были заняты, а он должен был просто ждать, зная, что, если раздадутся выстрелы, мы уже убиты. А он еще жив.
Голоса мы услышали справа, над оврагом. И сразу же наткнулись на ход сообщения, переползли поближе вдоль заднего бруствера и снова прислушались. Один голос был совсем молодой, злой, быстрый, картавый, а второй – неспешный, сиплый, застуженно-усталый. И мне казалось, будто молодой за что-то ругает простуженного – он говорил сердито и дольше, а второй не то оправдывался, не то объяснял и повторял часто: «Яволь». И подползали мы, не сговариваясь с Левченко, только когда говорил молодой, пока не учуяли за бруствером рядом с собой сигаретный дым. Я ткнул в бок Левченко; мгновение мы еще полежали на вязкой, отрытой из окопа глине и затем одновременно беззвучно перемахнули через бруствер.
Это заняло две-три секунды, но мне запомнилась каждая деталь: один фашист сидел на ящике у пулемета, завернувшись в одеяло, а другой сердито размахивал у него перед лицом рукой, и стоял он, на свою беду, спиной к нам, поэтому Левченко с ходу воткнул ему в шею финку, и он молча осел вниз, а я, перепрыгнув через него навстречу поднимающемуся сиплому пулеметчику, ударил его по голове рукоятью пистолета, натянул на него глубже одеяло и мешком подал наверх уже выскочившему из окопа Левченко.
Мы бегом доволокли «языка» до распадка оврага на берегу. Уже виден был в сумраке силуэт Сашки Коробкова около лодки, когда у самого обрыва мы напоролись на четырех немцев с ведрами – они по темному времени шли за водой. Немцы тоже нас не сразу опознали, и один из них, поднимая «шмайсер», крикнул неуверенно:
– Хальт! Вер ист да?
Левченко бросил на меня немца, и, пока я срывал чеку, придавливал «языка» коленом к земле, он уже бросил гранату, и грохот еще не стих, и от вспышки плавали в глазах волнистые червячки, а уже бросил свою гранату Коробков и одновременно выстрелил из ракетницы зеленый сигнал против течения реки – вызвал отсечный огонь.
Втащили немца в лодку, спихнули ее на глубину, сделали несколько гребков – и все еще было тихо, пока вдруг весь берег на нашей стороне не раскололся пламенем и громом. Завывали жутко минометы, и их «чемоданы» с визгом пролетали прямо над нашими головами и с треском взрывались над обрывом – на немецком переднем крае; стреляли тяжело и резко стомиллиметровки прямой наводкой; на этом кусочке прикрывал наш отход весь сто сорок третий артдивизион…
Потом и фрицы очнулись – осветительные ракеты уже не гасли ни на миг, воду вокруг нас пороли длинными струями бурунчиков пулеметные очереди, у середины реки стали рваться мины, и, когда они взмывали над нами с долгим, щемящим душу ухающим вскриком, мы закрывали глаза и сильнее рвали веслами воду. Потом дощаник протяжно затрещал, я увидел, как крупнокалиберная очередь сорвала целую доску и вода, густая и черная, хлынула внутрь.
– Быстрее! Гребите быстрее! – заорал я и увидел, что Левченко медленно, словно задумавшись о чем-то, падает через борт. Я вскочил с банки, лодка накренилась и пошла ко дну.
– Сашка! «Языка» держи! – успел сказать я Коробкову и нырнул, хватая за шиворот Левченко…
…И совсем не помню, как нас выволокли – всех четверых – на берег…
Это был сон или воспоминание, и длился он, как ночной поиск, полтора часа, а может быть, все это, происходившее со мной год назад, привиделось мне вновь в то мгновение, когда я открыл глаза от дребезжащего долго и пронзительно телефона, гулкого и тревожного в пустоте ночного коридора.
Босиком пробежал я к аппарату, ежась от холода, сорвал трубку, и бился в ней крик дежурного:
– Это ты, Жеглов?
– Нет, Шарапов слушает.
– Собирайтесь мигом – засаду в Марьиной Роще перебили…
Жеглов спросонья не мог попасть ногой в сапог, закручивалась портянка, и он сиплым голосом негромко ругался. Я натягивал ставшую тесной и неудобной гимнастерку, ремень на ходу, кепку в руки, а под окном уже гудел, бибикал копыринский «фердинанд».
