Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 13 из 14 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В тоннеле, чьи бока чуть колыхались, зудели от неведомого напряжения, от струящегося тока, Миша чуть не столкнулся со стариком. Старым таким стариком, лет восьмидесяти. Багровые отсветы плясали на впалых щеках незнакомца, окатывали тёмно-розовыми бликами плешь и поджигали апельсинным огнём редкие седые волосики, торчавшие над ушами. Человек широкорото улыбался, разгоняя улыбкою морщины, и походил на доброго клоуна. Завидев прохожего, он обрадовался. И сообщил: — Моя гипотеза подтверждается! Кого-то встречаешь тогда, когда встретить желаешь. — В жизни так не бывает. — Бессонов остановился и оглядел себя. Костюм-двойка. Полосатый галстук. Белая рубашка. Плотный стойкий воротничок отчего-то не натирал кожу. Эту рубашку и костюм Миша не любил, надевал редко, на юбилеи да праздники. Не любил он и лакированные «выходные» туфли, налезавшие на ступни с трудом: он и разносить-то их не успел. Впрочем, сейчас туфли сидели на ногах свободно и мягко, как чешки. — Тю! — со смехом воскликнул старик. — В жизни! Жизнь — впереди! Бессонов ничего не сказал. Собеседник представился. Назвался просто, как парень: — Боря. — Михаил, — ответил Бессонов. Смутился и поправился: — Миша. Мимо Бессонова, лизнув его гладью платья, смахивающего на ночную рубашку, бесшумно пролетела женская фигура. Пролетела — и словно растворилась в окружающей красноте. Бессонов среагировал запоздало, отшатнулся, прижался к пульсирующей стене. Боря только фыркнул. — Спешат, все спешат, — заметил он. — Куда, собственно? Старик протянул Бессонову руку. Миша несмело пожал её. Было в том что-то жуткое: он словно вкладывал ладонь в руку трупа. Ладонь старика, пальцы его оказались неожиданно сухими и сильными. И тёплыми. Страх Бессонова мгновенно улетучился. «Сам-то ты, сам-то!..» — подумал Михаил. Двое неторопливо зашагали по тоннелю. К какой цели они двигались? Далеко ли конечный пункт? Возможно, дедуля знал ответы, но спрашивать не хотелось. Миша оглянулся. Тоннель, похоже, не имел начала. Выходило, что Бессонов очутился где-то в середине. Непостижимо! Интересно, сколько прошёл Боря? Километров? Десятков, сотен километров? И как понять, в какую сторону идти? Или не надо пока понимать? Последняя мысль Бессонову понравилась. В конце концов, даже если он направляется в ад, там хоть с отоплением порядок. Не то что в его старой пятиэтажке, где зимы он переживал в свитере, шерстяных штанах и ботах, мечтая о марте, солнце, проталинах и капели. — Подумать, крепко подумать, — говорил тем временем старик. — Вот что мне нужно! Сообразить, основательно прикинуть. Вообще-то, всем нам нужно подумать и прикинуть. Каждому. Торопиться некуда, торопиться и нельзя. Жизнь у меня, Мишенька, выдалась долгая. Люди вокруг менялись. Много чего есть вспомнить. Перебрать. И обдумать. Это медленный глагол, Миша. Обдумать! Найти точку, где линии скрещиваются. Перекрестье, подходящее для хорошего начала. Миша, я ведь писатель. Знаешь, что самое трудное в сочинении книжек? Начать — вот что! Чехов советовал убирать в рассказах начало и конец. В них мы больше всего врём — во как классик припечатал! Теперь, когда жизнь позади, я должен отыскать начало. Настоящее начало! Какое начало, чего начало, он не сказал. Бессонов шагал рядом, слушал, с ремарками не совался. Дедуля прожил почти вдвое больше его. Да и по тоннелю, ясное дело, не первый день топает. Бессонов полез в карман, пошелестел пачкой сигарет, закурил, предложил угоститься дедуле. Тот закивал живенько, выщелкнул из пачки сигаретку. Выпустив дым, показал не по-стариковски белые зубы. Оба посмотрели друг на дружку, окутались красноватым дымом и направились дальше. Шли, беседовали, отступая иногда в сторонку, освобождая пространство пролетающим фигурам. Иной раз фигур накапливалось много, и тогда мягкие стены расходились, тоннель расширялся, раздувал свою рыже-алую кишку, пропуская толпу летунов, рвавшихся туда же, куда