Часть 12 из 38 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Глава 8
Зонтаг
Более оригинального дебюта молодая и очень серьезная писательница Сьюзен Зонтаг нарочно не могла бы придумать. Обозреватель Times назвал «Благодетеля» «плутовским антироманом». Это было задумано как комплимент, но продажам не способствовало.
Книга написана от лица шестидесятилетнего парижанина по имени Ипполит, ведущего богемный образ жизни. Его рассказ сбивчив, он поглощен самим собой. В записных книжках Зонтаг писала позже, что пыталась изобразить «доведенный до абсурда эстетический подход к жизни, то есть солипсическое сознание». Быть может, стараясь изобразить солипсизм, она слишком глубоко ушла в себя.
Не каждый читатель способен следить за таким ходом мысли – вполне возможно, именно поэтому «Благодетель» не имел коммерческого успеха. И все же, когда издатель отправил роман Ханне Арендт, чтобы узнать ее мнение, отзыв оказался хвалебным:
Я прочла роман мисс Зоннтаг (sic!) и считаю его выдающимся. Мои искренние поздравления: может быть, вы нашли большого писателя. Разумеется, она весьма оригинальна и в своей французской школе научилась эту оригинальность использовать, что и хорошо. Мне особенно понравилось, как она строго и последовательно ведет повествование, не давая фантазии разгуляться, а уж как у нее получается из мыслей и грез создавать реальную историю… Это был настоящий восторг! Если будете отмечать публикацию, рада буду приглашению.
Не совсем ясно, насколько к тому времени Зонтаг знала книги Арендт. В записных книжках среди книг, которые она собирается прочитать, Зонтаг не упоминает ни «Истоки тоталитаризма», ни вообще сочинения Арендт. Но в архивах, которые Зонтаг подарила Калифорнийскому университету, есть экземпляр «Рахели Фарнхаген» со множеством пометок «Ха!» на полях. (Наверное, Зонтаг – единственный человек на свете, которому героиня Арендт показалась смешной.) Но к моменту знакомства Зонтаг была горячей поклонницей таланта Арендт. В шестьдесят седьмом году Мэри Маккарти даже подшучивала над Арендт, рассказывая, как Зонтаг надеялась с ней подружиться:
Когда я последний раз видела ее у Лоуэллов, было видно, что она собралась тебя завоевывать. Или что она в тебя влюбилась – что то же самое. Кстати, получилось у нее?
Это наблюдение – шуточное, но Маккарти и Зонтаг было суждено стать соперницами. Часто повторяют, что Маккарти называла Зонтаг своей имитацией. В наиболее театральном варианте говорится, будто в начале шестидесятых Маккарти подошла к Зонтаг на вечеринке и сказала что-то вроде: «Говорят, вы – это новая я». Было это или нет – неизвестно. Сама Зонтаг пишет, что слышала эту историю, но не помнит, чтобы Маккарти говорила ей такое в глаза. Биографам Маккарти она говорила, что не припомнит, где и когда Маккарти могла ей такое сказать.
В дневнике шестьдесят четвертого года Зонтаг оставила нейтральную заметку о Маккарти, и тон заметки не наводит на мысль об антагонизме – по крайней мере, поначалу:
Мэри Маккарти. Усмешка – седина – красно-синий костюм с принтом, из обычного магазина. Женские сплетни. Она – это [ее роман] «Группа». Очень мила с мужем.
Позже Зонтаг говорила, что первая встреча, вероятно, произошла у Лоуэллов. Она вспоминала, что они перебросились парой слов – не комплиментарных, но и не так чтобы оскорбительных. Маккарти заметила, что Зонтаг явно не из Нью-Йорка.
«Да, правда. Я всегда хотела здесь жить, но очень сильно ощущаю, что я не здешняя. А как вы это поняли?» – вспоминает Зонтаг свой ответ.
«Вы слишком много улыбаетесь», – сказала Маккарти.