Копырин захлопнул своим рычагом за нами дверь, будто совком подгреб нас с мостовой, и помчался с гулом и тарахтением по Сретенке.
– Что-о? – выдохнул Жеглов.
– Топоркова тяжело ранили, Соловьев, слава Богу, цел остался. А больше я и сам ничего не знаю…
Завывая, «фердинанд» повернул против движения на Колхозной площади, прорезал поток транспорта и помчался по Садовой к Самотеке, в сторону Марьиной Рощи. Копырин тяжело сопел, Жеглов мрачно молчал и только у самого дома Верки Модистки спросил:
– Свирскому доложили?
– Наверное, – пожал плечами Копырин. – Меня прямо из дежурки к вам послали, сказали, что Соловьев позвонил…
* * *
«Скорая помощь» уже увезла Топоркова, и, кроме тонкого ручейка почерневшей крови у двери, ничто не говорило о том, что здесь произошло час назад. Верка Модистка сидела в углу на стуле, оцепенев от ужаса, и только зябко куталась все время в линялый платок, будто в комнате стало невыносимо холодно. А здесь было очень душно – по лицу Соловьева катились капли пота, крупные, прозрачные, как стеклянные подвесочки на Веркиной люстре. Капли стекали на огромную красно-синюю ссадину под скулой, и Соловьев морщился от боли.
– Докладывай, – сказал Жеглов, и по тому, как он смотрел все время вниз, точно хотел убедиться в том, что сапоги, как всегда, блестят, и по голосу его, вдруг ставшему наждачно-шершавым, я понял: он сильно недоволен Соловьевым.
– Значит, все было целый день спокойно, – заговорил Соловьев, и голос у него был все еще испуганный, как-то очень жалобно он говорил. – В двадцать два пятьдесят вдруг раздался стук в дверь, и я велел Вере впустить человека…
Соловьев передохнул, достал из кармана пачку «Казбека» и трясущимися руками закурил папиросу, а я почему-то невольно отметил, что нам на аттестат не дают «Казбек», а продается он только в коммерческих магазинах по сорок два рубля за пачку.
– Ох, просто вспомнить жутко! – сказал Соловьев, судорожно затягиваясь и осторожно поглаживая пальцами кровоподтек на щеке, но Жеглов оборвал его:
– Что ты раскудахтался, как баба на сносях! Дело говори!..
– Глебушка, я и говорю! Топорков встал вот сюда, за дверь, а я продолжал сидеть за столом…
– Руководил, значит? – тихо спросил Жеглов.
– Ну зачем ты так говоришь, Глеб? Будто это моя вина, что он в Топоркова попал, а не в меня!
– Ладно, ладно, рассказывай дальше…
– Вот, значит, открыла Вера входную дверь, впустила его в комнату, и пока он с темноты на свету не осмотрелся, я ему и говорю: «Предъявите документы!» Топорков к нему со спины подошел, он оглянулся и, гад такой, засмеялся еще: «Пожалуйста, дорогие товарищи, проверьте, у меня документы в порядке», – и полез во внутренний карман пальто. Топорков хотел его за руку схватить, и я тут к ним посунулся, а он вдруг из кармана прямо в упор – раз! В Топоркова! И так это быстро получилось, и выстрел из-под пальто тихий, что я и не понял сразу, что произошло, а он выхватил из кармана пистолет и в лицо мне им как звезданет! И сознание из меня вон! Упал я бесчувственно, а он убежал…
Я хотел его спросить, как выглядит преступник, но вдруг из угла раздался тихий скрипучий голос:
– Врет он вам, не падал он в бесчувствии…
Это Верка сказала.
Соловьев дернулся к ней, но Жеглов заорал:
– Молчать! Будешь говорить, когда спрошу! – И повернулся к Верке: – А как было дело?
Верка, глядя прямо перед собой не моргая, заговорила, и лицо у нее было неподвижное, как замороженное:
– Упал он на четвереньки, когда Фокс его револьвером шмякнул, а Фокс ему говорит и револьвером в затылок тычет: «Лежи на полу десять минут, если жизнь дорога». И мне говорит: «Если узнаю, что это ты, сука, на меня навела легавых, кишки на голову намотаю, а потом повешу…» И пошел…
– А этот? – спросил Жеглов, показывая на Соловьева.