шагали неспешно Миша и Боря. Как долго идёт дедуля? Из рассказа говоруна Бессонов этого толком не понял. Боря писал словесные картины неуловимыми мазками, пользовался зыбкими, летучими красками. Кое-что, впрочем, Бессонов уловил. Старик потерял счёт дням, у него нет часов, а день и ночь в этой кишке ничем не отличаются. Ни заката, ни восхода, ни полудня, ни сумерек. Впереди ни белого света, ни чёрного. И не хочется есть и спать. — Здесь совсем нет времени! — с восторгом заявил Боря. — Почему ты идёшь? — спросил Бессонов. — Я думаю, друг мой, думаю! А ещё — от удовольствия! Я иду, и ходьба — в удовольствие! Посмотри-ка на меня, Миша! И правда: дедка сиял, точно мальчишка, заполучивший долгожданный подарок. Да такой подарок, что позавидуешь! — Мне же восемьдесят один год. Считай, восемьдесят два. Дед оттолкнул легонько Бессонова и прошёлся на руках, напевая чистеньким мальчишечьим голоском песенку «Кто ищет, тот всегда найдёт». И даже дыханье не сбил! Удовольствие! Старик кое-что рассказал о нём. Он ощущал себя молодым, здоровым, глаза его видели теперь и далеко, и близко, а ноги ничуть не уставали от ходьбы. Примерно позавчера, а может, неделю тому назад — кто тут сосчитает! — он пробовал бежать. Он нёсся словно стайер, он бы рекорд мировой побил! Мышцы не ныли, пить не хотелось, а дышать и вовсе не требовалось. Он полностью сконцентрировался на беге. Бессонов поискал в себе схожие ощущения. Нашёл! В теле поселилась юношеская лёгкость: он будто сбросил кило десять и скинул годков двадцать. В голове разлилась необычайная свежесть. Под теменем — ни намёка на боль. Миша провёл языком по зубам: все тридцать два выстроились в дёснах, от восьмёрок до единичек, ровненькие, гладенькие, ни сколов, ни коронок, ни мостов. Дышать он дышал, но это скорее по привычке. Попробовал не дышать: не дышалось так же легко, как дышалось. Боря вдруг хлопнул себя ладонью по лбу. Звонкий шлепок эхом отдался в бесконечных стенах. — Вот оно! Хорош же я! Не там, не там искал, не туда думал, не то высматривал! Всегда подозревал, что я тугодум. А ещё других в книжках поучал! Прости меня, Миша: пора мне! Я призывал не спешить, но это верно только пока думаешь. Я обдумал, обдумал, и я нашёл, открыл! Миша, ты найдёшь свой путь. Я знаю. Тут не заблудишься. — Непонятно… — услышал Бессонов свой голос. — Как непонятно-то? — подивился старик. — Кого ты любил… Нет, не так. Кого любишь больше всего — вот так, в настоящем времени! Кого любишь больше всего, у того и бери начало смело. Только не торопись, не суетись, не тревожь людей понапрасну. О глаголах помни! Боря не шёл, а сидел в зелёном цветастом кресле, выглядевшем в красном тоннеле неуместно. Из кресла и вещал. С изумлением Миша обнаружил, что перед ним не старик, а мальчишка, русоволосый паренёк не старше двенадцати, самое большее тринадцати лет. В одной руке паренёк держит надкушенное яблоко, в другой — открытую книжку. Яблоко не ест, книжку не читает, глядит в никуда, должно быть, мечтает, фантазирует. Мелькает что-то, кружится, паренёк в кресле размывается, растаивает. За красною пеленою проявляется новая картина: у рябины тянутся друг к дружке мальчишка и девчонка, ровесники. В мальчике Бессонов узнаёт того же Борю. Он предлагает девочке книгу и плитку шоколада: одна рука протягивает плитку, вторая — потрёпанную книжку в мягкой обложке. Девочка тянет пальцы к шоколаду, но отдёргивает и цапает затем книгу. Мальчик зачарованно смотрит на розовые щёки подружки, на приоткрытые губы, на золотистую чёлку и голубые глаза, ясные, как небо июля. Картина отдаляется, уплывает, растворяется в бесконечном красном мареве. Далеко заглянул дедуля: семьдесят лет отмотал! Бессонов идёт в красноту дальше. У плеч его, над головою пролетают фигуры и фигурки, пихаются локтями, спешат неистово, будто там, впереди, число мест ограничено, а опоздавших не примут. На неторопливом ходу Миша покуривает, пускает серый дымок, который среди светящихся стен переливается алыми, рыжими и жёлтыми волнами, и