Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 10 из 21 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
На землю, пробив темный полог, крутой дугой скользила звезда. Медленно, словно нарочно затягивая свой полет, чтобы ее успели увидеть и разглядеть. Прорезала черноту, раскраивала ее и падала, не в силах преодолеть земное притяжение. Петро увидел звезду в последний момент, когда она беззвучно скользнула между березовых верхушек и растаяла у самой земли, сгорев до капли, оставив после себя блескучий, скользящий свет в удивленных глазах. – Загадала! Успела я, загадала! Слышь, Петь, чтобы время остановилось! Вот сейчас остановится. Не веришь? А ты поверь! Гляди на меня и верь. Фрося теснее придвинулась к нему, заглядывала в глаза, и Петро, отзываясь ей, тоже потянулся, вплотную, ощутил горячее дыхание и влажный холодок отзывчивых губ. Поверил, неожиданно для себя, что время и впрямь остановилось. Где-то там, в ином мире, скользили, не ведая задержек, часы и дни, годы, а здесь все горел костер, стояли, оберегая от ветра, березы, и в глазах блестел свет падающей звезды. И так сла-а-а-дко было жить! Так сладко, что не жаль было и умереть. Петро тронул лады, и баян запел, вплетаясь в остановившееся время. Вольно запел, широко, расплескивая голос по-над землей, как река, выхлестнувшая из берегов в половодье. Ни кола, ни двора, Зипун – весь пожиток… В пологе остался огромный проран, и в нем засветился искрящийся пылью Млечный Путь. Туда, вверх, вознеслись вместе с баяном, с песней, Петро и Фрося. В поднебесье, под самым куполом звездного неба, они плыли спокойно и вольно, устремляясь в запредельную даль. Дрожащие звезды, большие и малые, светились под рукой, и до них можно было дотронуться, почуять ладонями живую теплоту. Дышалось на полную глубину груди и верилось, что полет никогда не оборвется, как никогда не кончится песня. Поживем да умрем — Будет голь пригрета… Разумей, кто умен, — Песенка допета! Вместе с последними словами оборвался полет, и пришлось вернуться на землю. А на земле, неожиданно вынырнув из-за крайних берез, появились три санитара в белых халатах и равнодушно, со скукой на лицах, принялись за работу: отобрали баян, бросили инструмент на землю и потащили хозяина по скользкой тропинке к зеленому фургону. Фрося успела замотать инструмент в целлофан, сунула его под березу и, догнав Петра, уцепилась за хлястик бушлата. 15 В фургоне побегушники маялись на ногах, тесно прижимаясь друг к другу. На ухабах фургон потряхивало, на поворотах заносило вправо-влево, и всякий раз слитная людская масса наваливалась то в одну, то в другую сторону, шарахалась вперед или, наоборот, отшатывалась назад. Хуже всего приходилось тем, кто стоял у самых бортов. Их прямо-таки прижулькивали к железу. Кто-то громко портил воздух, и плавала в фургоне густая вонь, смешанная с запахом пота и грязной одежды. В кромешной темноте побегушники вскрикивали, кряхтели, по-матерному ругались и растопыривали локти, пытаясь создать вокруг себя хотя бы чутошное пространство. Молодой бабий голос безутешно скулил и время от времени вскрикивал: «Мамочки! Мамочки!» А другой голос, мужской, ехидный, эхом отзывался: «Папочки! Папочки!» Так и ехали: шум, ругань, вонь, плачь и резкие вскрики: – Мамочки! – Папочки! Петра и Фросю санитары взяли последними, в фургон буквально втиснули, и Петро долго, упорно вошкался, пока не уперся обеими руками в борт и не взял под свою защиту Фросю. Он отжимал тех, кто давил ему на спину, но когда фургон дергался, руки у него не выдерживали и сгибались, он наваливался на Фросю, и она терпеливо принимала его на мощную грудь, только чаще дышала. – Петь, – шептала она, – слышь, Петь, а баян-то я успела замотать, под березу сунула. Ох, боязно, как бы не подобрали. – За день не подберут. А ночью ноги в руки – только нас и видели. Фу-у-у, кажись, приехали… Фургон затормозил и остановился. Сдавленная масса побегушников качнулась туда-сюда и замерла. Открылись двери, и Фрося едва не вывалилась наружу.
