Часть 3 из 20 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В сентябре 1962 года мне предложили стать ассистентом аспиранта по программе доктора философии в Университете штата Айова. Я согласился, и вскоре после этого мы втроем переехали в кампус университета в Эймсе, штат Айова.
Мы обосновались в небольшом деревянном доме, принадлежащем университету и расположенном в местечке под названием Пэммел-Корт. Он был поменьше нашей старой квартиры в Милуоки и терялся среди множества похожих домиков и нескольких квонсетских ангаров[4] времен Второй мировой.
Университет предложил мне щедрую стипендию. Мы с Джойс однозначно видели в этом новые возможности, шаг вперед к лучшему будущему.
На новом месте жительства я быстро освоился с работой в университете. Сначала я был ассистентом преподавателя, но затем получил должность ассистента-исследователя, которая была мне гораздо больше по душе. На новой работе мне не нужно было иметь дело со студентами. Химические вещества, лабораторное оборудование и аналитические приборы – вот и вся тихая обстановка моей работы, практически исключающей любое общение. Это кардинально отличалось от того, чем я занимался раньше. И, хотя мне нравилось общаться со студентами, новая работа в лаборатории предполагала разнообразные задачи, и вскоре я начал думать о ней как о месте, где я действительно преуспел. В лаборатории железные законы науки управляли хаотичным миром действий и реакций. В мире в целом, и особенно в том, что касалось моих отношений с Джойс, все было гораздо более зыбким и сложным. Приходя домой, я часто переставал понимать, что должен делать или как реагировать в данный конкретный момент. В лаборатории, напротив, я чувствовал себя в безопасности и мог быть уверен в своих суждениях и в своем опыте. Вне ее стен я чувствовал себя гораздо менее уверенным в себе, гораздо менее способным правильно воспринимать вещи. В результате я остался в лаборатории не только потому, что там было много работы, но и потому, что чувствовал облегчение и комфорт от того, что мог адекватно воспринимать происходящее, понимать законы, которые управляют вещами и процессами.
Тем временем Джойс оставалась дома, в Пэммел-Корт. Когда мы въезжали, дом был в паршивом состоянии, и Джойс с негодованием взялась за уборку и чистку с гораздо большим рвением, чем она сама ожидала. И снова она оказалась заперта дома, в то время как я проводил свои дни, а теперь и большую часть ночей в лаборатории.
В результате ее эмоциональное состояние начало еще больше ухудшаться. Ее преследовал повторяющийся сон, в котором за ней постоянно гнался большой черный медведь. Иногда она кричала во сне. Время от времени я пытался успокоить ее в типичном для моего аналитического ума духе – рекомендовал ей немного пройтись или выпить стакан теплого молока, но никогда не обсуждал с ней само сновидение или анализировал причины, из которых оно возникло.
Как и следовало ожидать, наши споры становились все более жаркими, порой доходящими до рукоприкладства. Случалось, Джойс хватала кухонный нож и размахивала им колющими движениями. Тогда я шел в другую комнату или вообще уходил из дома.
Когда у нас с Джойс случались непонимания и проблемы, возникали проблемы и с Джеффом. Несколько раз за эти годы он болел, казалось, каждую неделю. Он то и дело подхватывал ушные и горловые инфекции, из-за которых плакал по ночам. Снова и снова его возили в университетскую клинику на уколы, и через некоторое время его маленькие ягодицы все покрылись комочками от уколов, и он начал набрасываться на медсестер и врачей.
Но были и хорошие времена, когда Джефф был здоров, полон сил и веселья. Мы ходили на парады и фестивали, а в Эймсе был свой собственный небольшой зоопарк, который мы время от времени посещали. Я установил качели рядом с нашим домом и сделал песочницу, в которой Джефф мог играть, когда погода позволяла надолго оставаться на улице.
В целом Джефф рос счастливым, жизнерадостным ребенком. Когда я приходил домой к ужину, он бросался мне на шею. Он был энергичным и экспрессивным, любил играть и слушать, как ему читают по вечерам. Теперь он играл с большими кубиками и катался на маленьком трехколесном велосипеде. Более того, он любил, когда я катал его на велосипеде, посадив на хромированный руль.