думает, думает, думает. Похоже, он вот-вот что-то откроет, нащупает, зацепится за что-то, как мальчишка цепляется штаниной за торчащую шляпку гвоздика. III Миша и Мариша — так он её и себя называл. И никакого-то счастья у них не было; так, странные редкие встречи, непонятные вопросы, ответы на которые не требовались, удивлённые, мучительные взгляды, от которых непременно веяло прощанием, неизбывной печалью, тревогой и плохим финалом, как от фильмов, снятых Рижской киностудией. Она и была оттуда — из Латвии. Откуда точно, Бессонов не помнил. Помнил другое: когда он целовал её длинные щёки, они казались солёными и горькими, будто девушка только что вышла из моря. В России ей было не место — вот что Бессонов знал точно. И профессия у неё была редкая — архитектор. Марута употребляла разные необычные слова, смахивающие на заклинания: пилястра, каннелюра, полуколонна, портал, антаблемент. Произносила она их с шелестящим акцентом — будто кто-то книжные листы переворачивал. Никаких полуколонн или колонн у растущего здания, у параллелепипеда арбитражного суда, спроектированного латышкой Марутой для сибирского города, Бессонов не видел. Но однажды Марута взяла карандаш и набросала на альбомном листе эскиз с колоннами и прочими штуками, назвав каждую из них. «Библиотека. Я хотела бы создать библиотеку». Карандаш плясал в её гибких пальцах, будто волшебная палочка. Создать! Слово-то какое! Мише казалось, что Мариша способна создать не только библиотеку, не только дом, но и населить его библиотекарями и читателями, наполнить стеллажи книжками, а на подоконниках расставить политые аспарагусы. «Почему бы тебе не стать художницей?» — спросил он. «Потому, что я архитектор», — ответила она. «Кому в наше время нужны библиотеки?» — снова спросил Бессонов и понял, что вопрос прозвучал глупо. Впервые он увидел Маруту после утренней пересменки. Восемь утра. Женщина сидит на корточках возле вырытого котлована. Поднимает камешек. Долго смотрит на него. Роняет с ладошки. Потом выпрямляется и смотрит на котлован. Так, будто перед нею распахивает синие воды море. Высокая, беловолосая, с узкой, как у рыбы, спиной, она сразу показалась Бессонову чудной, нездешней.
Бетонная громада окружного арбитражного суда росла этаж за этажом — всего этажей было запроектировано шестнадцать, не считая технического. За забором стройки Михаил служил начальником охраны. Молодая архитекторша приходила к объекту федерального значения, поднимавшемуся с опозданием, со значительным отклонением от графика, и ругала прораба за плиты перекрытия и ещё за что-то. Прораб называл её «дамочкой» и словоохотливо объяснял, что её роль в строительном действе сыграна, что находиться ей тут не положено и что начальнику охраны надо бы гнать её отсель; при виде неаннулированного пропуска прораб хрюкал и кривил короткие толстые губы. Насмешливые его возражения Маруту приводили в ярость, от волнения акцент её усиливался; Бессонову, который уводил Маруту то от прораба, то от директора, казалось, что женщина, пытавшаяся без запинки выговорить слова «представитель генпроектировщика», шипит, как разъярённая кошка. Бессонов терпеливо внушал ей, что в действительности не обязательно бывает так, как нарисовано на чертежах, а она удивлённо моргала холодными серыми глазами и возражала: «Бывает. И должно быть всегда». От слова «бывает» (от глагола, как выразился бы писатель из тоннеля) Бессонову делалось не по себе, он ощущал непонятную вину. И принимался за самобичевание: «Извини, я глупость сморозил, я дурак». «Ты не дурак, и ты хороший, — шелестела она. — Ты хороший, а они плохие. Ты посмотри, Миша: они же воруют. А проектировщику, как это сказать… плевать». «Все воруют», — замечал Миша. И получал новое возражение: «Не все. Ты не воруешь». «Почему ты в России? Почему здесь?» — спрашивал Бессонов. «Меня наняли, вот потому, — отвечала она. — Думали, наверное, я не буду воровать, и они смогут украсть побольше». «И ты не воруешь?» Она с полминуты хлопала глазами цвета осеннего моря. Затем