Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 12 из 45 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Возможно, он был болен. Возможно, он принес болезнь в наши стены, а потом умер. А может быть, случилось что-то еще. Что-то, чего я не могу установить, чего не могу толком вспомнить. И эта невозможность вспомнить разлаживает сложный механизм мозга, нарушает его ход; шестеренки заклинивают зуб на зуб, мысли путаются, я в них теряюсь. Кожа зудит и горит, внутри словно потрескивает уголек, больно обжигающий искрами грудь. Но там, где должны храниться воспоминания, – пустота. Зияющая, бездонная дыра. И я ее ощущаю. Я иду по тропинке, заставляю ноги переступать все быстрее и быстрее, ветки деревьев цепляются за прядки моих волос, тянут за голубую кайму, которой подшит подол платья. Мои руки вытянуты вперед – не давая мне сойти с тропки, свернуть в лес и там заплутать. В кустах вдоль тропы шуршат ночные существа, пробужденные моими шагами. Низко над землей пролетает сова, выискивающая добычу – каких-нибудь грызунов, снующих по земле в лунном свете. Я слышу, как крылья птицы-хищницы рассекают воздух, улавливаю ее пристальный взгляд, сканирующий темноту. Я его слышу. Но где-то в отдалении, за этими звуками, я слышу еще кое-что – острую, мучительную, разъедающую изнутри боль. Я слышу, как растрескиваются деревья, как в их стволах возникают разломы, раздирающие их на части. Деревья заражены, их распирает болезнь. И их трескучие стоны разносятся эхом по нашей долине в предостережении: нам угрожает опасность! Гниль ищет путь, как проникнуть в общину. Мои ноги пускаются бегом. И весь остаток пути до дома я проношусь стрелой, в жуткой панике. Нащупав крыльцо, взлетаю наверх и распахиваю сетчатую дверь. Распаленная, взмокшая от пота, я неуклюже взбегаю по лестнице, перемахивая сразу через две ступеньки, а потом нервно шарю руками по стене, пока не нахожу свою комнату. Споткнувшись на пороге, я на ощупь добираюсь до кровати, заползаю в постель и натягиваю на голову тонкое летнее одеяло. Я снова – маленькая девочка, боящаяся темноты, страшащаяся леса и всего того, что у меня не получается вспомнить. Лисы и музеи Отрывок из книги первой в цикле «Элоиза и Лисий Хвост». Три ночи подряд Элоиза не смыкает глаз, ожидая, когда же вернется Лис. И когда это случается, когда Лис заглядывает в окно ее спальни, она уже наготове. Выпрыгнув из кровати-большой-девочки – в вишневых резиновых сапожках, – Элоиза стремительно выскакивает в ночь. И в погоне за Лисом выбегает за граничную черту лужайки, в лес, растущий за ее фамильным домом. Однако Лис невероятно шустер. Он ловко прячется в дуплах поваленных деревьев и зарослях крапивы, изборожденных кабанами. Элоиза то и дело теряет его из виду, но каждый раз глаза девочки улавливают всполох рыжего меха. Преследуя Лиса, Элоиза перебегает вброд реку, в которой видит свое растрепанное отражение; на голове – гнездо, свитое из спутанных волос и листьев. Даже не подумав их смахнуть, девочка перебирается через овраг, выстланный ковром из дружно цветущих ярко-желтых маков. Пробегает мимо пня, облепленного голубыми улитками, ползающими и соскальзывающими с мертвого дерева. Не выдержав, Элоиза останавливается и кричит Лису: – Зачем ты показываешь мне только то, что для меня совершенно не важно? Лис, обернувшись, рассекает хвостом воздух. – Я хочу увидеть темноту, обитающую в этом лесу, – требует Элоиза. Она уверена: у Лиса есть от нее секреты, он не желает показывать ей то, что на самом деле живет среди деревьев. Потайные ходы и лазы в земле, ведущие в иные, неведомые миры. – Пожалуйста! – взмаливается она. Но Лис лишь оглядывается на нее да рычит. Как будто бояться следует не его, а ее. Еще миг – и коварный хитрец исчезает в густом лозняке. А Элоиза остается в лесу одна, обреченная искать дорогу домой самостоятельно. Тео Я обещал Калле, что прекращу это делать. Но сейчас я сижу