Во время одной из таких поездок Джефф вдруг потребовал, чтобы я немедленно остановился. Он был очень взволнован, его глаза были очень широко раскрыты, когда он устремил их на что-то, чего я не мог разобрать.
Когда я остановил велосипед, он указал вперед и вправо.
– Папа, смотри, – сказал он, – посмотри на это.
– На что? – спросил я в недоумении.
– Да вот же! – Джефф уже кричал.
Я присмотрелся повнимательнее в том направлении, куда он указал, и увидел небольшой холмик, который выглядел чуть больше комочка грязи. Когда я подошел ближе, то увидел, что это был ночной ястреб, который выпал из своего гнезда и теперь беспомощно лежал на твердом тротуаре. Мы припарковали велосипед и подошли ближе. Сначала мы не знали, что делать, но, по настоянию Джеффа, я поднял его, и мы вместе отнесли его домой. Несколько недель мы ухаживали за ним, кормя смесью молока и кукурузного сиропа с помощью детской бутылочки. Через некоторое время птица уже могла есть твердую пищу, хлеб и, наконец, маленькие кусочки гамбургера. Детеныш ястреба становился все больше и больше, и в конце концов мы вынесли его на улицу, чтобы выпустить. Был ясный весенний день, и я до сих пор помню, каким зеленым было все вокруг.
Я взял ястреба в сложенную чашечкой ладонь, поднял ее в воздух и, разжав, выпустил птенца на волю. Когда он расправил крылья и поднялся в воздух, мы, все мы – Джойс, Джефф и я – ощутили дикий восторг. Глаза Джеффа были широко раскрыты и блестели. Возможно, это был самый счастливый момент в его жизни.
Новые аспиранты Университета штата Айова – Джойс, Джефф и Лайонел. 1962 год
Глава вторая
Когда я был маленьким, у меня возникла навязчивая идея. Постепенно, с течением времени, я стал зацикливаться на огне и в некотором смысле стал одержим им. Всего в трех или четырех домах от дома моего детства жил один старик с деревянной ногой, который курил трубку. Когда он в очередной раз хотел закурить, он чиркал спичкой о свою деревянную ногу. В детстве я много раз видел, как он это делал, и думаю, что, возможно, моя ранняя одержимость огнем проистекала из этого единственного любопытного и часто повторяющегося наблюдения.
Почему-то моя фиксация на огне с годами только росла. Какое-то время у меня была большая коллекция спичечных коробков. Еще позже я начал практиковать кражу спичек. Я стал настоящим спичечным клептоманом – я хватал их везде, где бы ни нашел, брал их со стола, лазал за ними в ящики… Добравшись до добычи, я ускользал в какой-нибудь безлюдный уголок и поджигал их одну за другой, пристально вглядываясь в огонь, словно прикованный к танцующим языкам пламени.
Поскольку все прекратилось в раннем детстве, мой отец так никогда и не узнал о моей одержимости огнем. Он вкалывал на двух работах – зарабатывал учителем математики в средней школе и парикмахером – и у него не хватало времени вникать в подробности моей жизни. Он знал только то, что большинство отцов знают о своих детях, – когда они больны, когда им причиняют физическую боль и когда они одерживают победу или терпят неудачу в каком-то важном деле.
Мой отец, конечно, ничего не знал о моей внутренней жизни. Он не знал, например, что время от времени в течение учебного дня я начинал испытывать новые и загадочные для меня ощущения, когда взбирался на тренажеры или параллельные брусья, или когда терся о кабинки в туалете. Он не знал, что позже я фантазировал о полных, пышногрудых женщинах. Конечно, отцы редко знают такое о своих растущих сыновьях, о личном мире их развивающихся сексуальных потребностей, о том, что их дети готовы вытворять, чтобы укротить зов гормонов.