тонкие, плоские её губы трогала улыбка. И вот уже она звонко, во весь рот хохочет. «Это шутка, Миша! Ты шутишь! Ты смешно шутишь!» Она очень боялась, что шестнадцатиэтажка упадёт или что стены её расползутся от трещин. Она говорила о плохих плитах перекрытия, о произвольной замене материалов, о местном зимнем холоде и перепадах температур в резко континентальном климате. «Это нельзя, нельзя! — сердилась она. — Когда они строят, они думают не о доме, не о жизни. Они думают, где украсть, как украсть. Они не думают о прочности и красоте. У них не получится дом, они всё испортят. Этот дом быстро устанет! Зачем так жить? Пока вы не перестанете красть, у вас не получится счастье! Строить счастье — это как строить дом! Миша, Миша, посмотри, они лепят из моего проекта этот… потёмкинский дом!» IV Она отдавалась ему так, словно поглощала собою весь мир, одновременно его отрицая. Словно предметы и жизнь вокруг прекращали существовать, и оставались только она и он. Бессонов забывал всё; сама жизнь будто оканчивалась, рассыпалась на атомы в безначальной синеве космоса, где белели два тела: одно широкое и сильное, бросавшее смерти «нет», с железкой в голове и коллекцией шрамов на коже, другое узкое, гибкое, тонкое. То, что творила Марута, было смесью противоположностей — страсти и покоя; ничего подобного Бессонов прежде не испытывал. Возвращаться было страшно: словно какой-то дьявол изгонял тебя из плодоносного тропического рая в сухой, стылый сибирский декабрь. Дорого бы дал Бессонов за то, чтобы запечатлеться навеки в этих минутах, когда решительно отметалось постороннее и оставалось лишь то, что совершалось. То было пение момента, замирание мгновенья. В книжках встречается слово «гармония» — именно им Миша и назвал бы близость с Маришей, вернее, не саму близость, а тот эффект самозабвения, растворения, которого достигала женщина, похожая то на девочку-старшеклассницу, то на мудрую мать Вселенной. И тем большим проклятием становилось возвращение, выныривание на поверхность; сжавшаяся на простыне Марута представлялась ему посланницей ада, глумящейся над человеком, творящей глубочайшее зло одним уже контрастом, и он спешил уйти из комнаты, уйти из её квартиры, обещая себе прекратить встречи, оборвать их, даже из города уехать. Проходила неделя, другая, и он снова звонил Маруте, снова шёл к ней — и снова бежал от неё, удирал от перепадов рая и ада. Так тянулось, пока Бессонов не женился. Он и женился-то для того, чтобы покончить с путешествиями во Вселенную, с нырками в гармонию. Гармония невыносима там, где её не признают, где её отбрасывают, где над нею смеются и — больше того — её боятся. Как не боялась Мариша нести в себе звезду эту? — Так надо делать всё, Миша. Чтобы оно, полное, жило вот тут. — Она прижимала белые свои пальцы к груди, к сердцу. — Поселялось тут совсем всё, полное-полное. Отдаваться! — Когда Марута волновалась, её русский язык художественно ломался. — Любить человека, варить кашу, чертить проект, строить дом. Всё! Соседство каши и любви Бессонова смешило, однако страсть в серых балтийских глазах, говоривших то же, что и рот, кое-что подтверждала: Мариша отдаётся жизни с тою же силою, без остатка, как и ему на простыне. И эта её профессия, архитектор, она ведь неспроста. Райская женщина чертила мягкими и твёрдыми карандашами гармонию! Не для того ли она прилетела когда-то в Россию, чтобы нарисовать, чтобы вырастить на лежалых снегах рай? Тонкая женщина, женщина-девочка, не состарилась. За четыре с половиной года, пока тянулась та стройка с бесконечно раздувавшейся сметой, стройка, пережившая скандалы и пожар, жизнь Бессонова двигалась кривулями. Может, дело было в том вековечном способе несчастья, который некогда избрали и к которому приспособились русские люди. На завершающей стадии стройки Михаила уволили — под канцелярским предлогом снижения издержек и сокращения персонала. Это начальника-то охраны! Сократили его после неприятного разговора с коротышкой-прорабом, под началом которого бригада