на кровати, тереблю руками покрывало, а в голове вихрятся воспоминания о пикапе, брошенном на обочине дороги, с утопленными в землю колесами и незапертыми дверцами. От этого пикапа ушел куда-то Тревис Рен. Назад он так и не вернулся. Рядом со мной спит, вжавшись личиком в подушку, Калла. Ее кожа, несмотря на загар, нежная и бархатистая; веки оторачивают пушистые, как одуванчики, ресницы. Я люблю свою жену. Я сделаю все, чтобы ее не потерять. И все-таки… мои мысли снова и снова возвращаются к вещам, которые не должны иметь для меня никакого значения. «Забудь об этом, выкини из головы», – твержу я себе. Калла выпрастывает из-под одеяла руку. Словно тянется ко мне в своих грезах под баюкающий шепот ветра, обдувающего стены нашего дома. Мне надо выйти и направиться к воротам, сменить Паркера. Он, наверное, уже изнылся от нетерпения в сторожке. Но вместо этого я достаю из кармана куртки фотокарточку: искаженное изображение женщины, которое я вижу, даже когда закрываю глаза, даже когда силюсь выбросить его из мыслей. Я провожу указательным пальцем по ее лбу, коротким светлым волосам. Эта женщина из тех, кого бы ты заметил, пройдя мимо в реальном мире, кого бы обязательно запомнил. Но вовсе не потому, что она красавица. А из-за ее загадочности. Непонятной, странной грусти. Мэгги Сент-Джеймс. Это нехорошо, неправильно – держать ее фотографию, когда рядом спит жена. И нехорошо обманывать общину, скрывая от собратьев то, что ты нашел ее за пограничной чертой Пасторали. Правда саднила в моей груди, как готовый прорваться нарыв, когда Леви говорил об общинности, доверии и о нашей силе в единении. Я бросил вызов базовым принципам нашего жизненного уклада. И из-за чего? Из-за зудящего любопытства, из-за тоски, которая мне самому непонятна, но непрестанно свербит внутри. Царап-царап-царап… Как мышь, дерущая коготками кожу и плоть. Эта тоска исчезает, лишь когда я выхожу за ворота. Я подношу снимок ближе к глазам и, прищурившись, вглядываюсь в него. «Он здесь был, – сказала мне на кухне Би. – Тревис Рен». Мог ли он пробраться в Пастораль без нашего ведома? Прошмыгнуть в наш дом через заднюю дверь? Затем заснуть на террасе? Скрючившись на старом пыльном матрасе, когда пол заволокла темнота? А поутру украдкой выскользнуть на улицу до нашего пробуждения? Дом продолжает бодрствовать ночью, покряхтывает и потрескивает на восходе; его стены дышат, как деревянные легкие, а стропилам, изнашивающимся с каждым годом, все труднее выдерживать вес кровли. Чужак мог найти себе прибежище в этих стенах! И даже пожить какое-то время на нашей террасе, оставшись незамеченным. Его шаги смешались бы со скрипом половиц. Но зачем ему все это нужно? Для чего было спать в нашем доме, скрывая свое присутствие? Нелепость какая-то… Мое внимание отвлекает скрип двери, открывшейся в коридоре. Би проснулась и встала с кровати. Ее босые ноги ступают по лестнице очень тихо, а потом до моих ушей долетает щелчок. За Би закрылась задняя дверь. Выскользнув из постели, я подхожу к окну и наблюдаю за тем, как ее неясный силуэт поспешно передвигается по лугу, мимо пруда – к той тропке, что ведет в общину. Би На вращающемся диске проигрывателя покачивается заезженная пластинка. Джон Митчелл поет свои грустные, удручающие песни о реках и безнадежной любви. Стопка старых пластинок, которые привезли с собой первые поселенцы, удумавшие выстроить в лесной глуши новую, счастливую жизнь, лежит под окном моей спальни. Я нашла их в свое время на чердаке и теперь частенько прибегаю к помощи этой медленной, спокойной музыки, когда пытаюсь заснуть в скрипучей тишине старого дома. Взяв с подоконника маленький словарь, я быстро пролистываю его. Вот она – страница, волнующая меня больше всего. Она заложена нарциссом, расплющенным и засушенным. Я провожу пальцем по стебельку, вспоминаю тот день, когда я взяла в руки этот цветок, и его аромат, пьянящий весенней