Такая реплика, понятно, закрыла тему. «Своей улыбкой Мэри Маккарти может сделать что угодно, – записала потом Зонтаг. – Даже улыбнуться». А Маккарти несколько благоволила Зонтаг – по крайней мере, на первых порах. В шестьдесят четвертом году она написала друзьям, в том числе Соне Оруэлл, письма с просьбой представить Зонтаг интеллектуальным кругам Европы. В Нью-Йорке она часто приглашала Зонтаг на ужин – видимо, в порядке светской любезности. И все же после одного из таких ужинов она невзначай напомнила Зонтаг в постскриптуме, что в мире нью-йоркских интеллектуалов, в который она хочет влиться, она все-таки еще новенькая:
P. S. Сейчас сообразила, что в письме к Соне [Оруэлл] я неправильно написала Вашу фамилию – с двумя «н». Так что в American Express спрашивайте еще и про Зоннтаг.
Но оказалось, что Маккарти несколько ошиблась насчет происхождения Зонтаг [27]. Зонтаг родилась в Нью-Йорке в тридцать третьем году, в детстве жила на Лонг-Айленде с бабушкой и дедушкой. Ее мать, Милдред Розенблатт, к моменту родов жила у родителей, потому что не хотела рожать в Китае, где тогда работал ее муж, Джек Розенблатт.
Как и отец Дороти Паркер, Джек Розенблатт торговал мехом. В Шанхае у него было достаточно успешное предприятие на паях. Однако еще в молодости он заразился туберкулезом, и болезнь свела его в могилу, когда Зонтаг еще не было пяти лет. Милдред Розенблатт только через год набралась духу сообщить Сьюзен и ее сестре Джудит, что их отец умер. Для Зонтаг он со временем стал фигурой трагической – настолько, что в одном рассказе она признается: «Я до сих пор рыдаю в кино, если показывают, как отец возвращается домой после долгого безнадежного отсутствия и обнимает ребенка. Или детей».
Роль же самой Милдред заключалась в том, что она просто угнетала дочь собственной личностью. В какой-то момент она начала пить, ей стали необходимы одобрение и поддержка старшей дочери. Одна из записей в дневнике пятнадцатилетней Сьюзен показывает нам, до какой патологической степени дочь переживала за мать: «Ни о чем не могу думать, кроме Матери: как она красива, какая у нее гладкая кожа, как она меня любит».
К этому времени Милдред снова вышла замуж, на этот раз за орденоносного военного летчика по имени Нейтан Зонтаг. Обе девочки взяли его фамилию, хотя он их и не удочерил. Семья сначала жила в Тусоне, а потом – в Лос-Анджелесе, где Сьюзен училась в старшей школе Северного Голливуда. Можно сказать, что даже в юности Зонтаг не чувствовала себя созданной для обширных пространств Запада и его долгих ленивых часов. Почти в каждом написанном ею автобиографическом тексте, опубликованном или нет, видна ее тревожность. «Такое чувство, будто я брожу по собственной жизни как зевака по трущобам», – однажды написала она. Она в эту жизнь не вписывалась.
В Лос-Анджелесе она часто ходила в единственный недорогой книжный на Голливудском бульваре – «Пиквик». Чтение было для нее главным способом бегства от мира. В своей прозе она придавала книгам свойства странствий, иногда называла книги «звездолетами». Успокоение, получаемое от книг, быстро сменилось гордостью и потом – разрушительным чувством превосходства: сперва чтение ее просто успокаивало, потом она начала им гордиться, а в конце концов стала чувствовать свою обрекающую на одиночество исключительность: чтение постепенно отдаляло ее от людей ее ежедневного общения, одноклассников и даже от родных. В «Паломничестве» – откровенно автобиографическом эссе – она пишет, что Нейтан Зонтаг часто говорил ей: «Сью, будешь столько читать – никогда мужа не найдешь».
Я думала: «Этот идиот понятия не имеет, что есть в мире умные мужчины. Он по себе обо всех судит». Я жила в изоляции, и потому вообще не догадывалась, что в мире может и не быть кучи людей, подобных мне.