– Граждан лишенцев просят на выход! Петро схватил Фросю за плечи, прижал к себе. За него самого уцепились руки других побегушников и потянули в глубь железного кузова. За всю историю лагеря еще не было случая, чтобы кто-то из лишенцев отозвался на голос санитара и вышел добровольно. Сколько бы народу в фургоне ни было, крайних всегда удерживали, чтобы они не вывалились. Петра и Фросю санитары так и вытащили – в обнимку. В накопителе – многолюднее, чем обычно. В распределителе, не успевая справляться с наплывом побегушников, обычных вопросов не задавали, только поторапливали раздеваться и требовательно выкрикивали: – В санзону! В санзону! Санзона делилась на две равные части – мужскую и женскую. Тут Петро и Фрося расстались. В отделениях, мужском и женском, порядок один и тот же: побегушники снимали с себя нижнее белье, вставали по шесть человек в кабинки, и санитары окатывали их из шлангов дезинфицирующим раствором. После купания кожа на теле съеживалась, а от побегушников еще несколько дней разило химическим запахом. Под ногами хлюпало, клубился густой пар, лампочки, замазанные им, светили тускло, и все вокруг виделось как в тумане – блекло, расплывчато. Раздеваясь, стягивали через голову казенную нижнюю рубаху, Фрося унюхала запах дыма и сначала не поняла – откуда? Но тут ее осенило: это же руки костром пахнут! Прижала к лицу ладони, зажмурила глаза и увидела на короткое мгновение падающую звезду, светящиеся березы, услышала голос баяна… И теперь вставать под шланг, принимать на себя вонючую струю, а после пахнуть неизвестно чем? Ну, уж нет! Фрося скомкала рубашку, бросила ее в вагонетку и зыркнула по сторонам. В углу стоял большой таз с водой. «Вотушки вам, фигушки!» – шепнула Фрося, выжидая удобный момент. Едва санитары отвернулись, она быстренько, одним махом, скользнула в угол и всю воду из таза – на себя. Сама мокрая, а ладони сухие. И спокойно, мимо помывочной кабинки, мимо санитара со шлангом – на выход. А на выходе – новость. Оказывается, выдают только нижнее белье. Бушлаты, галифе, сапоги и ушанки выдадут неизвестно когда, потому что ремонтируют тепловую камеру. – Врут все, – сказала низенькая рябая бабенка, натягивая на себя рубаху, – боятся, что удерем, вот и не выдают. «Конечно, врут, – подумала Фрося. – А как нам быть с Петей? Как баян выручить? В одной рубахе не побежишь. А, может, только нам, бабам, не выдают?» Она скоренько намахнула рубаху и бегом по длинному и узкому коридору в свою ячейку. Справа и слева – сплошные двери, а на них – номера из белой жести. Налево – нечетные. Тысяча семьсот девятнадцать, тысяча семьсот двадцать один, а вот и он – будь он проклят! – тысяча семьсот двадцать три. Петро уже сидел в ячейке. В рубахе и в кальсонах. – И вам не дали? Он только руками развел. Фрося примостилась рядом с ним на кровати и понурилась. Что же они без баяна-то делать будут? Вдруг его найдет кто, заберет себе или ненароком сломает? Без баяна и жизнь не в жизнь станет. – А может, и ничего, а, Петь, обойдется? – Обойдется. Где другой баян возьмем? Их теперь не делают. Ладно, раньше время не помрем, видно будет. Я сплю. И ты ко мне с разговорами, Ефросинья, не лезь. Отдыхаю. Петро лег на кровать и отвернулся к стенке. Фрося знала, что спать он не будет, а будет лежать и думать о чем-то своем. Трогать его в такие минуты, приставать с разговорами не полагалось. Фрося прикусила язык и оглядела ячейку, надеясь найти в ней, на пяти квадратных метрах, хоть какие-то изменения. Но изменений не было. Та же полопавшаяся побелка на потолке, та же густая зелень на стенах и тот же щелястый, рассохшийся пол. И еще: стол, застеленный клеенкой, на столе две чашки, две тарелки, две вилки, две ложки и две кружки. Два стула, кровать; в углу, рядом с дверью, унитаз и слева над ним – телевизор, вделанный прямо в стену таким образом, что наружу выходил лишь экран. Включить или выключить телевизор, прибавить или убавить громкость – нельзя. Сиди и смотри. Хорошо, что включают его только вечером, а до вечера времени еще много. Фрося зажмурилась и закрыла лицо ладонями, которые до сих пор хранили запах костра. Вдохнула раз, другой и неожиданно для себя самой всхлипнула. – Ты