прохладой. Аромат, от которого у меня голова пошла кругом. Я думаю о нем. Как о Боге, перемещающем звезды, изменяющем конфигурацию галактик. Его прикосновение приводит в движение все клеточки моего тела. Он разрушает меня, а потом снова собирает по частям. Только делает это небрежно. После каждой нашей встречи мне бывает не по себе. Я чувствую себя выведенной из равновесия, потерявшей самообладание; кожа местами стыдливо горит. И все же я все время возвращаюсь. Мне было шестнадцать, когда Леви принес с луга нарцисс, вложил в мою руку, а затем – впервые! – поцеловал под сенью магнолии, низко склонившейся над прудом. Помню, как моя спина вжималась в гладкую кору дерева, а кончики пальцев прикасались к дугам его лопаток. Леви сравнивал меня с самой яркой звездой из всех, что он видел, а я внимала его словам с той жадностью, с какой пересохшая летняя почва впитывает дождь. Мне хотелось слушать звучание его голоса вечно.
А чуть позже в том году мое зрение начало падать; еще некоторое время сетчатка глаз улавливала всполохи света и тени, но постепенно Леви превратился в серое бесформенное пятно. Но я узнавала его даже в темноте. От него пахло сосновой хвоей и свежеколотыми дровами для костра. Я чувствовала приближение Леви, даже когда он подходил ко мне сзади на цыпочках, и его руки, просунутые под моими локтями, нежно скользили по ребрам под тонкой тканью летнего платья вверх, все выше и выше. Наша детская привязанность переросла в нечто, что мы в силу своего возраста толком не понимали. Мы нуждались друг в друге. Жадные руки, пот, пузырившийся бисеринками на спине, и былинки, застрявшие в спутанных волосах… Когда я окончательно потеряла зрение, Леви водил меня по общине, помогал запомнить путь по тропке, расположение дверных проемов, опорных столбов изгороди и валунов, о которые я рисковала споткнуться. Пересчитывал со мной количество шагов от одного строения до другого и число ступеней на крыльце. Он любил меня. И я поняла: моя мечта покинуть когда-либо Пастораль и избавиться от близости всех этих тлетворных деревьев померкла вместе со зрением. А ведь прежде я воображала себе, как гуляю по улицам Нью-Йорка – под стать Холдену Колфилду из романа «Над пропастью во ржи». Как снимаю комнату под крышей высотного отеля в Сохо, заказываю после полуночи в номер ужин и жду стука в дверь. До чего же просто было заказать еду в своих мечтах! Это были причудливые грезы, потворствующие моим желаниям. А желала я – и не просто желала, а жаждала – тех вещей, что находились за стенами леса. Вещей, что были мне совершенно неведомы. Мне хотелось почувствовать под ногами пушистый ковер, полюбоваться восходом солнца над океаном, пройтись по мощеному тротуару, услышать болтовню незнакомых голосов в подземке. Леви говорил, что подобные желания родились у меня неслучайно. Слишком много книг я прочитала и слишком много вечеров провела наедине со своими мыслями, вместо того чтобы жить настоящим – там, где было мое место. Увы, вместе с утратой зрения исчезли и все эти мечты. Я остаюсь в Пасторали. Там, где мне место, по заверению любимого. Пластинка замедляет свое вращение и замирает, музыка стихает. Старый механический плеер надо перезапускать. Ветер задувает в комнату оконную занавеску; ее колыхание – как шелест волн о песок. А вслед за этим шелестом в спальне устанавливается вялое, апатичное безмолвие. Но ненадолго. Через пару минут его прорезает неожиданный звук. Убрав засушенный нарцисс в книгу, я снимаю пластинку с проигрывателя, выхожу в коридор и, держась за перила, спускаюсь по лестнице вниз. Старый деревянный пол холодит ноги и местами изборожден канавками и желобками – отметинами, оставленными теми людьми, что жили здесь прежде, задолго до нас. Я невольно возвращаюсь мыслями в прошлое. Слышу мамины шаги на кухне, когда она ранним утром, перед нашим пробуждением, заваривала для нас чай и готовила овсяную кашу. Несмотря на