Но разочарования поджидали ее и в широком мире. В «Паломничестве» описан визит к великому Томасу Манну, которым Зонтаг восхищалась и который тогда жил в Пасифик-Пэлисейдс, – и даже в нем был «оттенок неловкости». Томасу Манну нравился Хемингуэй – писатель, которым Зонтаг на самом деле не восхищалась. Он «разговаривал как книжное обозрение». Она искала высоких степеней экзальтации, но находить их было непросто. Для Зонтаг это потом стало одной из постоянных тем.
В поисках Мекки, где люди говорят только об идеях и высоком искусстве, Зонтаг начала читать Partisan Review. В детстве ее родители подобными предметами интересовались мало, и Зонтаг пришлось осваивать этот новый язык. Одному биографу Зонтаг ее подруга рассказывала, что в статьях первого купленного ею номера Зонтаг ничего не поняла. Позже о ней говорили, что она давит знаниями, а иногда – что «выпендривается». (Ее подруга, литературовед Терри Касл, запомнила за ней склонность хвастаться любовью к «малоизвестным операм Генделя».) Но та легкость, с которой она впоследствии разбиралась с авангардным искусством, далась ей тяжелым трудом. Это случилось не само собой, и, быть может, поэтому Зонтаг так высоко эту легкость ценила. Ее опыт заставлял сделать вывод, что всякий, кто будет достаточно читать, может достичь просветления.
Позже, отвечая на вопрос, чьи книги научили ее писать так, как она пишет, Зонтаг всегда называла Лайонела Триллинга. Другие вдохновители – Вальтер Беньямин, Элиас Канетти, Ролан Барт – добавились позже. Все герои Зонтаг – авторы прозы, насыщенной аллюзиями и отсылками, и в каждой ее статье ощущается огромный объем предварительных исследований. Стиль этих людей требовал от написанных о них эссе научной строгости.
В свете всего этого, пожалуй, не удивительно настойчивое заявление Зонтаг, будто единственным писателем, который на нее не повлиял совсем, была Мэри Маккарти. На этом месте Зонтаг неоднократно подчеркивала: Маккарти была автором, «который никогда для меня значения не имел». Почему – можно себе представить.
В творчестве Маккарти экзальтация встречается редко: обычно оно жестко привязано к реалиям общественной жизни – тем реалиям, в которых Зонтаг не очень уютно жить и о которых не очень интересно писать. Но кроме того, Зонтаг обозначала, нигде прямо не говоря, что в мире умных мужчин, где она ищет себе место, ее статус женщины не слишком ее волнует. И вообще, в эти ранние годы ее не особенно волновало, насколько серьезно эти умные мужчины ее воспринимают. Она уже достаточно глубоко в этот мир вошла.
Первым шансом прекратить «бродить по собственной жизни как зевака по трущобам» должен был стать для нее университет. Зонтаг тщательно планировала поступление и даже закончила школу досрочно. С ранних лет ей хотелось в Чикагский университет – там была программа «Великие книги западной цивилизации», вполне отвечающая представлению Зонтаг о себе как о будущей интеллектуалке. Но ее мать – видимо, не готовая перерезать пуповину – настояла, чтобы переходный семестр дочь провела в Беркли, куда шестнадцатилетняя Зонтаг и поступила в сорок девятом году. Там на обмене учебниками со старшими студентами она познакомилась с рослой молодой женщиной по имени Харриет Сомерс, которая стала для юной Зонтаг ключевой фигурой. Знакомство Сомерс начинала с фразы, которая привлекла бы любую девушку с запросами: «Вы „Ночной лес” [28] читали?»
Незадолго до окончания школы Зонтаг забеспокоилась, что ее тянет к женщинам. Она старалась подавлять свои желания, встречаясь с мужчинами и притворяясь, что чувствует влечение, которого на самом деле не было. За те месяцы, что Зонтаг провела в Беркли, Сомерс познакомила ее с кипучей лесбийской жизнью Сан-Франциско, и именно Сомерс стала первой женщиной, с которой Зонтаг переспала. Этот опыт она описала как самое настоящее освобождение:
Совсем по-иному – слава богу! – воспринимаю теперь сексуальность. Бисексуальность как выражение полноты личности плюс открытое отрицание того – да, извращения! – что ставит границы сексуальному опыту, пытается избавить от его физической составляющей – идеализация девственности до появления «правильного и единственного» – полный запрет на чисто физическое ощущение без любви, на промискуитет.