– А что этот? Полежал маленько и побег по телефону звонить. А я посмотрела вашего раненого – у него кровь ртом идет, в грудь ему пуля попала…
Жеглов долго молчал, смотрел в пол, и я впервые увидел в его фигуре какую-то удивительную обмяклость, ужасную, нечеловеческую усталость, навалившуюся на него горой.
– Глеб! – закричал Соловьев. – Да ты что?! Неужто ты этой воровке, марвихерше противной поверил? А мне, своему товарищу…
– Ты мне не товарищ, – сказал тихо Жеглов. – Ты трус, сволочь. Ты предатель. Вошь ползучая…
– Не имеешь права! – взвизгнул Соловьев. – Меня ранили, ты за свои слова ответишь!..
– Лучше бы он тебя застрелил, – грустно сказал Жеглов. – С мертвого нет спроса, а нам всем – позора несмываемого. Ты нас всех – живых и тех, что умерли, но бандитской пули не испугались, – всех нас ты продал! Из-за тебя, паршивой овцы, бандиты будут думать, что они муровца могут напугать…
– Ты врешь! Я не испугался, я потерял сознание! – блажил Соловьев, и видно было, что сейчас он напугался, пожалуй, сильнее, чем когда его ударил пистолетом Фокс.
– Ты не сознание, ты совесть потерял, – сказал все так же тихо Жеглов, и в голосе его я услышал не злобу, а отчаяние.
Отворилась дверь, и шумно ввалились Пасюк, Тараскин, Мамыкин, еще какие-то ребята из второго отдела, а Свирского все не было, и в комнате звенело такое ужасное немое напряжение, такой ненавистью и отчаянием было все пропитано, что они сразу же замолчали. А Жеглов сказал:
– Ты, когда пистолет он навел на тебя, не про совесть думал свою, не про долг чекиста, не про товарищей своих убитых, а про свои пятьдесят тысяч, про домик в Жаворонках с коровой и кабанчиком…
– Да, да, да! – затряс кулаками Соловьев. – И про деток своих думал! Убьют меня – ты, что ли, горлопан, кормить их будешь? Ты их в люди выведешь? А я заметил давно: с тех пор как выигрыш мне припал, возненавидел ты меня. И все вы стали коситься, будто не государство мне дало, а украл я его! Я ведь мог и не рассказывать вам никому про выигрыш, но думал по простоте душевной, что вы как товарищи все порадуетесь за удачку мою, а вы на меня волками глядеть, что не пропил я с вами половину, не растранжирил свое кровное. Вижу я, вижу, не слепой, наверное!..
Все в комнате отступили на шаг, и тишина стала такая, будто вымерли мы все от его слов. И Соловьев спохватился, замолчал, переводя круглые испуганные глаза с одного лица на другое, и, видимо, прочитал он на них такое, что обхватил вдруг голову руками и истерически всхлипнул.
Жеглов встал и сказал свистящим шепотом:
– Будь ты проклят, гад!
Секунду еще было тихо в комнате, и вдруг сзади, откуда-то из-за наших спин, раздался окающий говорок Свирского:
– Послушал я ваш разговор с товарищами, Соловьев. Очень интересно…
Ребята расступились, Лев Алексеевич прошел в комнату, осмотрелся, сел на стул, глянул, прищурясь, на замершего Соловьева:
– Вы, Соловьев, оружие-то сдайте, ни к чему оно вам больше… Вы под суд пойдете. А отсюда убирайтесь, вы здесь посторонний…
Соловьев двигался как во сне. Он шарил по карманам, словно забыл, где у него лежит ТТ, потом нашел его в пиджаке, положил на стол, и пистолет тихо стукнул, и звук был какой-то каменный, тупой, и предохранитель был все еще закрыт – он даже не снял его с предохранителя, он, наверное, просто забыл, что у него есть оружие, – так его напугал Фокс. Неверным лунатическим шагом подошел к вешалке, надел, путаясь в рукавах, свое пальто, сшитое из перекрашенной шинели, направился к двери, и все ребята отступали от него подальше, будто, дотронувшись рукавом, он бы замарал их.
Он уже взялся за ручку, когда Свирский сказал ему в спину:
– Вернитесь, Соловьев…