темноту, застящую мне глаза, я без труда воскрешаю в памяти всполохи ее длинных каштановых волос, лицо, повернутое в профиль, когда она мыла над раковиной посуду, и ее голос, звавший меня с порога. Мама умерла незадолго до того, как я утратила зрение. От пневмонии, как сочла община. Болезнь прибрала ее быстро. А сейчас, уже стоя на заднем крыльце, я все явственнее слышу его: тихое, затрудненное дыхание. И биение сердца – слабое, еле уловимое на расстоянии. Как была босая, я схожу с крыльца и, выйдя в поле, прислушиваюсь. В уши врывается крик. Вопль женщины. * * * Я стою возле хижины для рожениц и, подставив руки под струйку, вытекающую из носика белого рукомойника, смываю с них грязь. Между пальцами пенится кусочек мыла, изготовленного вручную из масла чайного дерева. Запах мыла напоминает мне обо всех родах, свидетельницей которых мне довелось побывать за эти годы: о пересчитанных пальцах на ручках и ножках (там десять и там десять), о пронзительных криках, вырывавшихся у новорожденных, и их первых жадных вдохах, за которыми следовали выдохи облегчения измученных матерей. Вот и сейчас в Пасторали появляется на свет ребенок. Я вхожу в круглую родильную, и лицо мне согревает утреннее солнце, уже пробивающееся сквозь заслон пограничных деревьев и заглядывающее в окно комнаты. Световые люки над головой тоже открыты, и внутрь проникают звуки леса: щебет птиц, шуршание листьев. Округлая хижина для рожениц построена за основным рядом жилых домов и хозяйственных строений, подальше от суеты общинной жизни Пасторали. Она стоит у ручья, среди деревьев – в тихом, навевающем умиротворение месте, где звуки леса могут успокоить женщину, становящуюся матерью. – Она почти полностью раскрылась, – тихо сообщает мне Нетта, и ее шаги тут же устремляются от меня прочь, к дальней стене; я слышу, как ее левая пятка волочится по деревянному полу. Я никогда не видела Нетту. Она приехала в общину позже остальных, уже после того как я ослепла. Но я легко опознаю ее по походке: шаги Нетты неровные, вымученные, словно одна нога выворачивается при ходьбе наружу, мешая другой. Нетта – низкорослая, тоненькая, худосочная женщина, и от нее всегда веет базиликом, к запаху которого примешивается едва уловимый сладковатый аромат (как у дикой толокнянки). На постели в центре комнаты лежит Колетт Лау. Я слышу ее гортанные стоны. А на деревянном табурете в ногах кровати сидит Фея – наша повитуха. С губ Нетты, ее помощницы, слетает невнятное бормотание. Похоже, она что-то уронила в дальней части комнаты и клянет себя за неуклюжесть. – Ребенок на подходе, – говорит мне Фея. Я уже подошла к кровати, пальцы нащупывают белую хлопчатобумажную простыню, а затем и руку Колетт, сжатый кулак. «Слишком рано, – хочется сказать мне в ответ. – Дитя рождается на свет преждевременно». Но это понимают в родильной все: Колетт должна была вынашивать ребенка еще целых восемь недель. «Слишком рано». Над маленькой раковиной поворачивается кран. Нетта рвет хлопчатобумажную материю на лоскуты, кипятит воду. Словом, не сидит сложа руки. Праздность, как известно, добра не деет… Я кладу ладонь на плечо роженицы. И слышу ее надтреснутый голос. – Би, – едва переводя дыхание, спрашивает меня Колетт, – с ребенком все в порядке? Я пришла на роды не за тем, чтобы помогать Фее. И желанием приладиться к повитушному делу я тоже не горю. Моя задача иная: уловить стук сердца младенца, почувствовать какие-нибудь изменения в утробе матери, понять, все ли протекает благополучно или что-то пошло не так. Я провожу своими маленькими руками по животу Колетт – взбухшему и бурлящему, как океанская волна. Малышка внутри тоже волнуется, готовая вынырнуть из лона. – Она звучит хорошо, – говорю я Колетт. – Здоровая, крепкая девочка. Желает появиться на свет. Это обман. Маленькая ложь, чтобы подбодрить Колетт, придать ей духу. «Как легко дается мне ложь в последние дни». Три месяца назад я сидела