Открывшись собственной чувственности, Зонтаг завела долгий роман с Сомерс, потом с еще одной женщиной. В дневниковых заметках писала, что будто заново родилась. Корила себя, что колебалась, когда мать предложила Беркли, понимая теперь, что, не попади она в Сан-Франциско, не было бы этого опыта.
Всю оставшуюся жизнь у Зонтаг были романы и с женщинами, и с мужчинами, а на вопрос о точной своей ориентации она отвечала уклончиво, хотя самые важные для нее отношения были, как правило, с женщинами. Это был ее собственный вид освобождения, и она считала его своим личным делом. О личной жизни она не распространялась никогда, воспоминаний оставила мало. Даже «я» в ее работах, ее узнаваемый голос, не материализуется в какую-то личность, как у Ребекки Уэст. Этот голос – некая сила природы, лишенная личного опыта, которым стоит делиться. Многих Зонтаг разочаровала, ни разу открыто себя не объявив бисексуалкой или лесбиянкой. И вряд ли это можно объяснить лишь желанием скрыть нестандартную ориентацию – она вообще не любила делиться подробностями личной жизни.
В конце концов Зонтаг в Беркли получила извещение, что ее приняли в Чикагский университет и даже назначили стипендию. Она по-прежнему хотела испытать себя в его напряженной программе, и поэтому осенью сорок девятого года приехала в Чикаго. Многие тамошние преподаватели вызвали ее восхищение. Она влюбилась в Кеннета Берка, который в молодости как-то делил квартиру с Хартом Крейном и Джуной Барнс. («Можете себе представить, какое впечатление это произвело на меня», – однажды сказала Зонтаг в интервью.) Но замуж она вышла за Филипа Риффа, с которым познакомилась на втором году учебы, и вышла всего через несколько дней после первого свидания.
Пусть и не совсем ожидаемый поворот сюжета после тех лесбийских романов, что были у Зонтаг в Сан-Франциско, но она утверждала, что таков был ее свободный выбор – по любви. Но тут явно были и другие мотивы. В первые месяцы учебы в Чикаго Зонтаг читала трактат одного из учеников Фрейда, где в начале было сказано:
Таким образом, наши исследования многократно подтверждают: у гомосексуалов гетеросексуальный путь всего лишь перекрыт, но некорректно было бы говорить, что он полностью отсутствует.
А в письме, спрятанном где-то между дневников, Зонтаг пишет школьной подруге, что деньги матери, оставшиеся от отца, закончились, когда у дяди прогорел бизнес. «Ему сейчас нужны все деньги, чтобы не сесть в тюрьму, на нас уже не остается». Так что, если бы она не нашла способ прокормиться, оставаясь студенткой, ей пришлось бы идти работать.
Филип Рифф был на одиннадцать лет старше. Он закончил университет как социолог и работал над диссертацией о Фрейде. Говорят, он был великолепным лектором, но складом ума отличался меланхолическим. Зонтаг не распространялась, насколько связывало их физическое влечение, но их интеллектуальная связь была невероятной. Зонтаг рассказывала в интервью, что, когда он впервые сделал ей предложение, она ответила: «Да вы шутите!» Он не шутил, и он так этого хотел, что она согласилась. «Я выхожу за Филипа в полном сознании + в страхе перед своей волей к саморазрушению», – писала она в дневнике. Обычно молодые невесты такого не пишут, но тут вся история явно была компромиссом.