Тем не менее мой отец был очень увлечен своей родительской ролью, особенно учитывая довольно отстраненный подход к отцовству в те времена. По обычаям тех далеких лет, в функции отца входила добыча для семьи хлеба насущного и поддержание дисциплины. Он же находил для меня время. Он помогал мне с домашним заданием и посещал все необходимые родительские собрания в школе. Он играл со мной в мяч, водил меня купаться, катал на санках и ходил со мной в походы. На Рождество он позаботился о том, чтобы я навестил Санту в местном универмаге. Он был хорошим отцом, настолько заботливым и ответственным, насколько только может пожелать любой сын.
Но были вещи, о которых он не знал, и одна из них заключалась в том, что его сын начал дрейфовать, беспомощно и невинно дрейфовать к одержимости, которая, развейся она до более опасных форм, вполне могла бы привести к серьезным последствиям.
Итак, я жил со своей маленькой невинной манией. А она между тем развивалась, и после спичек я стал экспериментировать с взрывчатыми веществами, с бомбами… Но все же подлинной страстью оставались простые языки пламени. Так продолжалось до тех пор, пока одним прекрасным летним днем я чуть не спалил соседский гараж.
Тогда, наконец, мой отец узнал, что во мне таилась эта темная сторона. Мне пришлось выслушать строгую лекцию об опасности огня, о его разрушительной силе, о том, насколько осторожным я должен быть в будущем, чтобы контролировать свою страсть, – ибо если ее не контролировать, это неизбежно кончится очень плохо.
Я помню, как выслушал суровое предупреждение моего отца. Помню, я подумал, что сбился с пути, что каким-то образом подхватил увлечение, которое может иметь ужасные последствия. Я помню, что дал себе слово, что буду направлять и контролировать свои порывы, даже если для этого потребуется каждая унция воли.
Когда я вспоминаю реакцию моего отца на мою пироманию, мне она кажется невероятно старомодной. Это был не более чем суровый упрек, предупреждение, основанное на уверенности моего отца в том, что мое увлечение огнем я могу контролировать одной лишь силой воли. Ему никогда бы не пришло в голову, что такое очарование огнем может быть неразрывно связано с моей сексуальностью, что оно может зацепиться за этот неустанно движущийся паровоз и что, произойди это, моя воля была бы раздавлена им, как маленькая веточка под ревущим поездом. Его наивность в этом вопросе защищала его от таких мрачных фантазий.
Я думаю, что моя наивность ровно так же защитила меня от раннего беспокойства по поводу того, что могло развиться у моего сына.
Поздней осенью 1964 года, когда Джеффу было четыре года, и мы все еще жили в Пэммел-Корт, я почувствовал отвратительный запах, который очень отчетливо доносился из-под дома. Я взял фонарик и пластиковое ведро и заполз под дом, чтобы найти источник этой невыносимой вони. Через несколько минут я обнаружил большую кучу костей – останки различных мелких грызунов, которые, вероятно, были убиты циветтами, населявшими общую территорию. Циветты, близкие родственники скунсов, и были источниками этой вони – видимо, под нашим домом они складировали и поедали мелких животных, на которых охотились по ночам.
За несколько минут я собрал все останки, которые смог найти. Это был разнообразный ассортимент костей, белых, сухих и совершенно лишенных мякоти – циветты обглодали их дочиста.
Джойс и Джефф ждали меня, пока я лазал под домом. Мы о чем-то болтали с Джойс, когда я посмотрел вниз и увидел Джеффа, сидящего на земле всего в нескольких футах от меня. Он выгреб из ведра большую горсть костей, стал их пристально разглядывать, а потом разжал ладонь. Косточки падали с хрупким, потрескивающим звуком, который, казалось, завораживал его. Снова и снова он набирал пригоршню костей, а затем высыпал их обратно в кучу.
Я подошел к нему, и когда я наклонился, чтобы собрать кости и выбросить, Джефф выпустил из руки еще одну небольшую кучку. Казалось, он был странно взволнован звуком, который они издавали. «Как скрипичные палочки», – сказал он. Потом он рассмеялся и потопал к дому.