тащила с объекта всё, от оцинкованной полосы заземления до французских выключателей с диммерами: вместо них влеплялись в стены выключатели турецкие, дешёвка золочёная. Нельзя было и вообразить, что утягивали и какими суммами оперировали те, кто стоял выше прораба. А разговор Миша затеял из-за боявшейся трещин Мариши. После ухода с объекта он перестал с нею встречаться. Он и злился на неё, понимая, что традиционное бытие не перепишешь по воле заезжей девчонки, и тосковал по ней, как тосковал, должно быть, по утраченному раю вылепленный богом первочеловек, и от этой раздирающей двойственности приказал себе забыть Маришу. Бессонов устроился в охрану гипермаркета «Мегамарт», женился, купил большой телевизор и большой пылесос. Спустя два года развёлся: жена, дама с пышным телом, абсолютная противоположность Маруты, сама покинула его, забрав маленькую пухленькую дочку и через суд обратив двухкомнатное жилище Бессонова в разбитую квартирку в хрущёвке-пятиэтажке. Сдуру Бессонов женился опять, но получилось так, что следующую жену, девчонку, знакомую по армейской службе, выгнал сам: больно алкоголем увлекалась. Газету с портретом беловолосой Маруты, обведённым траурной рамкой, он увидел в киоске «Роспечати». В стёклах витрины отражались тёмными пятнами облака. Тут же, у куба киоска, Бессонов купленную газету развернул. Заголовок был вынесен на первую полосу, стрелка отсылала на страницу с продолжением. «Водитель скрылся с места происшествия. Свидетелей нет. Прорабатываются две версии: преднамеренное убийство и несчастный случай. Следователь склоняется к последней версии…» Бессонов перечитал чёрный жирный заголовок: «Убита машиной». Машиной! Вернулся к тексту. Пробегая абзац за абзацем, ничего не чувствовал. Шли последние дни августа, в городе пахло осенью, на тополях жухли листья. Миша отыскал в тексте дату. «День рожденья! Маришу убили в день рожденья». Дочитал материал. Репортёр не указал год рождения погибшей, не стал утруждаться подробностями. Видимо, решил: довольно и фотографии. Бессонов щёлкнул зажигалкой, закурил. Подсчитал: Маруте исполнилось тридцать пять. «Если б я был с нею, если б был! — повторял он, уходя от киоска. — Если б я был с нею, такого бы не случилось. Не я ли принёс ей несчастье? Ей, райской девочке. Господи, мы и в рай притащим горе!» Недокуренная сигарета выпала из пальцев. В груди у Бессонова закололо, рёбра сдавили сердце, дыхание сбилось, голова отяжелела, налилась чугуном, как пушечное ядро. Бессонов, заторопившийся куда-то, почувствовал себя стариком, пенсионером, которому неплохо бы обзавестись тростью, корвалолом и горстью сердечных таблеток. Он вошёл в автобус, опустился на сиденье, проехал остановку, другую. «Вам нехорошо?» — спросила кондукторша. Он молча стиснул в кулаке трубочку газеты. Что-то ещё было в этой газете, бросилось в глаза, но потом он это упустил, позабыл об этом. Покинув автобус, Миша полистал страницы. Вот оно: сообщение о сдаче девелоперской компанией «Сити констракшн» здания арбитражного суда в эксплуатацию. Прилагалась и фотография: прямоугольники окон шестнадцатиэтажки сверкают на солнце, чахлые липки с обвисшими крупными листьями рассажены у парадного входа по квадратам, таращатся глаза видеокамер, упрятанных в металл. Почему он смотрит на фотографию, на изображение? Вот же он, этот дом, осталось дорогу перейти. Дом, что нарисовала когда-то Марута. Забора уже нет, строительных вагончиков нет. В здании работают люди: кое-где откинуты окна, крутятся в кондиционерах вентиляторы, на стоянке дожидаются хозяев десятка два машин. Отворяется дверь, двое выходят на крыльцо, один низкий, метр шестьдесят, круглолицый, другой высокий и сутулый, со впалыми щеками, шевелящимися губами и плоским телефоном, прижатым к уху. Бессонов с его сапёрской внимательностью, с цепкой зрительной памятью, хваткой на детали, узнаёт обоих. Первый — Паша Ульянов, прораб, один из прорабов компании, тот, что был неприятен Маруте, тот, с кем она говорила, глядя на него сверху вниз, чего он