Поначалу все было хорошо. Молодая семья «семь лет просто разговаривала». Разговоры продолжались заполночь, в спальне и в ванной. Супруги начали вместе работать над книгой Филипа о Фрейде; позже Зонтаг заявит, что каждое слово в книге написано ею. Тем временем она закончила бакалавриат и переехала за Риффом в Бостон, где он получил работу в Университете Брендайса. Она поступила сначала в магистратуру по философии в Коннектикутский университет, а потом в докторантуру в Гарварде. Еще она, в пятьдесят втором, когда ей не было даже двадцати, родила сына Дэвида.
В отличие от похожей ситуации у Ребекки Уэст и Герберта Уэллса (Уэст тоже родила сына в девятнадцать и тоже только осваивалась в профессии), брак с Риффом оказался для Зонтаг благом – по крайней мере, поначалу. Ей прочили звездную карьеру в науке, преподаватели с восторгом говорили о ее таланте. В Гарварде она была на курсе первой. А через несколько лет этой интеллектуальной идиллии (во всяком случае, так это смотрелось со стороны) Американская ассоциация женщин с университетским образованием предложила Зонтаг стипендию на обучение в Оксфорде в пятьдесят седьмом – пятьдесят восьмом годах, и она, с благословения Риффа – во всяком случае, поначалу он был не против – согласилась.
А тем временем Зонтаг уже стала тяготиться стабильностью жизни с Риффом. Все это время она практически не публиковалась, лишь выпустила вялый обзор нового издания переводов Эзры Паунда для New Leader. Позже в романе «В Америке» Зонтаг сообщит от лица рассказчицы, как до нее в восемнадцать лет дошло: она вышла замуж за «симулякр Эдварда Кейсобона». Кейсобон – персонаж романа Джордж Элиот «Миддлмарч», пожилой муж героини, Доротеи Брук. Героиня чувствует, что стреножила себя, связавшись с ним в ранней молодости.
«Человек, придумавший брак, был изобретательнейшим палачом, – пишет Зонтаг в дневнике в пятьдесят шестом году. – Этот институт призван сводить чувства на нет». То, что поначалу казалось настоящим союзом умов, теперь превратилось в тюрьму. Рифф оказался собственником – по словам самой Зонтаг, «эмоционально тоталитарным». Она чувствовала, что пропадает. Джоан Акочелле Зонтаг пересказала грустное воспоминание, как ходила в кино на «Рок круглые сутки» – развлекательную коммерческую халтуру, снятую в расчете заработать на успехе одноименной песни, хит пятьдесят шестого года. Фильм ей понравился – и тут до нее дошло, что обсудить его ей не с кем.
«Мне понадобилось девять лет, чтобы решить: у меня есть право – моральное право – развестись с мистером Кейсобоном», – говорит рассказчица романа «В Америке».
Год обучения в Оксфорде стал последним годом брака с Риффом. Зонтаг поехала в Англию одна; Дэвида отправили к родителям мужа. Проведя в Оксфорде четыре месяца, Зонтаг поняла, что тамошняя ученость не про нее, и уехала в Париж – учиться в Сорбонне и впитывать французскую культуру. Там она снова сошлась с Харриет Сомерс, и та познакомила ее с писательницей-драматургом Марией Ирен Форнес с Кубы. К моменту возвращения в Бостон в пятьдесят восьмом году Зонтаг достаточно поверила в себя, чтобы прямо в аэропорту сказать Филипу Риффу о своей решимости развестись. Она забрала Дэвида у бабушки и дедушки и переехала в Нью-Йорк.
Там они поселились вместе с Форнес. Однажды в кафе Le Figaro в Гринвич-Виллидж они говорили друг другу, как сильно хотят писать, но не могут сообразить, как начать. В пересказе Зонтаг (у этого эпизода несколько версий) Форнес сказала ей: «А ты начни прямо сейчас».
Я ответила: «Вот я и собираюсь». А она сказала: «Нет, вот прямо сию секунду».
Видимо, это и дало Зонтаг импульс выйти из кафе, пойти домой и написать первые несколько страниц будущего «Благодетеля». Позже она говорила, что эта фраза послужила для нее своеобразным карт-бланшем. Четыре следующих года она работала за машинкой, иногда держа на коленях Дэвида. Процесс написания романа намного пережил отношения с Форнес. К концу книги Дэвиду было десять, и Зонтаг любила хвастать, что он часто стоял рядом и прикуривал для нее сигареты.