Последние несколько лет я часто вспоминал своего сына таким, каким он выглядел в тот день, когда его маленькие ручки глубоко зарылись в груду костей. Теперь я больше не могу считать это просто еще одним детским эпизодом, мимолетным увлечением. Возможно, тогда это и было таковым, но теперь я вижу это по-другому, в более зловещем и жутком свете. То, что было не более чем довольно милым воспоминанием о моем маленьком мальчике, теперь имеет привкус его гибели и приходит ко мне, будто озноб.
То же самое ощущение чего-то темного и мрачного, злой силы, растущей в моем сыне, теперь окрашивает почти каждое мое воспоминание о его детстве. В каком-то смысле его детства больше не существует. Все теперь является частью того, что он сделал как мужчина. Из-за этого я больше не могу отличить обычное от запретного, тривиальные события – от событий, наполненных дурными предчувствиями. Когда ему было четыре года, он указал на свой пупок и спросил, что будет, если его вырезать. Был ли это обычный вопрос ребенка, который начал исследовать свое собственное тело, или это уже был признак чего-то болезненного, что росло в его сознании? Когда в шесть лет Джефф разбил несколько окон в старом, заброшенном здании, было ли это всего лишь типичной детской шалостью или ранним сигналом темной и импульсивной деструктивности? Когда мы отправились на рыбалку, и он, казалось, был очарован выпотрошенной рыбой, пристально вглядываясь в яркоокрашенные внутренности, было ли это естественным детским любопытством, или это было предвестником ужаса, который позже был обнаружен в квартире 213?
Во мне, конечно, ранняя одержимость огнем не привела ни к чему более необычному, чем интерес к химии и последующим научным исследованиям в этой области, которым я посвятил свою жизнь. Мимолетное увлечение Джеффа костями с таким же успехом могло стать интересом, который в конечном итоге привел бы к врачебному делу или медицинским исследованиям. Оно могло бы привести к ортопедии, анатомическому рисунку или скульптуре. Оно могло просто привести к таксидермии. Или, что более вероятно, оно могло бы вовсе ничего не значить и быть забыто.
Но теперь я никогда не смогу этого забыть. Сейчас это раннее предположение, действительное или нет, о тонком изменении в мышлении моего сына.
Однако в то время я вообще об этом не думал. По крайней мере, если я и давал Джеффу какие-либо пояснения по поводу вещей, которые могли бы стать его интересами, они касались естественных наук, особенно химии.
Вскоре после того как я выбросил останки животных, которые нашел под нашим домом, я впервые привел Джеффа в свою химическую лабораторию. Мы вышли из дома, и он держал меня за руку, пока мы спускались по узкой грунтовой дороге, ведущей к металлургическому корпусу университета.
Моя лаборатория находилась на третьем этаже, в конце длинного коридора. Был выходной день, и поэтому по большей части мы с Джеффом были в лаборатории практически одни. За то время, что мы там были, я стремился показать Джеффу как можно больше, знакомя его с тем, что для меня и составляло все очарование химии. Я достал кислотно-щелочную лакмусовую бумажку, и Джефф внимательно наблюдал, как после химических реакций бумага становилась то красной, то синей. Он с удивлением смотрел, как мензурка с фенолфталеином стала темно-розовой, когда я добавил в раствор аммиак. Равномерное пощелкивание счетчика Гейгера на мгновение позабавило его.
Но в то же время он не задавал вообще никаких вопросов и казался в некоторой степени равнодушным к атмосфере лаборатории. Это была однодневная прогулка, не более того, и после нее он, казалось, интересовался наукой не больше, чем световым шоу или фейерверком. Он просто был ребенком, наслаждавшимся обществом своего отца, и когда наше время в лаборатории закончилось, и мы пошли обратно по грунтовой дороге к дому, он подпрыгивал рядом со мной с той же энергией и игривостью, которые он демонстрировал, когда мы шли в лабораторию ранее в тот же день. Не было похоже на то, что у него появился даже самый мимолетный интерес к чему-либо из того, что я ему показал. Ничто из огромного количества лабораторного оборудования – стен, заставленных бутылками с химикатами, сверкающих шкафов, заполненных пробирками, флаконами и мензурками, – ничто во всем этом не смогло очаровать его так же, как кучка старых костей – тех, что были совсем «как скрипичные палочки».