рядом с Колетт на собрании, когда вдруг ощутила в ушах ритмичное биение маленького сердечка. Уловила едва слышную пульсацию крови, его стук о еще не полностью сформировавшиеся ребра. Это была девочка, с крошечными – как маленькие шишечки – пальчиками на руках и ногах. Я тогда сказала Колетт: «Ты родишь девочку». И Колетт, схватившись за живот, расплакалась. Она появилась в Пасторали двадцать лет назад – аккурат перед тем, как все переменилось, лес стал небезопасным и нам запретили выходить за пределы общины. Но Колетт никогда не рассказывала о своей прежней жизни во внешнем мире. Мне известно только то, что жила она в Южной Калифорнии жизнью, которую не воспринимала своей, и поэтому сбежала на север, в Пастораль. «Интересно, – мелькает у меня в голове, – а ее муж, Эш, один из основателей общины, знает, что Колетт сейчас рожает?» Два года назад, в жаркую пору срединного лета, Колетт и Эш полюбили друг друга и вскоре уже стояли под деревом Мабон на нашем Кругу, и Леви связывал их запястья желтой нитью – символом скрепленного союза. А потом он сказал: «Отныне вашу любовь не разорвать, и ничто и никто разлучить вас не сможет!» Я при этих словах испытала зависть – колючую, царапающую пустоту внутри. Мы с Леви так и не встали бок о бок, не связали свои запястья желтой нитью и не поклялись перед всей общиной любить только друг друга. Леви настаивает, чтобы мы держали в тайне нашу любовь. «Тихую любовь», как он однажды ее назвал. Но я всегда чувствовала в нем нерешительность. Леви колебался, однако причинами своих сомнений со мной не делился. По правде говоря, одной из моих половинок это даже нравилось – тайная любовь, предначертанная лишь нам двоим… Только временами мне истово хотелось иной любви – громкой, кричащей, явной, обжигающей нутро, сияющей, как полная луна… Колетт хлопает меня ладонью по руке и тут же сильно сдавливает ее; лицо женщины морщится от боли. Схватки вот-вот начнутся. Ребенок уже совсем близко. – Замедли дыхание, – встав с табурета, наставляет роженицу Фея. Она никогда не принимала роды во внешнем мире. До переселения в Пастораль Фея работала терапевтом, консультировала семьи и детей в маленьком городке в штате Вашингтон. Но после кончины первой общинной повитухи Фея взяла эту обязанность на себя и перечитала все книги о беременности, родах и материнстве, что у нас были. – Твое тело знает, что делать, – заверяет она Колетт, – нужно лишь прислушаться к нему. Я не озвучиваю вслух всего, что почувствовала в утробе Колетт: странный шум, беспокойное ерзанье. Малышка тревожится, она просится наружу, но что-то ей препятствует увидеть свет. Колетт хватает мою руку: роды начинаются по-настоящему. Фея уговаривает Колетт тужиться во время каждой схватки. Нетта приносит смоченные водой полотенца и, положив одно из них на лоб Колетт, убирает с ее глаз пряди волос, что-то ласково приговаривая при этом. Она уже набралась опыта, и однажды – когда силы Феи иссякнут, выносливость изменит, руки станут трястись слишком сильно, угрожая ненароком навредить новорожденным, а глаза не смогут фокусироваться, – Нетта ее заменит. Небо в окне светлеет. Долину омывает солнечный свет. Распахнув окна, Нетта впускает в комнату утренний ветерок. Стоны Колетт обращаются в шипение, а затем она, сдув щеки, медленно выдыхает. И так много-много раз. Утро сменяется днем, часы адской боли – мгновениями странного спокойствия. Уже после полудня я кладу руки на живот Колетт и слышу запинающийся стук крохотного сердца. Пульс малышки, изнуренной борьбой за выход из материнской утробы, замедляется все очевиднее. – Ей нужно рождаться сейчас, – заявляю я громко и, пожалуй, излишне поспешно: сердцебиение Колетт ускоряется. Мне никто не отвечает, но я знаю: Фея меня понимает. Сердце ребенка не такое крепкое и выносливое, как нам бы хотелось. Оно слишком маленькое, слишком слабое.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!