Роман не принес ей ни богатства, ни даже по-настоящему хороших отзывов (пожалуй, самый странный комплимент, что в книге видна «проницательная и спокойная уверенность домохозяйки»), но сам факт выхода книги придал Зонтаг больше уверенности в ее нью-йоркской жизни. Как-то на вечеринке она встретила одного из двух издателей Partisan Review, Уильяма Филлипса и спросила его, не может ли она писать для журнала. Он спросил, не хочет ли она взять на себя театральную колонку. «Раньше ее писала Мэри», – видимо, сказал он. Зонтаг театр не интересовал, но очень интересовали публикации в Partisan Review, так что она согласилась. Написала она два обзора (в которых почти сразу ушла от темы к своей настоящей любви, фильмам) и поняла, что больше не может. Она хочет писать романы, говорила она всем, но судьба ее была предрешена. «Никому сейчас не интересна беллетристика, Сьюзен», – сказал ей Дуайт Макдональд.
А вот критическая проза Зонтаг сразу вызвала к себе интерес. Ее первым большим успехом стали «Заметки о кэмпе», опубликованные в Partisan Review осенью шестьдесят четвертого. Эссе начинается так: «Есть многое на свете, что никогда не было названо, и многое из названного, что никогда не было описано». Зонтаг утверждает, кэмп – это чувствительность, направленная на искусственность, в которой стиль хитроумно побеждает содержание. Подкупающе беспристрастный тон эссе точно соответствовал теме, и оно «поймало волну». Вышло так, что Зонтаг задала тенденцию, и эта тенденция, в свою очередь, во многом определила работу Зонтаг.
После выхода «Благодетеля» популярность Зонтаг шла на взлет: она получила премию «по совокупности заслуг» от журнала Mademoiselle, опубликовала рассказ в Harper’s, ей внезапно предложили писать книжные рецензии в New York Times Book Review. Но ничто не привлекло внимания публики так, как эссе о кэмпе. Зонтаг приобрела статус оракула поп-культуры. Понятие кэмпа стали обсуждать настолько широко, что начался некоторый откат: к весне один автор New York Times даже сумел найти анонимного профессионала, готового разоблачить этот феномен:
«По сути своей кэмп есть разновидность регрессии, весьма сентиментальный и незрелый способ бросать вызов авторитетам, – говорил своему другу настроенный против кэмпа психиатр. – Короче говоря, кэмп – это способ убежать от жизни и реальных ее обязанностей. Так что в некотором смысле это направление не только невероятно инфантильное, но и потенциально опасное для общества, направление болезненное и декадентское».
Сейчас это ощущение опасности кажется притянутым за уши: понятие кэмпа настолько вошло в мейнстрим и коммерциализировалось, что сложно себе представить, насколько радикален был разговор о нем в шестьдесят четвертом году. Нью-йоркские интеллектуалы, хоть и были настроены прокоммунистически, мало оставили места в своих рядах для настоящих изгоев культуры. Им не нравились битники; им нечего было сказать об Аллене Гинзберге. Квир-культуру они практически не замечали. Это их сопротивление отлично подытожено в письме Филипа Рава к Мэри Маккарти в апреле шестьдесят пятого, после того как журнал Time с симпатией отрезюмировал эссе о кэмпе – это была медаль, какой никогда не удостаивался ни один материал из мелких журналов:
Стиль кэмп, описанный Сьюзен Зонтаг, сейчас в большой моде, а извращения любого рода считаются авангардом. На сцене господствуют гомосексуалы и порнографы обоих полов. Но сама Сьюзен – кто она? По-моему, если смотреть выше пояса, девушка вполне себе консервативна. Педики ее любят, потому что она придумала интеллектуальное обоснование их вывертам. А меня она называет сторонником традиционной морали – по крайней мере, так мне говорили.