* * *
В течение следующего года, пока я изо всех сил пытался получить степень доктора философии, я наблюдал, как Джефф растет и становится все более оживленным. Он оставался игривым, но его игра начала приобретать определенный характер. Он не любил никаких форм соперничества и избегал игр, связанных с физическим контактом. Он не участвовал в драках или других формах детской борьбы. Вместо этого он предпочитал игры, правила которых были четко определены и не подразумевали конфронтацию, игры, полные повторяющихся действий, особенно те, которые обычно основывались на темах преследования и сокрытия, такие игры, как прятки, пни банку и в призрака на кладбище[5].
Иногда, возвращаясь домой из лаборатории, чтобы быстро перекусить и вернуться к работе, я видел Джеффа, притаившегося за деревом или сидящего в кустах. В такие моменты он казался полностью поглощенным игрой, поэтому я старался не нарушать его концентрацию, окликая его или махая рукой, входя в дом. Я не мешал ему играть в эту игру, ужинал и вскоре уходил, поглощенный своей собственной одержимостью, которая, возможно, была не менее сильной, чем его собственная.
В лаборатории я погружался в работу. Я никогда не был хорошим учеником. То, что другим давалось легко, у меня занимало гораздо больше времени. Вместо этого я просто был усердным, усидчивым и трудолюбивым работником. Для меня приложить сил меньше, чем «все-на-что-я-способен», означало бы провал. У других случались вспышки творческого азарта, внезапного озарения, но у меня была только сила моей собственной воли.
Во время нашего пребывания в Пэммел-Корт я проявлял эту волю в полной мере. Моя докторская работа стала в буквальном смысле моей жизнью. Я почти ни о чем другом не думал. И конечно, в сравнении с ней другие части моей жизни неизбежно начали меркнуть. Джойс помрачнела. И Джефф тоже.
Я видел его мельком – мальчиком, шныряющим по комнате или ужинающим за обеденным столом. Я общался с ним урывками, быстрыми объятиями по пути на работу или с работы. Я обменивался с ним короткими «привет» и «пока». Доктор философии Лайонел Дамер возвышался передо мной, как огромная гора. Все остальное казалось незначительным.
Но Джефф не был незначительным. Он становился все больше с каждым днем. Тем не менее я едва видел, как он растет, едва замечал изменения, которые происходили с ним. И вот однажды Джефф заболел, и мой забег за ученой степенью прервался.
Детские болезни, которыми страдал Джефф когда-то, давно прошли. Он казался здоровым и крепким, нормальным во всех отношениях ребенком. И вот весной 1964 года он начал жаловаться на боли в области паха. Эти боли усилились, и в его мошонке появилась небольшая выпуклость. Мы сразу же отвезли его к врачу, и впоследствии ему поставили диагноз «двойная грыжа». Врач объяснил, что грыжа была результатом врожденного дефекта и что для устранения этой проблемы необходима операция.
Операцию назначили на следующую неделю, и в больницу Джефф решил взять плюшевую оборванную собаку с висячими ушами, с которой он спал с двухлетнего возраста. После операции Джеффа отвезли в палату, где он оставался под наркозом еще несколько часов. Когда он проснулся, конечно, ему было очень больно. Позже я узнал, что ему было так больно, что он спросил Джойс, не отрезали ли врачи его пенис.
Он оставался в больнице несколько дней, и даже после того, как он вернулся домой, его выздоровление, казалось, затягивалось. Долгие дни он лежал на диване в гостиной, завернувшись в большой клетчатый халат. Все это время, пока он выздоравливал, он двигался медленно, грузно, как старик. Жизнерадостность, которая сопровождала все его детство, вся его энергия, казалось, иссякли.