не выносил; второй — генеральный директор «Сити констракшн», прорабов тёзка Абросимов Павел Вадимович. За что они её? Бессонов не знал, накопала ли она что-то и предпринимала ли какие действия. Впрочем, самое большее, чего бы она добилась, — это ввергнуть мерзавцев в некоторый убыток. Светофор даёт зелёный свет. Очень долгий светофор: сто восемьдесят секунд горит для пешеходов красный. Каждый шаг по зебре кажется Бессонову погружением в асфальт. Дорога превращается в раскалённый зыбучий песок, а кроссовки обретают свинцовые подошвы. Бессонов взглядывает на пешеходов: никто из них не замечает метаморфозы асфальта. Сердце Бессонова стучит не в груди, а в голове. Падает он на последней полоске зебры. Справа и слева взирают на тело безжизненные парные фары машин. Тарахтят моторы. Бессонов ползёт, как в Афганистане. Не хватает автомата. Близкий запах резиновых шин врезается Бессонову в память. И ещё палец, короткий толстый палец прораба, направленный на него. Чёрный, как воронёный ствол пистолета, палец. Чёрный, как точка в жизни Маруты. Мерзкий круглый карлик, думает Бессонов, проваливаясь через асфальт, летя сквозь земную кору и мантию. V Он лежит под белым пододеяльником, надетым на клетчатое шерстяное одеяло, разглядывает клетки в ромбе прорези. Потолок в палате тоже белый, а стены бледно-голубые. Почему никогда не увидишь в палатах розового или лимонного цвета? С сердечного приступа, повалившего Бессонова на асфальт, минуло около двух лет. К зданию, нарисованному Марутой, после того инфаркта он ездил ещё несколько раз, несмотря на врачебный запрет волнений и переживаний. 16-этажный параллелепипед не качался на ветру, не обрушивался и не трескался, и оттого думалось, что русский авось крепче и надёжнее всяких климатических перепадов и холодов. Потом Миша искал очередную работу и о доме том позабыл. А потом его ударил второй инфаркт. И вместе с ним настигла другая напасть. — Боль в голове не из-за пластины, так? — спрашивает Бессонов. — Так, — отвечает врач и стряхивает с сине-зелёного халата пылинку. — Кто сказал, что из-за пластины? Пластину вам хорошо поставили. — Никто не говорил. Я не проверялся. — Пластина — память о войне? — В горах дело было… Давайте вернёмся к нашим баранам. К диагнозам. В груди, значит, сердце, а в сердце инфаркт. А в голове? — В голове мозг. О голове поговорим в моём кабинете. Когда поправитесь. Вы не волнуйтесь. — Нет ведь никого в палате. И что за особая врачебная тайна? Тайна от пациента? Мише смешно, но засмеяться невозможно: у лица нет сил. В палате обитают ещё трое больных, но сейчас они где-то за дверями. При появлении лечащего врача вышли. Из деликатности. Бессонов спрашивает: — Опухоль? Ведь так? Он приподнимается на локтях. Тело кажется лёгким и тяжёлым одновременно. Нескладным, непослушным и каким-то обвисшим. В голове клубится туман. Бессонов опускается на подушку. Если врач ничего не скажет, он будет спать. Может быть, ему приснится хороший сон. — Точный диагноз поставит онколог. Я кардиолог. После выписки вы пройдёте соответствующее обследование. — Доктор, кто научил вас мучить больных? — Бессонов открывает глаза. Когда говоришь такое, надо смотреть на того, кому говоришь. — Вам нельзя волноваться. Врач встаёт со стула. Идёт по проходу между кроватями. Распахивает окно. Бессонов глядит на сине-зелёную спину доктора. Нет ничего проще правды, но люди предпочитают вилять, уклоняться, лгать. Тьмы низких истин нам дороже… Нет, не нам, а мне… Мне дороже… Нас возвышающий обман… Чепуха, вздор поэтический. Зачем обобщать, теоретизировать? Тут случай конкретный: доктор боится, что правда прикончит пациента. Добьёт через третий инфаркт. И тогда смерть станет частью личной статистики медицинских неудач. За окном шелестит листва. До ушей Бессонова доносится радостный тенор: «Наденька, меня завтра выпишут! Выпишут! Я буду жить!» Отвечает голос женский, вероятно, Наденькин. Звучит он гораздо тише, и Бессонов не различает слов.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!