«Заметки о кэмпе» так расчехвостили поп-культуру, как раньше редко приходилось видеть. Все феномены, которые Зонтаг перечисляет в «канонах кэмпа» – это произведения поп-культуры: «Кинг-Конг», комиксы «Флэш Гордон». Дух эссе по сути демократический, он освобождает людей от необходимости определять свой вкус как хороший или плохой. Кэмп дал возможность плохому вкусу стать хорошим – другими словами, он позволил людям веселиться. «О кэмпе очень неудобно говорить серьезным или наукообразным языком, – пишет Зонтаг. – Потому что говорящий сам рискует породить кэмп, причем последнего разбора».
Сейчас притворность этой застенчивости очевидна, но легко забыть, что молодая Зонтаг еще не приобрела той повелительной непререкаемости, с которой написаны ее позднейшие статьи. Она только вырабатывала свой узнаваемый стиль, и «Заметки о кэмпе», если их сопоставить с написанными позже эссе о Вальтере Беньямине и Элиасе Канетти или с книжного объема статьями о культуре, будто не ею написаны. Может быть, замечает ее подруга Терри Касл, еще и поэтому это эссе со временем разонравилось своему автору. Касл приводит и более глубокие причины: тяга Зонтаг к кэмпу настолько выдавала ее ориентацию, что впоследствии Зонтаг это доставляло дискомфорт. Такая скрытность озадачивала геев и лесбиянок, читавших «Кэмп» в шестьдесят четвертом и понимавших, что находила она в их сообществе, – практически никто на этот счет не обманывался.
Другая большая статья Зонтаг того периода – «Против интерпретации», вышедшая через несколько месяцев после «Кэмпа» в Evergreen Review. На первый взгляд она начисто ниспровергает все то, что будет строить Зонтаг всю последующую жизнь. «Интерпретация, – говорится в ней, – это реванш, который интеллект берет у искусства». Звучит как парафраз старой мысли: критики критикуют, потому что сами творить не могут, – но эта старая мысль подается в приемлемо-соблазнительной оболочке и заканчивается уверенным выводом, что «нам не герментевтика нужна, а эротика искусства».
Многие на этом основании делают неверный вывод и считают, будто Зонтаг нападает вообще на самую идею – писать об искусстве. Но ведь она сама писать о нем не перестала, пытаясь жить по такому принципу? Ее слова, объясняла она позже, касались взаимоотношения формы и содержания в искусстве – в том аспекте, что правила любого конкретного вида искусства вторгаются на территорию «что автор этим хочет сказать». Если попытаться быть проще, можно сказать, что для Сьюзен Зонтаг акт мышления и акт письма сами по себе были эротическим, чувственным опытом. Она пыталась передать это сложными многослойными предложениями, так умело расставляя серьезные умные слова вроде «антитеза» и «невыражаемое», что они казались доступными и даже красивыми. Так она закрылась от бесцеремонности «я», предпочитающего более личный тон.
На волне успеха «Заметок о кэмпе» и «Против интерпретации» издательство Farrar, Straus and Giroux, опубликовавшее до этого «Благодетеля», не упустило возможности собрать критические эссе под одной обложкой и издало их в шестьдесят шестом году. Книга получила название по одноименному эссе – «Против интерпретации». Рецензий на эту книгу было куда больше, чем на роман, – для мейнстримной пьесы это был новый повод восхищаться Зонтаг. Как написали в анонимной заметке в Vogue, среди критиков идет «свара»: это «историческая работа» или «пустышка с претензией». В мейнстримной прессе господствовало мнение, что Зонтаг – все-таки пустышка. Один критик назвал ее нахалкой «вроде недоучившейся Мэри Маккарти, когтями продирающейся через современную культуру», а книге устроил разнос. Другой поместил в Washington Post следующее наблюдение:
Сьюзен Зонтаг как автор этих эссе – человек не слишком симпатичный. Голос у нее скрежещущий, грубый, скрипучий, и в книге ничто не показывает, будто ей не наплевать, что мы думаем о ее тоне и манерах.