Во время любой болезни, конечно, в определенной мере портится настроение. Но у Джеффа эта хандра начала приобретать характер чего-то постоянного. Он казался меньше, каким-то более уязвимым, возможно, даже более печальным, чем когда-либо прежде.
К осени 1966 года, когда наше пребывание в Пэммел-Корт подходило к концу, это странное и едва уловимое помрачнение начало проявляться почти физически. Его волосы, которые когда-то были такими светлыми, постепенно темнели, и глаза становились все темнее. День ото дня он, казалось, уходил все больше внутрь себя, подолгу сидел тихо, почти не шевелясь, его лицо было странно неподвижным. Теперь, когда я смотрю на фотографии моего сына в этом возрасте, я не могу не задаться вопросом, не формировались ли уже в его сознании странные формы, странные представления, которые он сам еще не мог понять, мрачные фантазии, которые, может быть, даже пугали его самого, но которые он не мог в себе подавить. На фотографиях я вижу только ребенка, играющего во дворе или молча сидящего со своей собакой, но я не могу отделаться от ужасной мысли – а что, если уже тогда, когда были сделаны эти фото, он уже погружался в ту самую Тьму, в тот мир, который был невидим для меня? Что, если мир монстров подспудно сопровождает всех нас с самого рождения, но другие дети быстро отбрасывают его в сторону, а в моем сыне он по каким-то причинам с каждым днем ширился, становился заселенным все более отвратительными существами?..
Со стороны я видел только тихого маленького мальчика, который – по крайней мере, после того, как мы покинули Пэммел-Корт – казался более замкнутым, чем раньше, более замкнутым, менее склонным сверкать своей теплой улыбкой. Вполне возможно, что я не видел ничего большего, потому что слишком быстро пробегал мимо своего сына. Иногда, почти краем глаза, я видел Джеффа, когда он сидел на диване, тупо уставившись в мерцающий телевизор. Я даже не могу вспомнить выражение его лица или хоть в какой-то степени вспомнить свет в его глазах. Что еще более серьезно, я не могу припомнить, чтобы замечал, что какой-то более ранний его внутренний свет медленно гаснет. И поэтому меня не было рядом в тот момент, когда он начал окончательно погружаться в себя. И, следовательно, я не мог почувствовать – даже если бы это вообще можно было почувствовать! – что он, возможно, дрейфует к невообразимому царству фантазий и изоляции, на осознание которого мне потребуется почти тридцать лет. И все же, возможно, именно это и происходило тогда, когда я быстро доедал свой ужин и пробегал мимо Джеффа к входной двери, утешая себя мыслью, что я единственный член нашей семьи, который выходит работать в ночную смену.
* * *
В октябре 1966 года я наконец получил вожделенную степень доктора философии, а месяц спустя устроился на свою первую работу по специальности – химиком-исследователем в крупной химической компании в Акроне, штат Огайо. Мы нашли маленький дом в Дойлстауне, двухэтажный дом в колониальном стиле с четырьмя белыми колоннами на фасаде – в целом маленький, но тем не менее самый большой дом, в котором мы когда-либо жили.
Джойс снова была беременна. Круги ада, через которые она проходила, ожидая рождения Джеффа, повторялись вновь. Снова беспокоящий шум, снова нервозность и бессонница. Она принимала две-три таблетки экванила в день, чтобы облегчить свое состояние. Лекарства не дали эффекта, дозу пришлось повысить до трех-пяти таблеток, но и это не улучшило ее общего состояния. Джойс постоянно была на взводе, становясь все более замкнутой. Ко времени рождения Дэвида в декабре 1966 года у нас вообще не осталось никакой социальной жизни.
А я, конечно же, проводил большую часть своего времени на своей новой работе. В лаборатории я снова обрел удивительное утешение и уверенность в знании свойств вещей, в том, как с ними можно взаимодействовать по предсказуемым схемам. Это приносило мне огромное облегчение от хаоса, который я заставал дома, со всем непостоянством эмоций Джойс и постоянными переменами в ее настроении. Лаборатория была убежищем от этих штормов, и, вероятно, из-за этого я работал еще дольше.