чего? – Петр мгновенно крутнулся на кровати и схватил ее за руку. – Ты чего, плачешь? – Да нет, нет, я, Петь… Тоскливо, Петь, устала я… – Гляди у меня, Ефросинья! Ты расклеишься, и мне тогда упору не будет. Это ты ходишь только у меня за спиной, а живем-то наоборот – я за тобой. Они как думают – записали в лишенцы, и нет человека, одна шкурка осталась? А вот они не видали? – сложил фигу и сунул ее в сторону телевизора. – Пока мы бегаем, пока нам здесь не живется – мы люди. А как поглянется нам здесь – хана. Тогда уж мы точно – никто станем. Потому и надо подпирать друг дружку. Ясно? И ты, Ефросинья, брось расклеиваться. Ясно? – Ясно, Петь, ясно, да я и не шибко, так что-то. Давай книжку нашу почитаем. – Давай, – легко согласился Петро, довольный, что слово он свое сказал по-мужски твердо, а Ефросинья поняла его и послушалась. – Тащи книжку, так и быть, почитаем. Старую книжку они нашли на свалке, там же, где и баян, с великими хитростями протащили ее в ячейку и прятали под крайней у стены половицей. Книжка, когда нашли ее, была без корочек, грязная, рваная, но Фрося тщательно вычистила каждый листок, расправила и сложила по порядку. Держали книжку завернутой в клеенку, на тот случай, если вдруг потекут батареи или приключится какая другая напасть. Все, что написано в книжке, Фрося давно выучила наизусть, от первой строчки до последней, но любила, чтобы Петро еще и еще раз читал ей вслух. Лежала книжка на месте, целехонькая и невредимая. Фрося осторожно вытащила ее, развернула клеенку, погладила лохматый обрез и подала Петру единственную в ячейке неказенную вещь. – Петь, а ты в конце почитай, где про смерть их. Она вышивает, а он зовет ее. – В конце так в конце, как пожелаете. – Петро полистал страницы, нашел нужное место и откашлялся. – Слушай. Значит, так. Вот отсюда начнем. «Когда приспело время благочестивого преставления их, умолили они Бога, чтобы в одно время умереть им. И завещали, чтобы их обоих положили в одну гробницу, и велели сделать из одного камня два гроба, имеющих меж собой тонкую перегородку. В одно время приняли монашество и облачились в иноческие одежды. И назван был в иноческом чину блаженный князь Петр Давидом, а преподобная Феврония в иноческом чину была названа Ефросинией. В то время, когда преподобная и преблаженная Феврония, нареченная Ефросинией, вышивала лики святых на воздухе для соборного храма пречистой Богородицы, преподобный и блаженный князь Петр, нареченный Давидом, послал к ней сказать: „О, сестра Ефросиния! Пришло время кончины, но жду тебя, чтобы отойти к Богу“. Она же ответила: „Подожди, господин, пока дошью воздух во святую церковь“. Он во второй раз послал сказать: „Недолго могу ждать тебя“. И в третий раз послал сказать: „Ужо умираю и не могу больше ждать!“ Она же в это время заканчивала вышивание того святого воздуха: только у одного святого мантию еще не докончила, а лицо уже вышила; и остановилась, и воткнула иглу свою в воздух, и замотала вокруг нее нитку, которой вышивала. И послала сказать блаженному Петру, нареченному Давидом, что умирает вместе с ним. И, помолившись, отдали они оба свои святые души в руки Божии в двадцать пятый день месяца июня». – В двадцать пятый день месяца июня, – повторила Фрося. – Петь, а, Петь, ты вперед меня не умирай, я без тебя жить не умею. – Не то запела, Ефросинья! Слышишь?! Не то! – Молчу, молчу, Петь. За дверью резко и так громко, что впору поднимать мертвых, зазвонил звонок. Он извещал, что привезли обед. Фрося замотала книжку в клеенку и сунула ее на прежнее место, под половицу. Обед лишенцам привозили в большой тачке, в двух объемистых котлах. В одном – каша, в другом – похлебка. Здесь же, на простыне с чернильным штампом лагеря, лежал хлеб, нарезанный большими кусками. Тачку подкатывали к дверям ячеек, лишенцы протягивали чашки и тарелки, хмурый санитар наливал похлебку, накладывал кашу и катил тачку дальше, вполголоса матерясь, неизвестно на кого. Колеса у тачки были не смазаны и взвизгивали. После обеда Петро и Фрося спали, пока их не разбудил телевизор. Включали его в девятнадцать тридцать, и вещал он до глубокой ночи.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!